Домой с небес - Борис Поплавский 9 стр.


У Олега настоящих личных отношений не сложилось ни с кем. Танечка явно ошибалась, целуя его и путаясь среди десяти симпатичных блондинов, с которыми целовалась, переписывалась, выясняла отношения до бесконечности… Катя любила, а может быть, уже не любила, какую-то тяжелую, буйную, налитую кровью кабацкую тень, охотно, как музыкальное наваждение, рвущуюся жить, принять на себя все Катины мечты о благообразной жизни в России, такси, цыганские романсы, коммунизм, вечное высмеивание всего и всех… Не все ли равно было Олегу, ну споем, звезданем, посмеемся, не все ли равно ему, Ничто, чем ему быть сегодня, эту зиму… И вот теперь это Ничто-Никогда-Никто ныло, выло, стонало, молило Бога вернуть его во время, в историю, в семью, в память, в жизнь.

Боже… По-детски бормоча, тысячу раз повторяя одно и тоже, Олег внутренне вопил:

"Дай мне быть чем-то, сделай меня человеком, ведь я никого не люблю, не умею запомнить, не принимаю всерьез, Боже, я так люблю Тебя, Вечную Память живых", - и слезы, вдруг рождаясь в сердце, вынося, разливая жизнь из глубины сердца, орошая душу, выступали на углах глаз и теплыми ручейками беззвучно стекали на уши… Боже, Боже мой, дорогой мой Господь… И вдруг: "Да ведь мне и не надо будущего, я сейчас очнусь и исчезну, я встану с колен (протягивая руки с дивана, но все с закрытыми глазами), вот Ты, вот Ты передо мною, и я люблю, смею любить Тебя… Жалкое Ничто, обожаю Тебя и прощаю Тебе все свои муки, свое одиночество, свою нужду, ибо я нахамил, напортил сам, оторвался от жизни…" Слезы, слезы.

Олег судорожно плачет, а солнце любви все горит и сияет над ним… Наконец он неловко слезает с дивана и на коленях, мокрый, грязный, всклокоченный, дико указывает рукою на какое-то место на стене: "Вот, Ты здесь, Ты здесь. Будь благословен, это я Тебя благословляю. Живи, живи, живи всегда…"

Усталость, изнеможение, разъеденные глаза сладостно щиплют и чешутся. Который час?.. Опять на диване лицом к стене… Слабость ребенка… Лицом к подушке, как к чьей-то теплой, грязной груди… Сон… Сны… Уничтожение боли.

Дни сменяются днями. У каждого имеется рассвет, которого никто не видит, кроме бродяг и пьяных, нехотя щурящихся на небо. У каждого дня имеется вечер, который неуловимо начинается в цвете читаемой страницы, медленно переходящем из желтого в розовый, голубой, серый, черный, - тогда почему-то не хочется зажигать свет, чтобы не путаться, умирая от грусти, между двух огней, как некогда Олег между Аполлоном и Терезой. Неподвижно, с книгой в руках, темная личность смотрит в пространство, обдумывая сложную и горькую географию своего одиночества, где-де, через какую границу ему через него попытаться перейти, чтобы вскоре насильственно и с позором быть вновь в него водворенным, подобно административно высланному, принудительно возвращенному в исходную тюрьму.

