ГЛАВА ВТОРАЯ
Фригийский колпак
Мой спутник Мустафа, - я зову его на французский лад Мусташем, после благополучного окончания нашей миссии рассчитывает стать, по крайней мере, беем; кроме того, он твердо уверен, что мы ведем войну против всех гяуров, ту самую священную войну, о которой с детства он так много слышал от муллы. Вот две причины, по которым он еще не убежал от меня и изредка, пересиливая свою трусость, позволяет себе резать на куски мой воистину священный бикфорд. Режет он, заряжаю я; сто зеленых тюрбанов с самим Мохаммедом во главе не заставят его прикоснуться к капсюлям и банкам; поэтому что-то много десятков верст по солнцепеку мешок давит мои обожженные плечи.
Сознание, что это именно он, а не кто-нибудь другой из его оборванных односельчан, ведет газават, следуя за мифическим зеленым знаменем пророка, разжигает в Мусташе какую-то смиренную, терпеливую выносливость, дело в том, что по природе он большой неженка. Не дальше, как сегодня утром мы встретили пять "опрокинутых тарелок" - так зовем мы с Мусташем эллинов за их английские противоаэропланные шлемы - и по-обыкновению присели у края дороги, корча из себя нищих-оборванцев, от которых мы по внешнему виду нисколько не отличаемся; и Мусташ спокойно дал проехаться по своей спине всем пяти резиновым нагайкам, кувыркаясь в пыли и отвлекая внимание "тарелок" от моей особы. А меня так и подмывало швырнуть им вслед одну из банок, тем более, что "тарелки" ели… Они ели консервы, раскачиваясь на своих малорослых лошаденках, и на наших глазах бросили в кустарник два порожних жестяных стакана. Мустафа пополз за ними, как гиена, и долго и старательно вылизывал языком оставшийся жир, при чем мне все время казалось, что с жестянок вместе с жиром слезает и надпись: Corned beef Limited U. S. A. Я знал, что после такого упражнения еще несносней будет мучить жажда - и воздержался…
С нами - только солнце, песок, борьба.
* * *
Недоконченное и неотправленное письмо:
"Слушай, Арбатов. Может быть, после этого письма, я буду в твоих глазах большим негодяем, и хоть ты глуп, как подштанники на веревке, но, помимо тебя, мне обратиться не к кому. Итак, - серьезно слушай Арбатов. Береги Валюську. Судьба устроила так, что ты остался там, а я очутился здесь; поэтому за нее отвечаешь ты… Так как надеюсь, что ты стал взрослым мужчиной, перестав быть тем сосунком, которым ты был в запасном полку - большевики всех вырастили в короткое время - то - еще раз слушай. Валюська моя жена. Она этим очень удивлена, что и говорить, повидимому, ей еще рано было стать женщиной - но, тем не менее, это так… И вот, - если с ней что-нибудь случится, нет той казни, которой бы я тебе не придумал. Валюська для меня дороже жизни, что жизнь, - жизнь, в сущности, пустяки. И ты не удивляйся, что я обращаюсь именно к тебе, к тебе, который меня столько раз - и каждый раз безрезультатно - пытался оскорбить. Именно поэтому я к тебе и обращаюсь, - понимаешь? А если и не понимаешь, то главное ты, все-таки, понял. Береги Валюську. Оберегай Валюську. Охраняй Валюську. Если что случится, отомщу тебе страшно. Я умею мстить страшно. Правда, у ней есть еще этот мешок с квелой кукурузой ее отец. Но он занят тем, что прячет свою кукурузу от большевиков, - ему не до нее. И если -"
Листок пожелтел по краям.
