- Еще кого там черрти… Эй, кого надо?
Жуки глазасто повернулись и бледно зашарили по новым, некрашенным воротам.
- Бубнов… здесь живет?
- Чего? Какой, к чертям, Бубнов?..
- Бубнов, Андрей Алексеич. Из Харькова приезжий.
- Буб-нов? Ребята, кто здесь Бубнов? Нету здесь Бубновых, проходи.
Ворота бледно качнулись и скрипнули отчаянно, почти безнадежно.
- А мне сказали, он здесь? Будьте добры…
- Да это, никак, поп, - вывалил Афанасьев голос.
- Какой поп?
- Да новый. Отец Андрей. Упырь.
- А и вправду, Бубнов фамилия, - завклад отпер ворота, и жуки слабо проехались по глянцу потертой кожаной куртки и чемоданчику.
- Где ж он живет?
- Афанасий, проводи. Извиняюсь, сразу не распознаешь, - почти с нежностью в голосе. - Ну да, к попу. Он тут, за поворотом.
Круги жучьих глаз, качаясь, поплыли за кожаной спиной и чемоданом. Гладкая песчаная дорожка чуть сыровато глушила шаги.
- Во-от, за конторой. Здеся.
- Спасибо.
- В окно стучитя. Не спит ишшо.
Там-донн! - в желтый глаз окна - там-донн! - без ответа. Жуки плавно проплясали в лиловый бескрайный провал. Хоть знаешь, знаешь, никого нет, а кажется всегда на кладбище ночью: вот, кто-то глядит на тебя пустыми глазами, наблюдает, невидно наслаждаясь и злорадствуя. И серые листья березовые под желтым взглядом окна недвижно молчат - молчат, подтверждая.
- Кто? - из-за двери.
- Я.
- Кто я-то, госсподи?
- Андрей Алексеич, вы?
- Ктой-то, госсподи?.. стой, сейчас отопру, госсс…
И навстречу щелком английского замка - жареным маслом, - бензином уборной - в ноздри - и к тому же памятному старому мягкому пузу - в объятья
- ну и ну! Ну и удивил! А мы думали, здох, ей-богу, думали, здох а-а-а, ты сделай милость, чтоб всем шутьям взлететь на воздух - да не спотыкнись, здесь порог - во-от сюда-сюда - ну и похудел, ну и пожелтел - это уж в гостиной - ну и поугрел!
Гостиная как гостиная; рояль: резкий абажур желто бьет в глаза, уставшие, объевшиеся темью; жирные рукавицы кактуса понурились пыльно; как где угодно, как двадцать лет назад, - да не так.
- И вправду - поп. Думал - ошибка.
Гость устало-согнутой спиной въехал в диван, и чемоданчик поставил на колени.
- Да ты чего ж не раздеваешься-то? Ну и суетни, суетни теперь будет чемоданчик дай - а, чаю, чаю? - да чего-сь там чаю, а-а-а, ты сделай милость, як хохлы говорять: самы кошки забрешуть, як узнают! - тельца, тельца, тельца блудному сыну, а не чаю!
- И - давно - в попах?
- Ну, и есть же чем интересоваться с дороги - что за экстренность такая! - всего два года. Не-ет, ты о себе-то, о себе-то расскажи, а-а-а, ты сделай милость, чтоб всем шутьям взлететь на воздух, - вот не ожидал, а? Ну, випий, випий румочку сивушки, это ж только так, для начала, а там будеть получше, ей-богу ж, будеть получше, - да брось ты свой чемоданчик, - а сивушка для бодрости, потому нам еще пройтиться придеться, здесь невдобно, места нет, там же и ночевать будешь - ты покойников не боишься?
- Это куда? - устало спросил гость, вглядываясь в серый пузатый подрясник хозяина. - В мертвецкую, что ли?
- Зачем в мертвецкую? - ну, чудак какой, зачем в мертвецкую, точно и без мертвецкой нельзя обойтиться? А ты випий - випий - випий еще сивушки, - оно правда, румочка з наперсток, ну, да ничего, не беда, и я же с тобой одну випью.
- Почему его там - у ворот - упырем обозвали?
- Что ты - на волосы глядишь? Оно и нельзя без волос, служитель культа называюсь, ого, не как-нибудь! Да ты чего-сь чемоданчик держишь, брось его в угол, он же тебе мешает, а ты его держишь - выпил сивушку, ну, идем - того места нихто не знает - даже куфарка не знает - Афимья двер запри за нами, запри двер - только знаеть Валюська, да копач Хванас…
- А - она - здесь?