Весь этот, такой знакомый, скучный горный ландшафт чудесно исчез вдруг с Олеговых глаз. Его заменило вечное ожидание, неустанная тревога и боязнь перепутать свидание, место и время встречи, какая-то занятая, кокетливая беззаботность-озабоченность в разговоре с товарищами, как будто нашел службу или получил наследство. Особенно счастливыми были сборы Олега, когда, неестественно оживившись и вынырнув вдруг из книг, в которых он по-медвежьему обрастал волосами, пух и пропахивал бздятиной, начесывал брови до лысин, ковырял в ухе и скреб голову, вдруг из мира призраков, из вневремени одним движением выплывал он в настоящий день, мыл ноги, что редко обычно делал, стоически любя грязь, запах пота, табака, мочи; стирал и зашивал носки, вытаскивал из-под тюфяка отлежавшиеся и еще теплые брюки, брился, тер докрасна морду грязным полотенцем и, помолодевший, похорошевший, на когтях выкатывался на улицу, расправлял плечи в осенней сырости, еще летний, загорелый, живой, летел, шел, все время себя сдерживая, к Кате. Если бы он себе позволил, он бы бежал всю дорогу, и только потому не делал этого, что боялся неприлично вспотеть и переволноваться, ибо для него, и так постоянно неестественно возбужденного и пьяного без всякого вина, самым авантажным был именно первый момент встречи, когда лицо еще сохраняло так идущую диким натурам неподвижность, замороженность улицы, холода, одеколона и смущения. Катя жила в отеле на бульваре Монпарнас, и он по дороге проходил мимо двух пар часов - одни в глубине гаража на Обсерватуар, другие над зданием бани, - и вечно они показывали слишком мало времени, и надо было еще крутить по кварталу, нагоняя минуты, что давалось с трудом. Наконец последняя оглядка на себя в зеркале (вредная, между прочим, ибо знал он, что увеличивает застенчивость), и Олег, напрягши все мускулы, как боксер, встающий со своего табурета, входил в подъезд. Этот напряженный, отчаянный вид делал его сугубо подозрительным в глазах хозяина, сквозь которого приходилось каждый раз пробиваться чуть не моральным насилием. К тому же хозяин и хозяйка были всецело на стороне Салмона, приезжавшего всегда на автомобиле и умевшего разговаривать, и Олег еще вчера наткнулся на характерное проявление этого предпочтения. Катя где-то закрутилась и опоздала, Олег походил под дождем, потоптался под тентом книжной торговли и, вернувшись, сквозь стекло двери увидел записку, нацепленную на крючок от ключа, входя не удержался, чтобы не отогнуть пальцем и не прочесть:

"Mr. S. ne viendra pas ce soir". Олег успел уже подумать, что этот сукин сын сам о себе так величественно в третьем лице написал, когда на него налетел хозяин с угрожающим: "Qu'estce qu'il уа?" Олег смирился и ушел, зато Катя его вознаградила, нарочно громко, шутя перечитав записку ему при хозяине, и так, продолжая посмеиваться и помахивая запиской, поднялась по лестнице. Эту встречу, когда Катя одевалась при нем, он вовсе не оценил тогда, но теперь, когда больше ее не видел и не мог видеть, малейшие ее детали отчетливо до мучительности оживали перед ним. Вспомнил он, как Катя душила кончиком пальца губы свои и мочки ушей, все время лукаво, тревожно, в упор смотря на него в зеркало, и как он беспомощно-гордо удерживался или попросту не решался обнять ее и поцеловать, переминаясь и не ценя своей силы тогда заставить ее опоздать к Салмону. И все-таки она опоздала почти на час, опоздала из-за слез, которые вдруг потекли, накатившись из-за края ее огромных глаз без ресниц, и тогда сурьма расплылась по щекам, и все надо было начинать сначала.

Перед самым отходом, в приготовлении к которому было все отношение Кати к Олегу (отношение опустившегося человека, двойственное из-за слез, опаздывания, чуть прикрытых насмешек над запиской и того, что она так тщательно одевалась, красилась, душилась), стоя у ночного столика и с усилием глотая из горсточки какую-то шоколадную крупу, от одного вида которой Олегу становилось больно на сердце, Катя, смеясь неизвестно над чем, молвила:

- Каким это вы жалобно-гимназическим голосом сказали: "Ах, уже надобно идти".

А он, Олег, мгновенно насупившись и приготовясь к отпору:

- Вам не нравятся жалкие голоса?

- Нет, я люблю такой голос. Так спрашивал всегда тот белобрысый из университета, которого я любила… - Олег ожил, но это и была его последняя удача, которую он еще смог оценить. Мука разлуки с Катей уже туманила ему голову, и он плохо соображал, зачем ей понадобилось тащить его до самого кафе дю Дом, а главное, еще более, зачем ему было туда входить вместе с ней, хотя уже несколько раз он начинал прощаться. Не понял он тогда, может быть, самой большой своей победы, а именно, что Катя хотела, чтобы Салмон увидел его. Хотела нарочно столкнуть их на узкой дорожке, защититься Олегом и ожить к гордости счастья.

