По Руси - Максим Горький 6 стр.


- А ты полно-ка, полно… Ведь это ты от безделья в праведники лезешь…

Я подвинулся ближе к окну - Надежда беспокойно сказала:

- Ты - куда? Тебе слушать не надобно…

А из окна доносилось:

- И бунтовство твое противу людей - у безделья да со скуки, скушно тебе, ты и надумал забаву, будто богу служишь, будто правду любишь, а на деле ты - бесу работник…

Надежда дергала меня за рукав, стараясь отвести из-под окна, - я сказал ей:

- Мне надо знать, что он говорит…

Она усмехнулась, заглянув в лицо мне, и доверчиво зашептала:

- Я ей покаялась: "Маменька, говорю, дошла до меня беда!" - "У, ты, дура", - говорит, да немножечко за косу меня потрепала, только и всего - она меня жалеет!.. Ей - ничего, что я гуляю, ей ребеночка, внучка надо для имущества… наследника…

В комнате Губин крикнул:

- Если грех против закона, так…

Заглушая его, мерно потекли веские слова:

- Тут не везде грех, Яков Петрович, а иной раз просто растет человек и тесно ему в законе. Бросаться друг на друга не надо бы. Чего боимся? Все одинаково дураки перед богом…

Она говорила скучновато или устало, очень медленно и внятно - Губин иногда бормотал что-то, но его слова не проникали сквозь ее мерную речь.

- Осудить человека - не великое дело, Яков Петрович, сударь мой, это всегда успеется - осудить! А ты - дай человеку развернуться до конца - ведь и во грехе польза бывает. Почитай-ко минею: святые угодники божий все до господа сквозь грехи дошли, а - дошли-таки! Это надобно помнить. Господь Саваоф - он ли не терпел на евреях своих? А матерью Исусовой еврейку же выбрал, и пророки и апостолы Христовы - все - евреи, так-то! А мы - торопимся осудить да наказать…

- Выбила ты меня из жизни, Наталья Васильевна, - сказал Губин. - Как столкнусь я с тобой да вспомню…

- Не надо вспоминать…

- Так и не вижу себя, и цены себе никакой не чувствую…

- Что было - прошло, а чему надо было быть - того не убежишь…

- И внутреннего состояния лишился я через тебя…

Надежда толкнула меня в бок и с веселым злорадством зашептала:

- Верно, значит, говорили - видно, был он в любовниках у нее!

Но тотчас же опомнилась, испуганно прикрыла рот ладонью и сквозь пальцы говорит.

- Ой, господи… что я? Ты - не верь… Злобятся на нее все, очень умная она…

- Коли было злое - жалобой его не поправишь, - спокойно падают из окна слова женщины. - Кому что дадено, тот того и держись, а не удержал, значит - не по силам ноша.

- Всё я на тебе потерял, оголила ты меня…

- Тобою - потеряно, а мной приумножено. Никогда ничего, Яков Петрович, в жизни не теряется, а просто переходит из рук в руки, от неумелого к умелому. Кость, собакой оглоданная, и та в дело идет.

- Вот я - кость!..

- Зачем? Ты - человек еще…

- А что толку?

- Толк-от есть, да не втолкан весь, Яков Петрович, сударь мой! На-ко вот, возьми на гулянку себе да иди с богом… А женщину - не тронь, зря про нее не говори чего не следует… это тебе во сне приснилось.

- Эх, - подавленно вскричал Губин. - Ну - ладно! Твой верх… не желаю я, не хочу огорчать тебя… а - все-таки…

- Что - все-таки?

- А то, что умнейшей твоей душе на том свете…

- Нам бы с тобой, Яков Петрович, на этом жизнь нашу с честью окончить, а на том, бог даст, приспособимся…

- Ну, прощай!

За окном стало тихо. Потом тяжко вздохнула женщина.

- О, господи…

Надежда мягко, точно кошка, отскочила ко крыльцу, а я - не успел. Губин, выйдя из двери, увидал, что я отхожу от окна. Он надул щеки, ощетинился рыжим волосом и, красный, точно после драки, закричал, неожиданно высоким, злым криком:

- Ты - ты что? Долговязый чёрт… Не желаю тебя, не хочу работать с тобой… иди прочь!

