Кража - Астафьев Виктор Петрович 16 стр.


Неужели и короли бывают добрые?

Может, оттого, что все люди эти, короли и не короли, вышли из утреннего леса, в котором музыкант легко сочинил такой славный, такой простой вальс, что его уже не забудешь никогда, потому что такие вальсы, такие песни в каждой душе, и стоит только тронуть их волшебной палочкой, как они тут же и зазвучат.

Может, все люди как лес. Он был сумеречный, темный. По нему ехала форсистая кибитка. Дремал извозчик. Дремал он, и дремала она. Но проснулись птицы, проснулось солнце, и лес вдруг заиграл всеми цветами и каплями. Каждое дерево стало красиво по отдельности и в то же время было частицей большого леса с мохнатой и доброй душой. Сосны, солнце, бьющее сквозь лапник, очень похожи были на наши сосны, пестрые коровы на лугах - на наших коров, и солнце было такое же. Только пастухи не наши, не в дождевиках, ичигах или котах, а в коротких штанах, как у Скапена, и еще, в отличие от наших, непривычно трезвые.

…И опять полилась музыка… Музыка не лжет, не обманывает. Потому-то картину такую можно смотреть с закрытыми глазами, и все понять, все почувствовать, и главное - ощутить, что с тобою разговаривает и страдает живой человек, и никто не помешает любить его.

Давно Толя перестал различать слова, возникающие внизу экрана, да и видел он уже плохо. По лицу катились и катились слезы. И когда в темноту отчалил белый пароход, с него раздался голос той, которая навеки покидала музыканта, перед этим успев доконать жену его, графа и Толю вместе с ними:

О прошлом тоскуя,
Ты вспомни о нашей весне!
- О, как вас люблю я!
В то утро сказали вы мне…

Грязной рукавицей заткнув рот, захлебнулся мальчишка слезами умиления, счастья, горя и радости и неожиданно для себя услышал, как публика во тьме зала дружно зашмыгала носами.

Один только раз плакал Толя в кино, когда матрос Артем хоронил своего комиссара, закладывая его плитняком, а волны навально бились о берег, и не верилось, что комиссар погиб насовсем. Хотелось, чтобы комиссар приподнялся и чего-нибудь сказал или хоть моргнул бы близорукими глазами. Но он не поднялся, не моргнул. Матрос бережно прикрыл могилу комиссара своею бескозыркой и ушел. Ушел мстить белякам за друзей-моряков и за родного комиссара, которого Артем сначала не слушался.

А ребята плакали. Кажется, все плакали, сколько их было в кино.

И сейчас в зале люди тоже плакали - всяк о своем. И Толя плакал о своем. Ему жалко было певицу, оставшегося на набережной музыканта, жену его, тоскующую в большой и теперь уже богатой квартире. Но еще больше жалко было Гошку Воробьева, который лежал один на кладбище в такую студеную ночь, Зину Кондакову, Малышка жаль, даже Паралитика жаль, изувеченного на всю жизнь, и Мишку Бельмастого, и Аркашку с Наташкой - рублишко вот у них зажилил…

В зале вспыхнул свет, и зрители двинулись к выходу. Те, что шли поближе к последнему ряду, вытирая глаза, невольно обратили внимание на мальчишку, сидевшего на боковом месте. Он горько плакал, размазывая грязной рукавицей слезы по исцарапанному лицу, темному от синяков и ссадин.

Артист драмтеатра - он снова никуда не торопился, - подойдя к мальчишке, весело, по-свойски хлопнул его по плечу перчаткой;

- Э-э, молодой человек! Если на заре туманной юности искусительница вбила вас в тоску, что же будет потом?

Люди кругом заулыбались.

- Как вам?! И чего вы?.. Чего вы?.. - Толя чуть не крикнул задушенным голосом: "Фасоните!", но сдержался и, расталкивая людей, выскочил из кинотеатра.