* * *
К счастью, стали попадаться дубы и кедры, так что есть, где отдохнуть потрескавшимся плечам. Вот, под таким кедром в три обхвата я сейчас и пишу. В сущности, как мало знают турок европейцы, те европейцы, которых до сих пор Мусташ зовет франками и гяурами; о греках и болгарах я не говорю: по турецкой пословице, "сосед знает, сколько блох в цыновке соседа"… Но французы, англичане, шведы. В их представлении турки - все еще толпа свирепых янычар (кстати, янычары по происхождению вовсе не турки, а европейцы, с детства воспитанные в исламе и военном режиме), янычар, которые свирепы, однако, только во время христианских погромов, а в свободное от погромов время сидят в гаремах, курят кальян и закусывают рахатом. Может быть, турки - мои друзья, и поэтому кажутся мне лучше, чем они есть на самом деле, но насчет погромов, после смирнской резни, высокопросвещенным европейцам лучше помалкивать. Достаточно сказать, что эстетически, согласно традициям, воспитанные эллины срезают у пленных турок живьем кожу с головы - от ушей до надбровных дуг и называют это "надеть фригийский колпак". В Константинополе один образованный француз доказывал мне серьезно, что турки не имеют права на существование, как самостоятельная нация; но аргументировал не распространенным абсурдом о "больном человеке", а тем, что турки, как полигамы, биологически осуждены на вымирание. В виде литературных аргументов он выдвигал "Азиадэ" Лоти и "Эндимиона" Хейденстама. Хотел бы я посмотреть, нашла ли бы Швеция с ее Хейденстамом после тяжеловесного гнета германцев, ужасной осады Дарданелл, мучительного и длительного голода и кровавой оккупации англичан, нашла ли бы она своего Кемаля, и вместе с ним - силу, бодрость, мощь и волю к возрождению нации.
Недалеко от моего кедра расположен живописный уголок реки с хорошим прочным мостом, - должно быть, остатком древней мельницы. Этот мост обречен мной на гибель. Он из мостов, необходимых для артиллерии. Я ассигновал на него две пироксилиновых шашки и аршин бикфорда. Мусташ, отрезав бикфорд, убежал от меня за целую версту. Экий трус! Он терпеть не может, когда я прикусываю капсюль с гремучей ртутью; но в лихорадочную дрожь его бросает вдвигание капсюля в шашку; эти операции он предпочитает наблюдать издалека. Шашки я уже вынул, - два куска белого мыла, весом по фунту каждый. Они лежат перед моими глазами, и маленькая ящерица в поисках солнца (должно быть, ее привлек белый цвет шашек) вползла на шашку и боязливо наблюдает за мной. Не бойся, маленькая дочь Галатии. Это мыло не для тебя. Это мыло вымоет с лица изможденной Турции кровь, гнет и страдание.
* * *
Политический разговор с Мусташем:
- Когда придем в Стамбул, - говорит Мусташ торжественно, - мы освободим падишаха из-под власти гяуров.
- Падишах в Стамбуле кончился, милый Мустафа.
- Как так, эффенди?
- Ты слыхал про Кемаля?
- О! - Мусташ восхищен. - Кемаль большой и храбрый паша. Но, ведь, он - не падишах? Падишах в Стамбуле.
- Представь себе, Мустафа, что того, который в Стамбуле, покинул Аллах.
- Как же быть теперь? Без падишаха нельзя.
- Ты знаешь, откуда дует влажный ветер?
- Знаю. Он дует с моря. С гор идет сухой ветер, сухой и с песком. Он ест глаза.
- Но тот, что дует с моря, он освежает и останавливает жажду. И вот, там, откуда дует ветер, - там есть падишах.
- Знаю, - неожиданно и уверенно говорит Мусташ. - Его зовут Ленин.
- Ну, нет, - медленно говорю я, в глубине души удивляясь политическим познаниям Мустафы. - Нет. Моего падишаха зовут иначе. У него голубые глаза и волосы, как цветение пшеницы… У него голос, как у жаворонка…
- Ну, так это - женщина! Я думал, эффенди расскажет мне про Ленина, - Мусташ разочарован. А что я могу рассказать ему про Ленина?