В окне явилось темное лицо с большими синими глазами, - строгий хозяйский голос спросил:

- Это что еще за шум?

- Не желаю я…

- Ты иди ругаться на улицу, а здесь нельзя!

- Да! - обиженно крикнула Надежда, топнув ногой. - Что это такое? Какие…

Выскочила кухарка, с ухватом в руках, воинственно встала рядом с Надеждой и закричала:

- Вот видите - что значит мужиков в доме нет!..

Собираясь уходить, я всматривался в лицо хозяйки: синие зрачки глаз были странно расширены, они почти прикрывали белки, оставляя вокруг себя только тонкий, синеватый же ободок. Эти странные, жуткие глаза были неподвижны, казались слепыми и выкатившимися из орбит, точно женщина подавилась чем-то и задыхается. Ее кадык выдавался вперед, как зоб. Шёлк головки металлически блестел, и снова я невольно подумал:

"Железная голова…"

Губин осел, обмяк, лениво переругивался с кухаркой и не смотрел на меня.

- Прощай, хозяйка, - сказал я, проходя мимо окна.

Женщина не сразу, но ласково откликнулась:

- Прощай, дружок, прощай…

И склонила голову, подобную молотку, высветленному многими ударами о твердое.

1912 г.

Кладбище

В степном городе, где мне жилось очень скучно, всего лучше и красивее было кладбище, - я часто гулял на нем и однажды заснул в ложбине между двух могил, как в люльке, на густой и сочной, сладко пахучей траве.

Меня разбудили удары о землю близко моей головы; мягко отталкивая меня, земля вздрагивала, гудела, - я вскочил, сел, сон был крепок, и глаза, ослепленные его бездонной тьмою, не сразу поняли, в чем дело: в золотистом огне июньского солнца жутко качалось темное пятно, прильнув к серому кресту, а крест тихонько скрипел.

Потом - неприятно быстро - это сверкающее пятно приняло формы человека: держась рукою за крыло креста, стоял небольшой старичок, остролицый, с густым клочком серебряных волос под нижней губою и воинственно закрученными вверх толстыми белыми усами.

Вытянув руку в воздух и покачивая ею, он сосредоточенно бил каблуком в землю, искоса бросая на меня сухие взгляды темных глаз.

- Что такое?

- Змея, - ответил он барским баском и указал длинным пальцем с перстнем на нем под ноги себе: на узкой тропе, прикрытой травою, вздрагивал маленький ужик, судорожно поводя хвостом.

- Это - уж, - сказал я сердито.

Старик отшвырнул носком сапога тускло блестевший жгут, приподнял соломенную шляпу и, шагая твердо, пошел прочь.

- Благодарю вас, - сказал я; он, не оборачиваясь, отозвался:

- Если это - уж, тогда опасности не было…

И быстро исчез среди памятников.

Я взглянул в небо, - было около пяти часов.

Вздыхал над могилами степной ветер, тихонько покачивая стебли трав; в теплом воздухе плыл шёлковый шелест берез, лип, ольхи и густых кустарников. В летнем шорохе кладбища слышна покорная грусть, - она вызывает какие-то особенно прямые и честные мысли о жизни, о людях.

Покрыв тяжелым шатром зелени холмы, белый и серый камень памятников, вытертые снегом, вымытые дождями кресты и решетки оград, - богатая растительность скрывает близость чумазого города, осыпанного черноземной пылью, жирной, как сажа, задерживает его мутный шум, пыль и злые запахи.

Шагаю по запутанным тропам среди бесчисленных могил, вижу сквозь просветы в зеленом пологе золоченый крест колокольни, высоко и серьезно поднятый в небо над всеми крестами могил. У подножий памятников в ризе кладбища пестреют скромные цветы, - над ними хлопотливо жужжат пчелы, осы; в молитвенный шорох трав победоносно вторгается песня жизни, не мешая думать о смерти. Бесшумно перепархивают темные птицы, их полет всегда заставляет, вздрогнув, недоверчиво смотреть - птица ли?..

Всюду трепещет золотой огонь солнца, тесно заселенное кладбище как будто колышется, бугры могил напоминают море после бури, когда ветер упал и зеленая равнина его покрыта гладкими, без пены, волнами.