На дворе мело-завивало, свету белого не видать. Люди, вышедшие из кинотеатра, растворились в пурге, и снова стало пустынно вокруг. Лишь гуляли по городу тучи снега, и ветер рвал лампочки со столбов, и казалось вот-вот они каплями упадут в сугробы. Снегом заносило по застрехи бараки и домишки, окончательно захоранивало не ко времени нахлынувшую весну. Она подразнила, подразнила и сгинула. И музыка эта в кино тоже, как вздох весны, как зарница, мелькнула и погасла.

Воет, завывает ветер, кружит снег, и куда-то катится, несется в темноту земля вместе с этим городишком, с горсточкой его огоньков среди огромного, неоглядного мира и с этим маленьким человеком, который бредет, не закрываясь от ветра и снега, неся музыку в сердце, содрогдувшемся от призрачного счастья…

Он выдохся, остановился, устало сел в сугроб. Его быстро засыпало снегом. Дремота вкрадчиво пеленала в мягкое. Мысли делались плавными, уютно и покойно на сердце становилось. Запела пурга скрипкою, возник пронизанный лучами солнца утренний лес, зацокали копыта лошади, и женщина, зовуще улыбаясь, протянула мягкие, ласковые руки.

"Нельзя!" - вздрогнул Толя и очнулся, сел, свалив с себя ворох рыхлого снега. Пересиливая дрему, разом вскинулся, вскочил и побежал встречь ветру, больно хлеставшему по лицу.

Тучи снега раз-другой пробило светом. "На кухне, - догадался он, картошку чистят на кухне", - и побежал еще быстрее, уже на последнем дыхании гнал себя к этому кухонному огоньку, и ничего не было ему сейчас дороже светящегося настоящим, живым светом детдомовского окна.

Проснулся Толя утром, задолго до подъема, облил водой, зачерпнутой из озера, полозья нарт, вернулся домой, обмел валенки, коротко постучался к заведующему.

- Валериан Иванович, скажите, чтобы мне, Женьке Шлоникову и Мишке кастелянша выдала рукавицы новые, лыжные штаны и телогрейки. Мы будем дрова возить, зарабатывать, чтобы вернуть деньги…

- Почему втроем? Разве крали трое? - хрипловатым со сна голосом спросил Валериан Иванович и, недовольно взглянув на карманные часы, лежавшие на столе, решил одеваться.

- Нам больше никого не надо. Сами справимся.

Валериан Иванович пристальней посмотрел на Толю. Парнишка был угрюм, собран, и от синяков ли, уже скатившихся со всего лица к подглазьям, или от другого чего, на всем лице его лежала сумрачная тень, а во взгляде утвердилась злая решимость.

- Хорошо, - недовольно, однако уже приветливее заговорил Репнин и тут же нахмурился. - Коллективом быстрее. Кассиршу ведь держат, не выпускают. Я думаю.

- Сами справимся, - негромко, но твердо отрезал Толя. - А она, может, поумнеет, посидит так…

Валериан Иванович растирал ладонью грудь: "Поумнеет! Ишь, как его…" Кинув на плечо полотенце, Репнин вышел в коридор и, проводив взглядом парнишку, заключил: "Взрослым становится, - и покачал головой. - Таков удел этих детей - рано становиться взрослыми. Но сколько в нем неразберихи, злости и доброты! Все в куче".

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Нарта в детдоме была своя.

Она лежала в дровянике кверху полозьями. Сооружение это особенное, изобретенное краесветскими жителями и, насколько известно, ни в каких городах и странах больше не повторялось, а с северными нартами общее у нее одно название.

На отвалах лесозаводов выбираются четыре тонких, гибких доски. Две заостряются на концах и чуть стесываются топорами на изгибе. На них накладываются еще две доски и тоже немного заостряются. Концы связываются веревкой или проволокой - что есть под рукой. Меж досок вставляются два копыла. Тесины, которым предназначено быть полозьями, немножко распариваются в горячей воде.

И все. Ложись на верхние доски брюхом и гни их изо всей силы. Загнув, прибивай гвоздями одну, потом другую к копыльям и смотри: если верхние доски шибче загнулись - плохо, снег будет носом зачерпываться; а если нижние - хорошо, нарта пойдет как щука. Только для этого нужно сделать самоглавнейшее: собрать на дороге конского помета, хорошо замешать его и не толстым слоем, но и не тонким, облепить полозья. Когда замесь примерзнет к полозьям, надо взять рубанок или острый топор и подровнять его. Тогда уж обливай полозья холодной водой. Нарта получается стылая, тяжелая, но по крепости и транспортабельности нет ей в мире равных.

