Книга путешествий по Империи - Андрей Битов 11 стр.


Так я впервые узнал, что такое соломонов суд. Так я понял, что главное тоже наступить на живот и перешагнуть лежащего. С тех пор мне никогда не приходилось делать это столь чисто и откровенно, а как правило - мысленно, по внутреннему счету, но перешагнул я многих. С этим ли связано, что друзей остается все меньше?

Мы сидим и поем. Это мне очень нравится. Все поют - и я пою. Так я наконец чувствую себя в коллективе - это сладкое и обеспеченное чувство. Мы поем "Варяга". "НА-ВЕРХВЫ, товарищ…" Это мне не совсем понятно, но я никогда не спрошу об этом - мне неловко, потому что я убежден, что остальные это очень хорошо знают. Я не спросил об этом до сего дня. Я попадал в бездну глупых и обидных положений, потому что стыдился спрашивать разъяснений. Мне часто стоило сложнейших и долгих умозаключений добраться до простых, всем известных вещей. Теперь-то я с легкостью не стыжусь спросить что угодно: и дорогу у прохожего, и у соседа слева, как зовут моего соседа справа, с которым я давно знаком, могу даже сказать в магазине: "Нарежьте мне сыру не от корки, пожалуйста, а от серединки…" Я теперь могу спросить что угодно.

Да, мы поем. И от первого же слова "НАВЕРХВЫ" - у меня начинаются спазмы в горле. До чего красиво мы поем! Я увлекаюсь, я разеваю все шире свой глупый рот, а когда мы доходим до "Врагу не сдается наш гордый "Варяг"…" - у меня уже першит в горле, застилает глаза, а Марьстепанна говорит: "Ты опять орешь, не мешай всем петь". Это не может относиться ко мне - я так прекрасно пою, я сильнее всех чувствую эту песню, я озираюсь возмущенно по сторонам: кто там орет и портит песню? Но это относится ко мне: "Да, да, нечего головой крутить, это я тебе говорю".

Так я впервые ощутил несоответствие, несовпадение внутреннего чувства и его выражения, столь сильное в жизни. И когда потом, в старших классах, мы заучивали, что мысль и слово - одно, что мыслит человек словами и что чем правильнее мысль, тем точнее она выражена, - я заучивал урок со всеми, но мне было не вполне понятно и даже неприятно: я же думаю гораздо лучше, чем могу сказать об этом! Так и до сих пор для меня самое большое мучение, что еще ни разу, ни единого, не выразил я что-либо точно, на том пределе, который ощущал, и где-то глубоко у подножия мысли барахтаются мои слова… Мне слишком хорошо помнится, как мы пели хором, шестилетние, и как это было здорово, хотя, может, это я и сейчас додумал. Но отчего же только одна и никакая другая комната стоит сейчас перед моими глазами - темная, прохладная, и мы на лавках, в сумраке, по четырем ее стенам, а в середине что-то большое в белом халате машет руками, и лица не разглядеть. И никогда мне не удавалось спеть "Раскинулось море широко", которое мы обычно пели после "Варяга", и самую мою любимую "Когда я на почте", которая была третьей. После "Варяга" мне запрещали петь, и я мучился от огромного и разрывающего чувства: как прекрасно я мог бы петь - и не пел. Тут бы в самый раз сказать, что рядом со мной опять треклятый Генка пел прекрасно и был запевалой, но тут был бы уже пережим и неправда: у него не было ни голоса, ни слуха, но он не страдал от этого, потому что в нем не было и чувства песни - он просто открывал со всеми рот и не издавал ни звука, и воспитательница говорила мне: "Вот у Гены тоже нет больших способностей, но поет он с каждым разом все лучше - я его теперь даже не слышу". Хоть петь Гена не умел…

Впрочем, теперь мне кажется, что я должен быть благодарен природе за печальную в детстве способность не задавать вопросов и за эту несчастную неспособность выразиться в пении ли, в игре… И я никому не завидую.

Вот и пишу теперь потихоньку. Пишу про наше военное детство. И как про него еще написать можно - не подозреваю. Потому что и так и еще так - мне уже нельзя про него писать. Например, что оно страшное и полно тяжелых переживаний… Потому что, как ни крути, о нем все равно получается радостней, чем об обычном и даже занимательном ожидании самолета в Хабаровском, к примеру, аэропорту. Потому что между военным детством и тем, как я сижу в аэропорту, писатель, летящий на Ту-114 в страну вулканов по командировке толстого журнала, - лежит двадцать лет. И мое пребывание в этом аэропорту в тыщу раз грустнее моего военного детства.

Десятый и одиннадцатый подвиги Генриха

Конечно, такая уж вещь очерк о положительном герое - само собой получается стиль выспренний и нелепый, красивый. Но ведь все правда одновременно. В футбол Генрих играет здорово и в кратер действующего вулкана спускался неоднократно, мы его зовем в шутку Вулканавт-1, и в пургу он попадал, и руки-ноги ломал, попадал в камнепады и лавины. Так что все правда, что в газетах пишут, только стиль - неправда. А может, даже в стиле доля правды есть, именно в этом, в неестественном, высокопарном? Вот как пишет сам Генрих о спуске в кратер, соответственно умнее, точнее и скромнее. Скромность ведь - тоже стиль.