За оградой, в голубой пустоте, торчат, дымясь, трубы маслобоек и мыловаренных заводов, пятна крыш лежат разноцветными заплатами на темном рубище города, жмурятся на солнце всевидящие очи - слуховые окна чердаков. Сейчас же по ту сторону ограды лежит зеленая полоса скудного дерна, на нем качаются какие-то бедные, сухие стебли. Дальше - пожарище, черная полоса земли, усеянной грудами закопченного мусора, рассыпавшихся печей, серой золы, угольной пыли. В небо разинулись черные вонючие ямы сгоревших погребов: мещане-домохозяева по ночам сливают в них - из экономии - содержимое выгребных ям. Из бурьяна торчат, лоснясь, большие головни, разноцветно блестит на солнце битое стекло и точно смеется. В двух местах этой черно-бурой площади, под полукольцом обнявшей кладбище, прорезались, как два зуба, новые, желтые постройки, - маленькие, жалкие среди мусора и густых зарослей лопуха, конского щавеля, свинцовой полыни.

Лениво бродят пестрые куры, похожие на торговок, а солидные рыжие петухи напоминают пожарных. В ямах подполий ютятся бездомные собаки с печальными глазами, в зарослях бурьяна чахлые, старые кошки подстерегают воробьев. Играют дети, - жалко видеть, как они прыгают по оскверненной земле и вдруг исчезают где-то в ее грязных морщинах.

А за пожарищем вытянулся длинный ряд дрянненьких, тесных домиков, они густо набиты скучными людьми, тупо и покорно вытаращили квадратные глаза на искрошенный, красный кирпич ограды кладбища и темную массу деревьев на нем. В одном из таких домиков я и живу, - моя крошечная конура пропитана запахом лампадного масла, и каждый вечер ко мне просачиваются благочестивые вздохи и возгласы домохозяина, Ираклия Вырубова, чиновника казенной палаты. Когда я смотрю из окна через мертвую полосу сожженной и загаженной земли на кладбище, оно кажется прекрасным и ласково манит к себе.

Между могил, точно следя за мною, мелькает темная фигура старика, разбудившего меня, - его соломенная шляпа, сильно отражая солнце, качается среди крестов, как цветок подсолнечника. Я тоже слежу за ним и думаю об Ираклии Вырубове: неделю тому назад жена его - женщина тощая, злая, с длинным носом и зелеными кошачьими глазами-ушла пешком в Киев, на богомолье; он тотчас же привел откуда-то косоглазую толстую девицу и назвал ее мне двоюродной племянницей.

- Снятое имя - Евдокия, а я привык именовать - Диканька. Прошу любить, однако - предупреждаю - девица не допускающая…

Огромный, сутулый и бритый, как повар, Вырубов всегда озабоченно поддергивал штаны, сползающие с его живота, набитого, должно быть, арбузами. Его толстые губы жадно приоткрыты, в бесцветных глазах замерзло выражение неутолимого голода.

По вечерам я слышу:

- Диканька, поди-ка, почеши-ка мне спину… Между крылец… О-о, во-от! Ишь ты, вырастила сколько…

Диканька визгливо хохочет, я двигаю стулом или бросаю книгу на пол, - визг и жадный шёпот гаснут, слышен тяжкий вздох:

- О-о… Преподобный отче Николае, моли бога о нас… Квасу на ночь припасла?

Они переходят тихонько в кухню и там визжат, хрюкают, как свиньи.

Седоусый старик легким прыжком молодого человека перескочил тропу, встал перед большим памятником серого гранита и внимательно читает надпись. Лицо у него не русское, одет он в темно-синюю тужурку с отложным воротником, черный галстук завязан пышным бантом и очень оттеняет серебро плотной, точно литой бородки. Между задорными усами - длинный хрящеватый нос, на серой коже щек - сеть тонких красных жилок. Руку он поднял к шляпе, точно отдавая честь усопшему, читает черные слова надписи и одним глазом смотрит на меня. Это мне неприятно, нахмурившись, я прохожу дальше, продолжая думать о своей улице.