- Хто? Валюська? Валюська здесь, где ж ей быть, чудак, як не здесь, только она сейчас у клубе, до восьми в них занятия, з вин-тов-ка-мы занятия, а с восьми у клубе… ну, выходи, выходи, она запреть, ты, Афимья, як запрешь, ложись спать, баришня ключ звой имееть, ну идем, а-а-ах, ты, сделай милость, ну и удивил…
И на серый песок дорожки неслышно и внезапно лег ровный круг электрического фонарика, а тьма свернулась и неприветливо стала кругом.
- Вот сюда, во-от сюда, на памятник не наткнись, ушибешься, ну и памятники здесь, брат, на удивление, все буржуи строили звоим упокойникам, а чем я тебе угощу сейчас, небось вас за границей таким не кормили, стой!
- Ну, - по могылкам, як мотылек, за мной, у-у, шут, - подрясник приходится подбирать, як бабе подол, вот сюда, во-от сюда, стой, стоп. Здесь. Пришли.
И круг упал на небольшую, толсто-застекленную дверцу с крестом - венцами - сиянием.
- Да вы, Андрей Алексеич… Ведь, это - могила?
- Яка могыла, яка могыла, а еще в ниверсете учывся, як хохлы говорять, не могыла, а склеп, ну заходи, заходи, шоб не видели, то мой кабинэт, не стукнись, стой, я наперед зайду
- и мягким пузом прижал гостя к мокроватой черной стене прохода
- а-а-а, не бойся, ты ж солдат, от увидишь, хорошо ли будет, во-от увидишь, оно склеп называеться, склеп сэмэйства Грохольских, сходи по ступенькам, не оскользнись, тут не глыбко, а-а-а, еще фалить будешь, гарно сюбэкт придумал, скажешь, во-от, сейчас осветиться, лампу зажгу, а при буржуях лектричество було, не как-нибудь, а-а-а, то мой тайный кабинэт.
Вперед - вытянув руку, чтоб не удариться, шаг за шагом - за кругом фонарика - что за ерунда? - как во сне, - снова низкая дверь, - в могилу? в могилу, в могилу - свет фонарика мигнул - заколебался - пропал, озаренный ярким светом лампы
Комната, обитая резным коричневым деревом - мягкий диван, кресла, стол с грязноватой скатертью,
и торжествующее пузо в подряснике:
- От. То склеп сэмэйства Грохольских.
2.
Шоколадом - капустой - сырой паутиной - пахло чем угодно в склепе, только не покойником. Гость осмотрелся, сел и снова на колени поставил свой чемоданчик.
- Ну ж, чем тебя угощать - а-а-а, сделай милость, вот удивил, ей-богу, як сыну, сыну родному обрадовался, - давай, давай звой чемоданчик, ты не бойся, я ж осторожно, вот сюда, во-от сюда, ему тут будеть покойно… чем тебя угощать?
Бутылками и битым стеклом был забит угол комнаты; одна за другой заскакали бутылки из другого угла, из-под стола, из шкафчика; за ними коробка шпротов; яблоки на ущербленной тарелке; лимон с зажухлым обрезом.
- Вот и не сивушка, тепер располагайся, як дома, на диване и лягишь, а пока - випьем. Зубровки? Малиновки? Рому?
Потолок давил - землей - камнем - надгробием; сбоку, вместо стены, угрожала тяжелая портьера: там, конечно, покойники; да не портьера, а деревянная резьба; или чугунная? под ногой хрустнуло: поднял - раздавленный листик фарфора.
- То от венка - тут багацько раньше венков було, все убрать велел Хванасу, Хванас, это такой сюбэкт, - шоб не ботались под ногами… Да ты шо ж не пьешь? Ты пей… от, гляди, - запас… Ну, по третьей, гоп!
Зубровка засвербела в горле щекоткой, в глазах стало ясней, хоть и до безумия хотелось спать, неуютное чувство близости мертвецов затуманилось и поплыло куда-то кверху. Но - все-таки - непонятно:
- Почему его упырем зовут?
Ясно, впрочем - толстый и могилы оскверняет.
- Андрей Алексеич, а вы не вампир?