Сегодня же Олег, поднимаясь по лестнице, вспоминал другую яркую до муки минуту.

Конечно, Олег переделикатничал. Потом, вспоминая, невесело скажет: "Pardelicatessej'ai perdu ma vie…" Десять раз Катя ждала, что он потеряет голову, поцелует, обнимет всею тяжелою своей теплотой, но знакомство с Безобразовым и Танины дни не прошли для него даром. Олег то сиял нарочно счастливым, холодным теплом, то действительно смутно боялся чего-то непоправимого, аскетически страшился падения в горячий омут, и это было грубо. Катины руки вдруг разжимались, что-то злое, кокетливо-скопческое появлялось в его неуклюжей усмешке, но зато во сне свет ее тела раскрывался всецело, и он просыпался, весь дрожа от счастья, как будто бы вдруг с солнцепека попав в темную комнату, ничего почти не видя и не понимая в первую минуту.

Снился ему какой-то низкий деревянный дом, где-то среди ярко освещенных песков, поблизости, но не в виду моря. Он, Катя и Таня рассматривали какие-то символические картины, картонки, карты, которые от их внимания оживали и начинали двигаться. Потом все трое, радуясь тому, что это возможно, совершенно голые шли по какой-то узкой, оранжевой дороге, прорубленной в скале, ярко и ласково смеясь, и так по скалистым ступеням сошли на берег, где свадьба со всеми сопровождающими ее девушками усаживалась в колесный пароход, сделанный из белого, холодного и мягкого материала, может быть, из шелка или из мороженого, отъезжая в океан тысячи форм существования. Потом в комнате, обитой белыми чехлами, в ярком сиянии сада Катя лежала на Олеге, наполовину оставаясь все-таки на воздухе, и все его тело пило, вбирало в себя ее присутствие…

В тот вечер, который Олег вспоминал на лестнице, поднимаясь за Катей и жадно всматриваясь в тяжелую грацию ее ног - как мускулы на них напрягались при шаге и как, подымаясь на ступеньку, они обнажались, как два работающих древних божества, немного более обычного, - в тот вечер они уже долго сидели, обнявшись, все же не решаясь откровенно целоваться в уста, но со страхом счастливо нежничая и гладя друг друга. У Кати наконец затекла рука, она откинулась и закурила папиросу, запрокинув голову и выпуская дым к потолку. Синяя охотничья куртка ее сбилась, задралась кверху, и между ней и старой шелковой юбкой блеснула беспорочно белая, удивительно гладкая полоса тела. Рука Олега, дойдя до этого места, остановилась как бы обожженная, но через нее по всему ее телу разлилась горячая яркая радость какой-то несбыточно горячей откровенности. Катя поняла и замерла в тревоге, надеясь, боясь его предприимчивости, но Олег снова не решился продолжать в том же духе, и Катя, осмелев и передвинувшись, вся выгнулась дугой, свесив ноги с края кровати и слегка раздвинув их. Она отвернула голову и сказала по-цыгански сквозь зубы: "Ах, я должна была бы совсем не так с вами обращаться", - прямо намекая на то, что они теряют счастливое время, но Олег, так давно уже ведший насильственно целомудренную жизнь, весь похолодел от неожиданности и, испугавшись, что он не возбудится как следует, действительно болезненно-нервно остыл совершенно.

Катя встала, вдруг постаревшая, с лицом, налитым кровью, - она вообще слишком легко краснела, ее тонкая кожа быстро наливалась кровью от счастья, от лжи, от злобы. Она пила воду, глотала шоколадную крупу, курила и щурилась.

Успеем еще, успокаивал он себя, не зная, как это часто бывает, что это и были самые счастливые их дни, по-детски недооценивая и пренебрегая ими, не ведая, что завтра, скоро, Таня снова выпустит свои когти и счастье его с Катей запутается в ссорах.