РЕПОРТАЖ ИЗ КРАТЕРА ВУЛКАНА

Автор Генрих Ш.

Не так-то просто выспаться у самого кратера вулкана, который то и дело дает о себе знать. В час ночи наше безмятежное настроение улетучилось: под палаткой открылась трещина, из которой шел горячий пар - плюс 94 градуса.

Температура площадки возросла до 56 градусов. В довершение ко всему, поднялся сильный ветер и повалил снег. Температура воздуха за палаткой упала до минус 12. Горячий пар, конденсируясь на холодных стенках палатки, падал на нас ручейками тепловатой воды.

- Если погода не испортится, то завтра, - говорю я перед сном Анатолию. Он молча кивает. Он знает, о чем я думаю.

Утром мы просыпаемся под легкий шум. Анатолий вылезает из палатки, осматривает кратер и кратко сообщает обстановку:

- Дымит на всю катушку.

И действительно, даже палатка, стоящая в нескольких метрах, едва различима. Резко пахнет серой. Тем не менее лучшего ждать не приходится, и мы решаем все-таки проводить спуск.

Вот и дно кратера. Оно завалено гигантскими глыбами. Из щелей с гулом вырываются газовые струи. Прикасаюсь к одному из камней и отдергиваю руку горячо. Приходится надеть перчатки. Видимость не превышает пяти метров. Когда я поднимаю лежащий на соседнем камне рюкзак, выясняется, что он насквозь прогорел. Долго топчусь на небольшой площадке, наконец замечаю широкую трещину. Породы в трещине имеют какой-то вишнево-красный оттенок. Привязываю термометр к ручке молотка, подношу к стенке трещины. Результат неожиданный: термометр, рассчитанный на температуру до 350 градусов, лопается почти мгновенно. Беру 500-градусный термометр, но его постигает та же участь. Начинаю внимательно присматриваться и убеждаюсь, что породы в трещине не окрашены в красный цвет, а просто нагреты до красного каления. Судя по интенсивности свечения, температура здесь не ниже 650–700 градусов.

Часы показывают четыре. Значит, я здесь уже около двух с половиной часов - надо выходить; к тому же противогаз начинает пропускать газ, по-видимому, пора менять фильтр. Нахожу оставленный страховой конец, обвязываюсь и машу рукой - подъем.

Газета трехлетней давности… Что делал я три года назад, зимой, в этот же день? Пожалуй что, я сдавал дела и оборудование новому старшему буровому мастеру. Был он человек опытный и дотошный, Иван Ильич. Он ходил с Длинным свитком акта передачи вокруг буровой и подсчитывал каждую гайку и, какую не находил, из акта вычеркивал. А я-то, болван, в свое время принял все не глядя - такой мне показался славный человек мой предшественник, что просто неприлично было не доверять ему. И потом тоже не утруждал себя писанием лишних, обеспечивающих меня бумажек, верил на слово. И теперь у меня не хватало: трех одеял, двух спальных мешков и одного матраца; одного радиоприемника, который я в глаза не видел, двух мисок и трех ложек; был фантастический перерасход рукавиц, а главное, не хватало насоса-лягушки, который я отправил на склад как недействующий, а накладной не выписал - не иголка же, насос! - и теперь его не находили на складе. А также не хватало 50 метров обсадных труб, которые, как это явствовало из моего акта приема, я в свое время принял, в чем и расписался. Все это составляло фантастическую сумму денег, которой у меня, конечно, не было. Насос все-таки нашли, трубы как-то списали, остальное из зарплаты высчитали… Генрих в это время подносил термометр к вишнево-красной скале.

Я тоже было вступился за женщину на улице. Тоже было три хулигана. Поднакидали они мне изрядно. Тут и милиция подоспела, а хулиганы убежали. И женщина сказала, что это я сам пристал ни с того ни с сего к совершенно посторонним людям. Женщина направилась к хулиганам, поджидавшим за углом, а меня забрали в милицию как учинившего драку на улице.

С крючком и молоточком

И буран был в моей жизни. Только меня не заметало и меня не искали с вертолетом. А был я в это время на Севере. И поставили меня на узкоколейке слесарем-смазчиком. И ходил я с крючком, проверял буксы и стукал по колесу молоточком. И думал, что никогда бы в жизни не мог представить себе, что буду этим заниматься. И все вспоминал, как ехал летом с мамой на юг, и на каждой станции появлялся этот таинственный чумазый человек, поднимал крючком крышки и стукал по колесу молоточком, и я уезжал, а он оставался, с крючком и молоточком, потому что вряд ли он ехал вместе с нашим поездом.