А привыкшие к свету глаза различили напротив - доску:
Здесь похоронены:
Иван Антипьевич Грохольский, 69 лет от роду;
Супруга его Матрона Прокопиевна, 56 лет от роду;
дети их: Евстигней, 23 лет; Алексей, 23 лет;
Младенец - Прокопий, 3 лет,
и Олимпиада, 23 лет,
а также
Онуфрий Онуфриевич Дыло.
Господи, приими их дух с миром.
Почему - Дыло? Откуда - Дыло? И почему Евстигнею, Алексею, Олимпиаде, всем по двадцать три года? Разве так бывает? Близнецы они, что ли? А должно быть, умирали постепенно, дойдя до двадцатитрехлетнего возраста. Но все-таки: при чем Дыло?
Тогда, словно в ответ, сквозь неутомимую трескотню из пузатого подрясника, доска приветливо поднялась кверху, - эх, если б не так слипались глаза, - и нарастая, вздымаясь, громоздясь один на другой, раскачиваясь, смеясь, подмаргивая,
черепа, черепа, черепа, - а за ними
сам Онуфрий Онуфриевич Дыло, выше потолка, без головы, без рук, один подрясник - схватил потолок, да как тряха-нет, - только известка посыпалась, и чего он его трясет - неизвестно -
- Стучат.
Гость схватился с места.
- Кто?
- Хванас, ли Валюська. Я чичас, я чичас, ты тут посиди.
И в тесный проход, в щель темную, как немыслимая вздувшаяся гробовая мышь - и из щели:
- А шо? Кого? - и в ответ хриплое громыханье:
- Заведующий зоветь, расстрелошные попа просють.
- Я чичас, я чичас, кажи, шоб подождали.
Гость встал - и навстречу пузу:
- Я здесь сидеть один не буду.
- А-а-а, ну, погоди-погоди, вот Хванас с тобой посидит. Хванас, ты посиди, без тебе зароют, ты тут посиди, випий вот с ими, а я чичас, я чичас -
И, мотнув невидимым хвостом, исполинской мышью - в щель. А из щели в глине, в земле, - вывалил новый Дыло, обвязанный веретьем, с вежливым хрипом:
- Не помешаю, господин?
- Не помешаешь, садись.
Дыло деликатно - поодаль на гробницу - откуда она явилась - каменная, плоская, кто лежит под ней?
- Выпей.
Рюмка метнулась в пасть - как не провалится без естатка.
- И давно здесь Андрей Алексеич… отец Андрей свой кабинет устроил.
- Аны давно здеся пьють. С самого почитая.
- С какого почитая?
- А вот, как над ими почитай в соборе исделали, в попы обозначили.
- И хороший из него поп?
- Поп как поп. Обнакновенный. Что с попа взять? Отбил молитву - и на бок. Это тебе не в комиссии заседать.
- В какой комиссии?
- А во всякой. В мандатной, сказать… аль в кладбищенской.
- В какой мандатной комиссии?
- Без мандата на собрание не пущають. А комиссия мандаты проверяеть. Да неш вы, господин, не знаетя?
- Я не здешний. Ну, а на собрании что делают?
- Разное делают. Больше говорять, решають, как и что.
Гость пригнулся, так и вперился лихорадочно в красное, обветренное лицо, так и впился в безбровую, в безресницую щетину пожилых дней.
- Ну, и что же, что решают? Например?
Собеседник погладил колено, счистил кусок глины с своего веретья, с натугой вывалил:
- К примеру… сказать, хоша бы на кладбище новые ворота поставить, заместо старых.
- А старые - что?
- Сгнили, подвалилися.
- Ну, ну, ну, - и поставили?
- Да неш вы не видели? Чай, в ворота проходили.
А, чепуха. Пить надо.
- Пей, как тебя… Афанасий, что ли?
- Ахванасий.
И время заскрипело молчанием, закапало - кап! кап! - капля за каплей в углу, за надгробной доской, потекло, подпрыгивая, рюмками в горло, завертелось красным, обветренным лицом Афанасия - в тихую вечность, в темноту щелевого провала.
3.
- Времени восемь, - отметила мастерская резким звуком человеческого голоса в потрескивающем гореньи бензина, лязганьи ключей и постукиваньи металла.