Про своего падишаха я могу ему рассказать. Он очарователен, этот падишах, и власть его никогда не умрет на земле. Он поет и порхает, и от его пения небо делается синим, а ветер - вольным и ласковым. Он…
- Его посетил Аллах, и он велел Кемалю идти на гяуров.
Мусташ упорно и укоризненно смотрит мне в глаза. Он уверен, что я что-то от него скрываю. Потом он вспоминает, что настало время творить вечерний намаз, расстилает вместо коврика свой давно опустевший мешок и становится на колени, лицом к востоку. А слева его ласкает ветер, влажный ветер моря и словно обвевает Мусташа тихими, далекими волнами нежности, кротости и безгрешных, детских, шаловливых ласк, плывущими с моей далекой родины.
* * *
Сто двадцать турецких фунтов золотом выдаст штаб оккупационного корпуса британской королевской армии тому, кто доставит в штаб в Константинополе или греческому командованию в Смирне или французскому командованию в Адане или итальянскому командованию в Адалии, - добросовестные, точные, вполне проверенные сведения о местонахождении бандита иностранного (неанатолийского) происхождения, взорвавшего мост на р. Джуме и пытавшегося повредить большой мост через р. Мендерес.
Сухой, горный ветер бешено треплет надорванный зеленый листок…
* * *
Вот уже три дня, как мы с Мусташем засели в "бест" недалеко от небольшой турецкой деревушки. Деревушка - вся в чинарах, тем не менее, она обожжена жгучим анатолийским солнцем, и плоские ее белые крыши, как исполинские изразцы поверженной печи великанов. Наше убежище - в остатках средневековых развалин. Определить назначение того, чем были эти развалины прежде, довольно трудно; может быть, здесь была баня для рыцарей Готфрида Бульонского или этапный пункт для пересылаемых на родину невольников. Во всяком случае, для нас с Мусташем эти развалины - неоценимая находка. Прежде всего, развалины помещаются на небольшом холме, и представляют удобный наблюдательный пункт; жалкие остатки крыши дают возможность укрываться от начавшихся осенних дождей; наконец, благодаря близости селения, мы обеспечены продовольствием, а это - далеко нелишнее после продолжительной голодовки; короче сказать, мы объедаемся вяленой говядиной - "баздырма", маслинами и султанским виноградом. Кроме того, большая амфора в углу нашего жилища постоянно пополняется ячменным пивом или необычайно душистым медовым напитком. Об этом заботится Евразия. Кто она - я не знаю. Вероятно, просто турецкая девушка из нашей деревушки. Ее зовут иначе, но мне трудно выговаривать ее имя, поэтому я зову ее именем, высеченным на одной из стен нашего убежища. Под надписью Евразия на старогреческом языке, высечены странные барельефы, - какие-то люди, похожие на рыб, с громадными головами, в чепчиках, с круглыми удивленными глазами, а туловища маленькие и без ног. - Это - указание пути, уверяет Мусташ. Как бы то ни было, но содержание знаков и надписей интересует меня, главным образом, в присутствии Евразии… Когда она приходит, Мусташ отбирает у ней плоскую фляжку с ракией и отправляется пьянствовать в свой угол. Я же беру девушку за руку и мы уходим под большую маслину есть сочные, сладкие фиги, читать надписи и… бесконечно смотреть друг другу в глаза. Когда она уходит, - это происходит обыкновенно глубокой ночью - я ругаю Мусташа неверной собакой, прислужником гяуров и грожу пожаловаться на него первому встречному мулле: не подобает мусульманину хлестать водку, как сапожнику и орать бессмысленные песни… с риском быть услышанным хотя бы блуждающими "тарелками". На утро, проспавшись, Мусташ делает прозрачные намеки о людях, забывших своего падишаха. К вечеру мы, обыкновенно, миримся, и наше примерение венчает появление Евразии.