Как всегда, между могил шляется Пимаша, тихопьяненький, разорившийся купец Пимен Кропотов; спотыкаясь и падая, он ищет могилу своей жены. Согбенный, с маленьким птичьим лицом в сером пухе, с глазами больного зайца, весь он точно изжеван острыми зубами. Третий год он ходит по кладбищу, слабые ноги едва держат его небольшое, разрушенное тело, - когда он запнувшись, упадет, то долго не может встать, хрипит, шарит в траве руками, рвет ее, нюхает острым носом, красным, как будто кожа снята с него. Жена умерла и погребена почти за тысячу верст отсюда, в Новочеркасске, но Пимен не верит в это и, часто мигая мокрыми, погасшими глазами, бормочет; задыхаясь:

- Наташа… да, Наташа же…

Почти каждый день бывает госпожа Христофорова, высокая старуха в черных очках, в сером, простом, как саван, платье, отделанном черным бархатом, с палкой в костлявой руке. - у нее уродливо длинные пальцы. Щеки ее дряблого лица опустились, как тряпочки, из-под кружевной косынки начесаны на виски, закрывая уши, седые до зеленого волосы, - она идет очень медленно, очень уверенно и никогда никому не уступает дорогу. Где-то тут у нее лежит сын, убитый во время кутежа.

С книгой в кармане парусинного пиджака, с сачком в красной руке и жестяной коробкой на ремне через плечо, каждое воскресенье после обеда является на кладбище тонконогий, близорукий надворный советник Праотцев, бывший учитель; улыбаясь до ушей, острых и оттопыренных, точно у кролика, он прыгает между могил, машет над ними сачком, как белым флагом, - кажется, что он просит мира у смерти.

Пред вечерней он идет домой, - за оградою его поджидают мальчишки, прыгают, как щенята вокруг аиста, и весело кричат разными голосами:

- Надворный, надворный! В Сухиниху влюбился, в лужу повалился, - надворный!

Он сначала смущенно открывает большой рот и, крякнув голосом старого грача, притопывает ногою, как бы собираясь плясать под эти крики, а потом - сердится и, согнувши спину, держа сачок штыком, бегает за мальчишками с визгом:

- Отца-ам… матеря-ам…

Сухинина - нищая; она круглый год во всякую погоду сидит на маленькой скамейке у калитки кладбища, привалясь к ней камнем. Ее большое, кирпичное, многолетне пьяное лицо, всё в темных пятнах, обморожено, вспухло от ветра и пьянства, сожжено солнцем, глаза у нее заплыли и гноятся. Когда мимо нее идут, она протягивает короткую руку с деревянной чашкой и басом возглашает, точно ругаясь;

- Христа ради… родителей поминаючи…

Однажды ветер со степи неожиданно принес сизую тучу, хлынул ливень, застиг старуху по дороге домой, сослепу она упала в лужу. Праотцев хотел помочь ей подняться, но тоже упал рядом; с той поры мальчишки всего города дразнят его.

Мелькают и еще темные безмолвные фигуры завсегдатаев кладбища, людей, видимо, на всю жизнь связанных с ним крепкими цепями каких-то нержавеющих воспоминаний; ходят они, точно непогребенные мертвецы в поисках удобных могил, жизнь оттолкнула их, смерть - не берет.

А порою из высоких трав высунется угрюмая, глазастая морда бездомной собаки, пугая умным взглядом, - в нем чувствуется печаль отчуждения, и ждешь, что животное сейчас скажет человечьим голосом какой-то правдивый укор.

Иногда такая собака стоит на могиле, поджав хвост, тихонько поводя шершавой, бесприютной головою, - она долго стоит так, о чем-то думая. Воет редко, а если начнет выть. - воет негромко и длительно… В густоте старых лип хлопочут грачи, галки, слышен тихий, голодный писк птенцов, уговаривающее карканье.

Осенью, когда ветер, сорвав листья, обнажит сучки, - черные гнезда будут похожи на истлевшие головы в мохнатых шапках, - кто-то оторвал их и воткнул на деревья вокруг белой, сахарной церковки во имя великомученицы Варвары. Осенью на кладбище все плачет, судорожно мечется - стонет ветер, как обезумевший, ограбленный смертью любовник…

Старик неожиданно встал у меня на дороге, поднял руку и, строго указывая на белый камень памятника, громко прочитал:

- Под сим крестом погребено тело раба божия почетного гражданина Диомида Петровича Усова. И - всё!