И в этот момент стало ясно, что к вечеру машина готова не будет и что субботник придется продлить. Монтер Пузатов, как паук, присосавшийся к искалеченному снарядам мотору, с досадой швырнул французский ключ об пол, пошел в угол, порылся зачем-то в ящике с ломом и:
- Точно за деньги стараемся, чччорт…
- И правда, диви бы, за деньги, - сочувственно из углов мастерской.
Бесшумный начоркестра, торчавший у двери с тайной надеждой удрать и распустить своих людей, вдруг обнаружился беспокойным ерзаньем и шмурыганьем носа.
- Ну, а ты, ты чего вздыхаешь? - со злобой напустился на него Пузатов. - Музыка тоже, чччорт…
Начоркестра, томясь, вытер лысину, и, оправдываясь, зашарил глазами по чернорожим блузникам: нет, хоть измазаны копотью лица, а видно, брови сжаты до отказа, глаза смотрят в пол, не подыграешься, хоть колесом пройдись.
Тогда Ваня Дунин не выдержал, и, бросив гайку, к нему ласково:
- Табак ваш, бумажки дашь, спички есть, - покурим?
Начоркестра с готовностью портсигаром в нос и, словно освещая фонариком, заводил по всем носам.
- У меня есть, - еще ласковей сказал Ваня. - Одни крошки, зато своя и вежливо портсигар в сторону - не запачкать бы, и из кисета - в руку трясом - пыли - ее бы нюхать.
Всем полегчало от Ваниных спокойных слов, от потянувшихся новых - не масляных, не копотных - дымков - мастерская стала словно выше - не так болели спины. Начоркестра с шумными вздохами пыхал папиросой, беспокойно косился на дверь - это пока курили - и не дождавшись:
- Ну, а все же таки, товарищи… как же? а? когда можно ожидать?
И испугался, должно-быть - рано, не выдержал времени.
- Иди ты… к монаху в штаны, - рявкнул Пузатов. - Когда - когда! Свет только застишь, лысая образина… - верно, рано, теперь все дело испорчено… - когда - когда? шляются, только свет застят… Ну, а вы чего стали? И-и-и выпучили зенки… обрадовались, папиросами кормят… из пульсигара -
Выгнулись спины, заходили гайки в ключах, затюкали молотки и резко запахло краской. Ваня знал, что "пульсигар", это нарочно, чтоб унизить и подчеркнул себе: правильно, не надо было брать папиросы. Прошел мимо нача, подмигнул одобрительно, но не вышло: нач погас, потух, кончился и носом зарылся в усах.
Уже четвертый час Ваня возился над втулкой - приходилось подтачивать конус, и теперь, поднеся конус под тусклый электророжок, двадцатый раз убедился, что дело дрянь, что возиться нечего и что вряд ли конус пойдет. Давно пора было домой - мать ждала с ужином - Ваня вспомнил о двух воблах в кармане пальто, и решил лучше совсем не думать о доме и ужине. Вот, работают одиннадцать человек, а двенадцатый дожидается конца их работы, чтобы встретить конец торжеством, радостной победительной музыкой, и всех дома ждет ужин, мать, жена, сестра, а не бросают работы, не уходят. Что-то их держит. Должно быть, не приказ начальства о субботниках кто не хотел работать, тот и не остался, шестнадцать человек ушли в четыре часа.
Нервами, истощением, копотью в легких, домашней грызней изошли эти одиннадцать, а вот - тюкают, напрягаясь, надрываясь, чтобы когда-то торжествовать, чтобы, может, совсем никогда не торжествовать. Кончится работа, будет музыка, а радость? Лучше не думать.
Пузатов злобно возится над мотором, искалеченным осколком снаряда дело, видно, тоже безнадежное - может, не держать зря этого нача, отпустить, шепнуть, чтоб уходил…
Нет, нельзя, тут связанное дело, как веревками, цепями, цепочками, как связан мотор взаимностью частей. Нет, нельзя.
Воблы, гайки, копоть, - это все частицы души.
А по-настоящему, перед самим собой, это - теория.
На практике, по правде, практика и есть правда
- швырнуть бессмысленный конус в угол, уйти, убежать, ухнуть без ужина в постель, почти нет человеческих сил сдерживаться, заплакать можно. Жалко нача, жалко себя, жалко даже Пузатова.
- Времени десять, - бесстрастно отметила мастерская и стало ясно, что в углах - бездонно, что концов вообще нет на свете, что за воротами - не улица, а бездна, что никогда - никому - не попасть домой.