Свирепствовала в Краесветске еще одна стихия - в нарты запрягали собак. Нет, не тех собак, что нарисованы в учебнике географии. Ребята ловили на улице первого попавшегося пса, чаще всего какую-нибудь горемычную дворнягу, привязывали к ней нарту или ее к нарте и гнали вперед. Ни одной бродячей собаки не осталось в Краесветске - все при деле.

Ребятишки, да и взрослые тоже, возили на них дрова, воду - все, что придется. А еще состязались в скорости и устраивали борьбу на центральной улице города.

Пробовали и детдомовцы прикормить пару чьих-то псов, но Валериан Иванович дал разгон собакам и ребятам. Да и то сказать - слишком уж быстро зажирели псы на детдомовских харчах и ничего возить не хотели.

Последними в расписании значились уроки пустяковые, с точки зрения Толи: физкультура, пение, рисование, труд, и удирать с них считалось делом привычным, - он забрал в кочегарке Ибрагима топор, пилу и затем в дровянике детдомовском осмотрел нарту. Вздохнув еще раз о собаках, он пошел на кухню. На кухне тетя Уля гремела кастрюлями. Здесь же сидела Наташка, побалтывала ногами. Перед нею на столе горсть косточек из компота и на блюдечке сгущенное молоко. На голове Наташки маком пылал и трепыхался красный шелковый бант. Его купила тетя Уля.

Наташка прижилась возле тети Ули, и, пока Аркашка был в школе, она безвылазно находилась на кухне. Тетя Уля стучала ножиком, ложками, помешивала поварешками варево и что-то наговаривала девчушке, иногда прикрикивала на нее.

Шумливая, одинокая, эта женщина так ко всему в детдоме привыкла, что называла его тоже домом. В соседнем бараке дали ей отдельную комнатку, но когда она там бывала - никто не знал. Вставала тетя Уля раньше всех, ложилась позже всех. Кто она? Откуда она? Были ли у нее когда-нибудь семья и дети? Спросить об этом никто не догадывался, а сама о себе рассказывать она, видно, времени не выбрала.

Толя тоже как-то привык к тому, что на пароходе ехала совсем другая женщина и в сушилке жила тоже другая. Очень уж переменилась внешне тетка Ульяна с тех пор, как уехала из села.

Курить Ульяна начала в сушилке, после того, как потеряла всех родных и осталась одна. Толя и сказал о ней Ступинскому, когда тот искал деловую и хозяйственную женщину в детприемник.

Поначалу тетя Уля была в нем кастеляншей, уборщицей и поварихой, а потом уж твердо определилась в одной должности.

У тети Ули в доме есть любимчики - аккуратненькие, чистенькие дети и еще те, что слушались ее или делали вид, что слушались, и не крали папирос. Папиросы она зорко стерегла, прятала их в разные места и все же не могла упрятать. Были такие ребята, которых тетя Уля жалела, - это больные, убогонькие, тихонькие. Были и те, кого она презирала, но побаивалась и не допускала дежурить на кухню.

Тех, с которыми тетя Уля начинала дом, она считала вовсе своими и по-свойски вмешивалась в их жизнь, даже требовала, чтобы они показывали ей табеля, и шибко честила их за неуспехи.

К Толе у тети Ули отношение особое - как-никак почти родня. Она уважала его за начитанность, но пугалась Толькиного норова. Никак не могла она его постигнуть, потому и прикрикивала на Толю чаще, чем на других ребят, давая этим понять, что хоть он и норовист, а все же пока соплячишка.