* * *
…Пятый день мы спасаемся от погони, - без крова, без пищи, без воды, без воды, - в степи, покрытой малорослым кустарником, - и он служит нам единственным прикрытием. Часть пироксилина пришлось утопить в реке. Нас выдали…
* * *
Самое скверное то, что приходится уходить бесшумно. Иной раз просто необходимо было бы швырнуть гранату, но -
Кажется, нас постепенно окружают.
Если греческие бандиты устроили в развалинах засаду, - вечером должна была прийти Евразия и
- стараюсь не думать.
* * *
Мы, кажется, ушли. Здесь бесконечные, уже осыпавшиеся, маковые поля. Еще небольшая проверка, и можно будет отдохнуть. Мустафа остался на повороте, за горой, в качестве разведчика.
Англичане. Это они.
У вас квадратные подбородки, господа британцы.
У нас тоже квадратные подбородки. Чччорт!
Рука дрожит от слабости.
Лучше немцы, чем англичане.
Торгаши, предатели, вампиры бедной моей родины, - вот англичане… Теперь я понимаю моих друзей с трапезундского побережья: они начали с того, что швырнули в море всех англичан.
Евразия, моя Евразия, неужели я тебя покинул в несчастьи?
* * *
Мустафа не пришел.
Зажиточная деревня, - хозяйка маковых плантаций.
После бесконечных переходов с пудовой ношей на спине, после голода и жажды, тончайшей сети преследований, туманящей мозг и изнуряющей тело, о, только после всего этого, чтобы отделаться, чтобы забыть, забыть… я выкурил свою первую трубку опиума. - Кури афиун, - сказал мне старый, морщинистый османлис - и дал мне несколько лепешек и курительный прибор.
Это было на высоком утесе, в развалинах старого замка, командующего над равниной маковых плантаций. Сначала я мысленно преследовал англичан, бегущих, отступающих, лавиной катящихся прочь от моих снарядов. Я их кромсал, давил, бил, взрывал, я не давал им опомниться, заряжал - бил, заряжал - бил… Потом… потом в моей душе возник, воскрес, возродился Дарий, сын Гистаспа, и вместо маковых плантаций я увидел стройные ряды воинов, уходящие, уходящие к северу, к равнинам Скифии. Шли плутоватые финикияне с громадными кольцами в ушах, шли квадратноголовые египтяне, шли смуглые персы с блестящими в тумане мечами, а за ними, стройными фалангами - наемные эллины в поножах, касках и с великолепно инкрустированными щитами. Они шли, приветствуя своего повелителя, шли на завоевание скифских равнин, голубых долин за пределами Фракии, они шли к желтым народам, живущим за Индом, они, повинуясь моей руке, шли по всем направлениям. Их железная поступь гордо отзывалась в моем сердце. А рядом со мной - была моя нежная супруга, моя Евразия. Только куда девался полумонгольский разрез глаз, смуглая кожа, восточная томность в полузакрытых глазах? У нее были белокурые косы, как цветение пшеницы, и… голубые глаза. Я прощался с ней, и это в последний раз перед походом мы сидели рука-об-руку на высоком утесе, на легком походном троне, - я, царь-царей, и она, моя царица. Внизу, на подножии утеса скульпторы и каменотесы спешно заканчивали мой барельеф. Здесь, в этих плодоносных и неприступных, окруженных высочайшими скалами, равнинах, будет сердце мира, а не в далеких Сузах. Отсюда…
Евразия, Евразия!..
А может, это насмешка?
* * *
Мусташ не пришел совсем. Я снова в пути.
Невыносимая, стопудовая тяжесть давит мне плечи и больную спину.
Не знаю, приснилось мне, или было на самом деле. В темную ночь пришел я в какую-то пещеру и стал звать с собой засевших там людей… И, приблизившись ко мне, их старшина сказал:
- Ва, эффенди гяур, мы не можем итти с тобой, ибо над нами крылья Эблиса. И мы живем в обществе гул, саалов, бахарисов и эфритов…
Тогда я вскричал:
- За коим же чортом вы молитесь Аллаху днем, когда ночью - вы все равно стадо Дьявола? - и ушел. Они подумали, что я злой дух.