Он поправил шляпу, сунул руки в карманы брюки смерил меня строгим взглядом темных, не по-стариковски ясных глаз.

- Ничего не умеют сказать о человеке, - раб божий, только! Но - почему раб удостоен гражданами почета?

- Вероятно-жертвователь какой-нибудь… Старик топнул ногой о землю, внушительно сказав:

- Напишите-с!

- Что - написать?

- Всё! И-возможно подробней…

Шагая по-солдатски широко, он пошел вперед, в глубину кладбища, я-рядом с ним. Он был по плечо мне, шляпа совершенно скрывала его лицо, я шел наклоня голову, хотелось заглянуть в глаза ему, как в глаза женщины.

- Так - нельзя! - говорил он негромко и мягко, точно жалуясь. - Этим обнаруживается дикарство, невнимание к человеку, к жизни…

Выхватив руку из кармана, он очертил в воздухе широкий круг:

- Что знаменуется этим?

- Смерть, - ответил я, недоуменно пожав плечами.

Он взмахнул головою, показав мне тонко выточенное, острое, но приятное лицо, - усы его дрожали, когда он говорил, отчеканивая славянские слова:

- "Смертию смерть всеконечне погублена бысть", - знаете этот богородичен? То-то-с!

Шагов десять он прошел молча, быстро виляя по капризной тропе, потом вдруг остановился, приподнял шляпу и протянул мне руку.

- Будемте знакомы, молодой человек: поручик Савва Яковлев Хорват, служил по государственному коннозаводству, а также по ведомству уделов. Под судом и следствием не был. Состою в чистой отставке от всех должностей… Домовладелец. Вдов. Характера - неуживчивого.

Он подумал и добавил:

- Тамбовский вице-губернатор Хорват - брат мой. Младший. Ему пятьдесят пять, мне шестьдесят один. Ше-сть-де-сят и один! Да.

Говорил он быстро, но четко, точно мысленно расставлял все знаки препинания.

- И вот, поручик Хорват, человек, видавший всевозможные виды, я недоволен кладбищами! Недоволен всюду и везде!

Он снова задорно потряс рукою в воздухе, огибая широкую дугу над крестами.

- Сядемте. Я вам объясню…

Сели на скамью под боком белой часовенки над чьею-то могилой. - поручик Хорват снял шляпу, вытер голубым платком лоб и густые волосы, торчавшие на шишковатом черепе серебряными иглами.

- Вслушайтесь: клад-би-ще! А?

Он толкнул меня плечом и объяснил, понизив голос:

- Клады бы искать надо здесь! Клады разума, сокровища поучений. А что я нахожу-с? Обида и позор. Всем - обида! "Вси в житии крест яко ярем вземшии" обижены нами, и за это будете обижены вы, буду обижен я. Поймите: "крест яко ярем" - а? Значит, признано, что жизнь - трудна и тяжела? Почтите же достойно отживших - они ради вас несли при жизни бремя и ярем, - ради вас! А зти, таи, не понимают!

Он махнул шляпой, и по тропе, по кресту над могилой мелькнула, унеслась к городу маленькая, как птица, тень.

Надув красные щеки, пошевелив усами, искоса поглядывая на меня молодым глазом, поручик продолжал:

- Вы думаете: полуумный старик, не более того? Нет, молодой человек, нет-с! Пред вами человек, который оценил жизнь. Посмотрите, разве это памятники? Что они напоминают вам и мне? Ничего. Это не памятники, а - паспорта, свидетельства, выданные человеческой глупостью самой себе. Под сим крестом - Марья, под сим - Дарья, Алексей, Евсей, все - рабы божии и - никаких особых примет! Это - безобразие, здесь людей, отживших трудную жизнь, лишили прижизненного образа, а его необходимо сохранить в поучение мне и вам. Образ жизни всякого человека - поучителен; могила часто интереснее романа, да-с! Вы - понимаете меня?

- Не совсем…

Он шумно вздохнул.

- А это - просто понять. Прежде всего я - не раб божий, но - человек, разумно исполняющий все добрые заветы его в меру моих сил. И никто - даже сам бог - не вправе требовать от меня свыше того, что я могу дать. Так?

Я согласно наклонил голову.

Назад Дальше