И стоило Толе попросить для себя и для Женьки с Мишкой обед пораньше, как тетя Уля тут же подбоченилась:

- Что это? Ишь вы, деляги какие! По отдельности кормиться, с отдельных блюдов? - Оторвавшись от своих дел и прикуривая папиросу, выуженную из-под передника, тетя Уля настроилась на длинный и громкий разговор. - У меня ноги не казенные и руки тоже! - и громыхнула кастрюлями. - Ходют, бродют, а я вертись тут, жарься… Дала б я вам кушанье, будь вы мои дети, за то, что женщину безвинно страдать заставили. Березовой кашей бы попотчевала…

Толя потрепал Наташку по банту и ушел, не дослушав тетю Улю. Она завелась надолго.

Женька и Мишка Бельмастый срядились на работу, надели новые валенки, напустили на них лыжные брюки, подпоясались брючными ремнями. Сделались парни толстыми, неуклюжими. В глазах у парней возбуждение. Толя тоже начал переодеваться, а Женьке сказал, чтоб он шел на кухню к тете Уле просить обед.

- На меня она опять злится.

Женька скоро вернулся.

- Тарелки с борщом на столе. Тетя Уля шумит: "Налито, так чего не трескаете? Подогревать не стану!"

Ox уж эта тетя Уля! Второе не поставила, а прямо швырнула на стол. Но макарон все же навалила больше, чем полагается, и в компоте по полстакана косточек - этого детдомовского лакомства, из-за которого шли вечные споры и раздоры за столами.

Поели. Толя отнес Наташке косточки, ссыпал на стол. Девочка обрадовалась, захлопала в ладошки и подгребла косточки к себе.

- Поздно вернетесь - ужин у дежурных спросите! - крикнула тетя Уля в раздаточное окно и, видно спохватившись, не мягко ли у нее вышло, заворчала, орудуя у плиты: - Рабо-о-отнички! Драть некому!..

Сборы закончены. "Работнички" весело скатились на нарте под гору и очутились на протоке. Разговаривали громко. Правда, разговаривали Женька с Толькой, а Мишка лишь одобрительно помигивал живым глазом. Дорогу перемело. Нарта то зарывалась щучьим носом в снег, то катилась по выдутому льду сама и бодала ребят в пятки.

На протоке дуло. Правда, снег уже не тащило, но ветер был холодный. От весны не осталось ничего, будто ее и не было вовсе. Лишь на штабелях леса слоеным пирогом спрессовался снег, подернутый коркой льда, у берегов кочковато схватилась выступившая в оттепель наледь.

Протока. Как это по географии? Старое русло реки? Или часть реки?

Но какая же это часть?

В Краесветске протока - самое главное. С весны и до осени вся жизнь тут. И не будь этой тиховодной, глубокой протоки, и города вовсе не было бы здесь, и оставалось бы тут все мертво, пустынно, как сотню и тысячу лет назад.

Сейчас зима. Конец зимы. На протоке лед. Из него торчат сваи, бревна, щетина древесных отбросов.

Китами лежат вмороженные плоты и лодки. Облупившейся краской светят красные бакены с пустыми, безглазыми фонарями. Баркасы на берегу кверху дном опрокинуты, вехи возле прорубей поставлены, замело их до вершинок. Проруби в ямках, в заветрии.

Возле лесотасок дымится вода. Тянет из промоин прелой корой, тиной и страхом. А с пирамид лесотасок свисают огромные и грязные, как редьки, сосулищи. Обледенелые бревна нехотя ползут на скрежещущих крючьях вверх. И вдруг раздается гром, гул, рабочие внизу, бросая багры, разбегаются в разные стороны - это скользкое бревно сошло с крючьев и, ударяясь о цепи и зубья, пластая в клочья рубаху из коры, рушится вниз.

И опять тихо, мирно, бело вокруг. Тоска на протоке. Большая тоска. Глаза бы не глядели.

То ли дело летом!

Кишмя кишит протока! Катеров, рыбосборочных ботов, лодок-моторок, пароходов разных - речных и морских - тут, как рыбки тагунка в мотне невода. А ребятишек! Ребятишек! Удят, купаются, а накупавшись, греются у костра ребятишки, потому что вода в краесветской протоке и среди лета холодная. Шныряют по пристани парнишки: глазеют на иностранные пароходы; стреляют душистые сигареты у негров; угоняют лодки от дебаркадеров и спасательной станции; жуют вяленую рыбу, потихоньку снятую с мачт рыбосборочных ботов; катаются на бревнах и плотах; принимают и отдают чалки с судов; бегают в магазины по просьбе матросов, выпивая в награду глоток-другой; вечером делают налеты в овощной совхоз на острове; палят из тайком добытого ружья. Да мало ли дел у ребят на протоке! Спать некогда.