Другое видение. Рано, с мокрой от дождя головой, капли которого, смешиваясь с одеколоном, со лба стекали до его губ, Олег, счастливо проскочив мимо хозяина, с бьющимся сердцем поднялся наверх, досадуя на то, что сердце бьется, и утешая себя тем, что это не от слабости, а бьется оно от муки. Сдерживая себя изо всех сил, Олег стучит в заветный сороковой номер… Молчание… Олег стучит сильнее…

Снова молчание, на этот раз уже почти невыносимое, тем более что Олег начинает чувствовать коловращение в животе от волнения.

Но ключ с широкою медною звездою (чтобы не таскали по карманам), оккультно-нагло неподвижный (как черт, притворившийся ключом), торчал в дверях, и, вдруг решившись, Олег отворяет дверь и останавливается перед пустою и смятой кроватью (Катя ушла, закутила, заупотреблялась с Салмоном, ах, чего я думаю, разбить ему тотчас же его худую морду!). И вдруг он увидел, что на ковре между зеркалом и чемоданом ничком лежит Катя, совершенно одетая, даже в пальто с милыми его меховыми эполетами. Быстро закрыв дверь, Олег скинул пальтишко вместе с пиджаком, подался к ней и легко поднял ее с земли, со страхом почувствовав на руках мягкую и дорогую тяжесть ее спины и бедер. Положил на кровать, целомудренно одернув юбки. Вдруг на кровати Катя очнулась, быстро, невнятно забормотала что-то, тяжело, отсутствующе осмотрелась, узнала Олега и, вдруг протянувши к нему руки, притянула его к себе и, обычно такая гордая и неприступно-расчетливая, спряталась головою к нему в свитер и, отчаянно прижимаясь к нему, зарыдала.

Долго-долго бормоча и сопя носом, Катя плакала, потом устала, слабо повела головою и задремала, клюнув носом рядом с Олегом, мучительно отлежавшим руку и не смевшим двинуться. Из ее бормотания он узнал, что они встретились вчера с Салмоном в кафе дю Дом и тот, чувствуя недоброе, повез ее пить, что, выпивши, они, наконец, объяснились, и что она впервые откровенно с ним говорила, и что он вдруг перестал хамить и задаваться, съежился, подался и заговорил о том, что ему уже тридцать пять лет, что он не хочет губить ее молодости, сразу перевернув сердце ей, наивно недооценивавшей свою власть и ожидавшей ругани, грубости, может быть, даже драки. Что после этого он по-товарищески напросился к ней наверх и что сперва все было очень хорошо, а потом опять все было то же самое, после чего она ревела, до пяти часов не спала, утром же оделась, чтобы идти по делу, и вдруг завертелось все в голове.

Время шло. Плача, сопя, бормоча во сне, Катя все крепче пристраивалась к Олегу, тычась в него носом, как медвежонок, ища защиты, и сердце Олега таяло, рвалось, сопело, бормотало от нежности, но было ему тревожно: не очнется ли она вдруг и не рассердится ли на себя и на него за свою слабость? Однако Катя очнулась совсем по-другому… Засмеялась, даже напудрилась, шутя над собою, и послала Олега в бакалейную лавку, но до этого было еще одно небольшое, но мучительно-счастливое словесное происшествие. Олег, согревшись около Кати, скинул свой морской свитер, не забыв со спортивным кокетством закрутить рукава безрукавки до самого толстого плеча, обнажив свои перетренированные руки. Катя прильнула к этим рукам лицом, закрыв глаза, и вдруг, помолчав сказала: "Как хорошо, что у тебя такая гладкая, коричневая кожа… Страсть не люблю волосатых рук, черную спутанную шерсть на руках… Брр…" - и вся болезненно, не открывая глаз, содрогнулась от отвращения, и Олег понял, что длинная черная шерсть на белых и, вероятно, скелетических руках росла именно у Салмона и что, это о ней вспомнив с отвращением, Катя прижалась к нему, Олегу… Торжество его в эту минуту над соперником было полное, и, как всегда в невыносимых случаях, он внешне пропустил эти слова мимо ушей, ревниво сохранив их в сердце.