В бреду я видел Евразию.
* * *
Мусташ лежал на том же повороте, где я его покинул. На нем был "фригийский колпак". Хорошо же.
* * *
Дорога привела меня к ущелью и, извиваясь, исчезла в нем. Я поднялся в гору и лежу теперь на высоком пике. Прохладно. По этой дороге должно быть большое движение. Сосчитал снаряды: две гранаты, восемь банок с сикритом, пироксилиновая шашка. Нарезал шнур.
Буду ждать.
Вы идете, эллины. Вы идете в касках, но без поножей, в ваших руках не мечи, а нагайки… Вы тащитесь по каменистой дороге, как слабые, пыльные, маленькие насекомые. И это не сами вы пришли сюда. Вас прислали ваши хозяева, британцы.
Я пришел сам. Я кондотьер.
Но мне надоело быть кондотьером. Я ухожу домой.
Из ряда заряженных банок беру одну и зажигаю слабо тлеющим трутом. Вот мой первый, прощальный поцелуй! Это - от Фригии.
- Бу-уххх! - столб черного дыма встает там, внизу, на дороге. Насекомые слабо поползли в стороны. Не уйдете! Здесь хороший, английский, английский сикрит.
А, вы привыкли играть во фригийские колпаки! А я двадцать раз держал в зубах - в образе капсюлей - страшную, мучительную смерть.
Вот вам второй подарок. Это за Смирну, от Пафлагонии.
- Бу-ухх, - веселое эхо заплясало в утесах. Сыграем, сыграем в грозные, гремучие игрушки, да погромче, эллины.
Я слаб, болен, я устал, но я потрясаю этой банкой - хоть шипит, шипит бикфорд на поларшина от моей головы! Она за Мусташа.
За Киликию! За Галатию!
А граната, французская ручная граната - за мою несчастную родину, которую вы пытаетесь загрызть нечистыми зубами - -
За Евразию, за Евразию!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Новые ворота
1.
Карболку, гной, аммиак, смешав в пронзительном слитном запахе так и отшвыривало от телефонной: туда складывались отработавшие за день носилки; но завкладу, он же стармог, - ничего; повис на трубке:
- Да что я вам сдался - смеяться, что ли? Куды копать, куды копать, туды вашу корень? Да мне главное ли дело, что бандиты? Ну, и везите за склады, значит, за афанасьевские. Да куды копать, - в черепа копать, в кости копать? И так все улицы… чего?.. и так все улицы на десять верст кругом… чего?.. да нет у меня людей, могли с утра сказать, с утра надо было говорить… чего? Откуда я могу вам взять людей, когда я ворота запер? Чего? С ума спятить, ночью народ сгонять? Чего? Товарищ Пчелка? Да пошлите вы его к чорту, значит, когда у меня людей нет! А? Чего? Барышня, мы говорим. Да не кончили, соедините сорок один! Занят? Тьфу!
И вместе со струей карболового гноя распахнул завклад в коридор:
- Срочная боевая задача - взрыть могилу на десять человек; ночью, знычит, привезут расстрелочных.
Копач Афанасий встал, почесал живот и, сказав "спать охота", вывалил наружу, визгнув дверным блоком. Завклад рванул лампу в конторе, фукнул в стекло и, сердито ковыляя, вышел за копачом в лиловую темь.
Ночные жучьи глаза двух фонарей оглядели, поворачиваясь, белый фартук завклада и ленивая темнота заговорила, брякая:
- Непорядок ночью копать.
- Фик ли задерживал.
- Копай сам.
Разговаривать хуже, завклад схватил было заступ и тронулся-было в лиловость, да ударил в самое ухо колокольчик и длинно задиньдринел, заливаясь, чепуху.