- У-у, курррва, - вякнуло в углу, над ящиком лома.
И вдруг
- упруго спрыгнув с пружины напряжения, бешено взвившись в низкий потолок, ударив, ударив в уши рядом повторных ударов, разрывая бездны, провалы, выбрасывая отысканные концы,
стррремительно трахнул мотор.
Ваня выпрямил согнутую спину.
Кренделем над мотором, весь вперившись в машину, в душу, в копоть, в рев клокочущей смеси, охотником в дичь, в трубу астрономом, влюбленным в глаза девушки, следователем в одежду преступника, Пузатов в мотор
- остановил, включил, снова остановил - включил, потом выпрямился, вытер пальцы о блузу и требовательно протянул руку к начу; тот понял, искательно мотнул портсигаром, а сам - весь в вопрос -
- Ну… ты шпарь домой. Завтра придешь, к семи. Ночью твоя музыка не нужна.
4.
С холодного скользкого дивана - чуть не кувырком - одеться и бежать… Куда бежать?
Мысль, заработавшая ясно, споткнулась и стала.
Что? Что было? Что было?
Зашарил руками по столу - наткнулся рукой на холодное, скользкое, маленькое - ггадость, мокрррица, ффу! спички… чиркнул
- прямо в лицо лезла бутыль с желтой жидкостью, вспомнил: самогонка, принес Афанасий, его послал, воротившись, Андрей Алексеич, то есть отец Андрей, поп.
А потом? А потом? А потом?
У-у, как холодно! Вот он, могильный холод! Скорей одеваться - и вон из жилища мокриц и костей, на воздух, на воздух, к чистому небу… и это первый приют родины! Гадость, гадость! Разве можно… осквернять могилы?.. Вспомнил: в России все можно. Разве нельзя устроить так, чтоб не все было можно, чтоб какое-то было нельзя?
Ф-фу, гадость, гадость! И ничего в темноте не найдешь: ни фуражки, ни чемодана… и внезапно, ударом одним
- вспомнил!
И сел на диван.
Да. Как же, как же, да.
Вошла, раздраженная, стукнула ружьем о каменный пол и:
- Опять вы, папа, пьете? Я же вам сказала: не смейте больше… и могилы поганите.
Мышь - проклятая, вздувшаяся могильная мышь - так и юркнула в подполье без слов
- Собутыльника опять нашел. Гадость!
Валюська! Милая, родная, ведь, это я, твой Евгений, только тобой, только о тебе -
- Постыдились бы, гражданин.
И - ружьем застучав - исчезла
- в гробу, в гробу! В могиле, могиле! В склепе, в склепе, - среди мокриц и костей -
Лучше бы, лучше бы остаться с Мустафой, обнять Мустафу, острым смертным поцелуем прижать Мустафу к себе…
Потом - пили - пили - пили.
Дикий намек проклятого попа о Валюське и Арбатове… Этот еще откуда?
Все встало в памяти. Все.
Глупо. Несносно, как… Дыло.
Да, кстати. Скорей отсюда!
Ярким морем опрокинулся свет; глаза заболели; кресты, покосившись, щурятся и лезут со всех сторон - из-за деревьев, из-за кустов, из ажурных решеток. Пахнет медом, тлением, осенним теплом.
Сел на могилу, раскрыл чемоданчик. Вот он, последний снаряд - плоский, блестящий, родной брат тех, никогда не выдававших. Не выдаст и этот. Только вставить бикфорд в капсюль, привычно прижать зубами, потом - в черное маленькое отверстие и
спички в кармане.
Что скажут друзья в Трапезунде? Ничего не скажут - не узнают.
Как глупо все - ни веры, ни надежды, ни любви.
Ни матери их софии.
Еще минута, поползет, шипя, зловещий синий огонек, почти невидный при ярком сиянии солнца, с язвительным добродушием доползет до капсюля, воспламенится гремучая ртуть, и все станет просто, как… Дыло.
Придет и Валюська со своим ружьем. Как это у них там называется-то? Маркитантка? Дочь полка, что ли? Атаманша?
Нет, не возьмешь ее насмешкой. Вообще, женщину не возьмешь насмешкой. Смертью тоже не возьмешь. Вообще, не возьмешь смертью женщину.
Женщина - жизнь. А смерть… Дыло.
Нет, так нельзя. Но что, что можно?