В итальянской бакалейной-колбасной Олег накупил сосисок, пива и квашеной капусты с салом, зная наверно, что всю эту убоину он, как вегетарианец, есть не будет, но это его не трогало, ибо он от волнения забывал совершенно о еде и сне…

Платя, Олег не преминул жалко пококетничать перед кассиром, независимо извлекши Катины сто франков, хотя и показав этим самому себе, что в эти сказочные дни его и Катины деньги казались общими. Все же, идучи на свидание, Олег старался хотя бы папирос купить на свои, чтобы хотя бы спервоначалу не курить, не травить ее "Лаки Страйк", хоть и до страсти любил их. Но вокруг денег, вдруг расставшихся их денег, и начало внешне разлагаться их счастье, ибо именно из-за денег были их последние самые ядовитые обиды.

Таща все в объятиях, Олег возвратился в отель и уничтожил хозяина счастливым своим видом. Но наверху выяснилось, что ни ложек, ни вилок, ни стульев в комнате нет. Катя прямо на чемодане, на бумаге расставила харч. Села рядом на пол (она вообще любила сидеть на полу, уютно, по-помещичьи покрыв юбкой даже самые кончики туфель)… Олег неуклюже, неудобно сел на другом краю (он всегда нервически следил за своими движениями, стараясь красиво и мужественно вставать, ходить, закуривать, и поэтому часто был до смешного неестествен, даже комичен).

Теперь Катя, выплакав свое горе, руками ела капусту, запивая ее прямо из полбутылки английского пива с тмином, и с набитыми щеками смеялась милым своим опухшим лицом, сплошь напудренным в спешке так, что и ресницы побелели. Как здоровый человек, духовные муки которого в конце концов выражаются в диком голоде, Катя ела почти по-волчьи, почти жрала, бравируя неряшеством, мужицким манером, в то время как руки ее, белые до фантастичности, громко говорили о ее высоком происхождении… Теперь на нее нашла безудержная смешливость, она рассказывала анекдоты, пыталась рассказывать все с полным ртом, закрывая его руками, чтобы в спешке смеха не опростать на собеседника, наконец до того пережралась, что уже не могла сказать ни единого слова, и только неумело сдерживалась, чтобы не икать. Что-то скотское, милое, родное, животное было в этом обжорстве для Олега, которого любовь по-прежнему лишала всякого голода и которому все было равно, кроме нее… Отдышавшись, они сели снова на кровати лицом к окну, рядом, и окружили себя табачными облаками… Катя, пересмеявшись, молчала, тяжелыми масляными глазами уставившись в тусклую, окруженную овальными мирами дыма электрическую горелку.

Медленно углы комнаты исчезали в темноте. Окно было совсем голубое, и там, по ту сторону улицы, уже желтыми пятнами зажегся свет в соседнем доме. Там жили люди тяжелой, мерной, уверенной жизнью, враждебной обычно Олегу, но сейчас, казалось, он помирился с нею и с дождем. Подойдя к окну, он видел темные низкие облака, блестящую улицу, зеленоватый свет фонаря на углу, но и это было теперь нужно и не щемило сердце. Часы шли. Они почти ни о чем не говорили, вдруг уморившись жить и быть счастливыми; с глубоким удивлением, благодарностью покоя, переговаривались в темноте. Теперь Катя лежала у него на коленях, сама устроившись, сама уткнувшись лицом в его темный черный свитер собачьим, русским, родным жестом, который так любил Олег, и снова ему захотелось в Россию, все ледяное европейское барство скатилось с плеч, и он чувствовал себя русским всклокоченным студентом с противоречивыми убеждениями. И было что-то в их молчаливом сидении в чужом гостиничном номере чужой страны от синевы русского леса, от несказанной грусти позднего вечера в Сокольниках, где часто, слишком далеко зашедши со своими лыжами и отбившись от своих, они (с братом) сиживали на белой смерзшейся снежной шапке на скамейке и всматривались в непередаваемую синеву снега, кончавшуюся чернотой деревьев. Медленно, высоко над вершинами сосен летели вороны, и протяжный, неспешный грай сжимал сердце, и вдруг издали, кажучись светящимся домиком, со звоном по снегу приближался трамвай, и два красных огня чем-то сказочным, пряничным, заброшенно-грустным светились над ними.

Назад Дальше