Не то сейчас, совсем не то.

Пароходы и баржи спрятаны в затон, в устье речек - в Медвежий и в Волчий лога.

Отстаиваются.

А в устье Волчьего лога у барж шла работа. Вымораживались баржи. Люди поддалбливали пешнями лед и постепенно забирались под брюхо барж, укрепляя их на деревянных клетках, проконопачивали суда, делали ремонт и пробивали для них ход в лог. Весной поднимется вода, баржи сгрудит в стадо за мысом лога, и они будут смирно стоять, пока не протащится лед. Затем баржи выведут по большой воде пароходами в протоку и отправят куда нужно с караванами.

Возле одной баржи горел костер, на нем котел со смолой. Вокруг толпились, потанцовывали, хлопали себя сами, почти все толсто и одинаково одетые люди. Поодаль, у другого костра, грелись стрелки. Из тех мужиков, что толпились вокруг котла, один колобком подкатился к ребятам. Стрелки сделали вид, будто нарушения не заметили.

- Нет ли курить, мальцы? - то и дело озираясь, неестественно бодрым голосом вскрикнул подбежавший. Подбородок у него прихвачен обледенелым от дыхания серым полотенцем. - Курить, хлопцы, не найдется? - повторил он вопрос и, подмигивая, пытался улыбнуться стылыми губами.

Толя знал: ни у Женьки, ни у Мишки курева нет, и все же смотрел на них - вдруг завалялось где? Они виновато переглянулись:

- Нету, дяденька.

- Пошукайте, родимые, может, где в карманах, в швах, пусть хоть с крошками. Разок бы зобнуть!

Ребята послушно обшарили карманы, вывернули их - нет ничего. Штаны и телогрейки из кладовой. Уже отчаявшись, человек, прибежавший от костра, быстро заговорил:

- Мы здесь все время работаем. Уведите табачку у корынцев, у папочек своих…

- Мы детдомовские, дядя.

- А-а, детдомовские! - обрадовался незнакомец, и сразу тон его изменился, сделался родственней: - Ну, вы-то достанете… Хоть бычков соберите…

- На место! - крикнул один из стрелков, и человек так проворно стриганул от ребят, что диво-дивное, будто и не было на нем тряпья, толсто подшитых валенок, латаных ватных штанов и бушлата, под которым чего только не надевано.

Ребята помаячили было людям у костра: завтра, мол, но стрелок и на них прикрикнул:

- Давай, давай отсюда!

До самого леса ребята виновато молчали. В лесу расшумелись. Дроворубы-шабашники, побывавшие уже здесь, проторили дорогу по Темной речке, узкую, правда, но проторили. А в лесу всяк торил себе ус. Ребята упарились, пока пробились к ложку. По скосам ложка кучками стояли узловатые, корявые лиственницы. В теплых краях купыри внушительней этих деревьев выглядят. Одно деревце отоптали, принялись попеременке подпиливать. Вскоре телогрейки побросали на снег, работали только в лыжных куртках.

Ширк-ширк! Ширк-ширк!.. Женька совсем плохо пилит. Толя тоже не сноровист по этой части. Никакого труда в детдоме нет. Не приучены к работе. Дрова, правда, возят и пилят сами. Но что на сотню голов те дрова? С удовольствием и веселостью сделают десяток резов - и больше уже не достается пилить, а только складывать.

Стоячее дерево подпилили криво, вернее сказать, перемозолили лиственницу. Мишка, поживший в бараках и изведавший всего барачного, терпеливо учил Толю и Женьку.

Ширк-ширк…

Наконец лиственница хрустнула, словно костяная, и упала в снег, искрошив черные сучья.

Сели передохнуть.

- Наденьте фуфайки, - подсказал Толя. - Простынете. А нам еще работать да работать… Ни шиша не умеем, воровать только.

Назад Дальше