А на следующей станции - точно такой же. А может, он и едет вместе с нами и слезает на остановках?.. Я иду, проверяю, мороз чуть ли не за сорок, и метет. Поднимаю крышку и молюсь каждый раз, чтобы все в порядке было, чтобы не пришлось сейчас менять подшипник или, упаси боже, даже скат на таком-то ветру и морозе. А платформы, как назло, все старые, подшипники все горят, и оси горят. И я кричу в будку - выходит вся бригада, и мы начинаем подсовывать под ось палки-елки - вываживать, а ветер свистит, руки как клешни у вареных раков… И только бы этот чертов скат был единственным в этом составе - тогда в нашу конуру, к красной печке…

И что общего у нас с Генрихом? Ничего. Он в команде мастеров играл, а я даже в детстве футболом не увлекался. Он два факультета кончил, самых сложных, а я в том же институте - один, самый легкий, и то с трудом, в три приема: между первым и вторым курсом поместив завод, а между вторым и третьим - армию… И ни разу не попадал я на передний край - все какие-то задворки: ни почета, ни перспектив, ни даже выполнения плана, ни в газетах не напишут, ни даже благодарности в приказе не дождешься. Только вот люди мне всегда исключительные попадались. Или очень хорошие…

Зачем я, собственно, лечу к Генриху? Я лечу в творческую командировку. Но это еще ничего не объясняет. То есть не объясняет зачем. И вообще, что это такое, творческая командировка? По совести, понятия не имею. Никогда в такие командировки не ездил. И всегда относился к ним пренебрежительно. Ехать, утверждал я, так ехать. Застревать. Надолго. Работать. Вариться. Никакой ты не писатель, а вот приехал жить и работать, по необходимости приехал, так уж жизнь сложилась. Пройдет время, жизнь твоя перегруппируется - вернешься домой, к маме, к жене и детям. Только так ты можешь что-то увидеть, если точка зрения у тебя естественна и ты на нее не взобрался, а в ней находишься, в этой точке. А то - что такое… говорил я, творческая командировка!.. Приехал, посмотрел и уехал. Ничего не увидел, ничего не понял. Ни в чем не властен. Что покажут - то и ладно. Не годится, говорил я, не годится уважающему себя автору допускать себя до таких вещей. Да потом, если все будут прежде, чем ты успеешь куда-нибудь войти, знать, что ты писатель, то все для тебя будет закрыто, все будут цепенеть и мертветь перед тобой, и люди, желая лучшего, станут натянутые и неживые, как на групповой фотографии, снятой провинциальным фотографом.

Но я лечу, если можно назвать полетом бесконечные сидения в каждом промежуточном аэропорту. И я не переменил точку зрения на подобные командировки. А вот соблазнился… Такая возможность: съездить к другу, в места, где давно мечтал побывать, а случая к тому все нет как нет, - такая возможность - грех ее упускать. И вот если раньше я ездил все и ездил, оказывался то там, то тут - работяга, солдат, геолог - и все что-то интересное увозил с собой в памяти, то теперь еду специально, чтобы обогатиться творческим материалом, быть ближе к жизни (куда уж ближе, если ты живой!), еду специально, чтобы увидеть нечто из ряда вон выходящее, а это ведь мой собственный приятель, друг детства… И поневоле возникает мысль, а как вдруг я возьму и ничего, ничегошеньки не увижу из-за этого своего "специального" намерения увидеть? А если все вдруг онемеет перед моим специальным взором, что же я напишу тогда? Стыдно ведь будет.

Бросил дома дела, жена опять ворчит, что уехал, кто теперь дрова колоть будет и печки топить? И художник, мой друг, что-то к нам домой зачастил, и дочка опять простужена. И еду я мешать занятым людям, и в деле-то я их ни черта не смыслю, буду спрашивать какие-то маловажные глупости с серьезным видом, и прочее, и прочее, и прочее приходит на ум, когда летишь третьи сутки, и все без сна, и все ждешь.

Что-то не так

"Что-то не так, - говорим мы в таком случае, - что-то пошло не так".

В последнее время меня поддерживает уверенность, что всегда можно вернуться к себе и выделить это "что-то не так" опять же в себе и исправить - и все будет "так". Скажем, врать тебе приходится в последнее время слишком много. И больно, и противно, и не хочется - а приходится. И вроде бы ты не властен: все это ты вроде вынужден делать из самых человеческих чувств и побуждений. А заглянешь в себя и найдешь пакость, исправишь, если не поздно, - и врать вдруг не окажется никакой надобности, и окажешься ты властен. Или тебе вдруг врут - как это больно! - стучись, ломись, будь прав, требуй - все без толку, как об стену, отчаяться можно. И что остается? Задай себе вопрос: почему это мне врут? Вернись к себе найдешь в себе же, поправишь, если не поздно, - и врать тебе вдруг никакой ни у кого не окажется надобности. И т. д. Приблизительно, конечно, и слишком просто. Но так я себя утешаю в последнее время и так стараюсь жить.

Ну, а если погода нелетная?

Тут ты вроде не виноват. Можно, конечно, и тут найти свою вину… У каждого она такая, предотъездная вина найдется: в сутолоке последнего дня, больше или меньше, но обязательно чье-нибудь чувство или движение то ли толкнешь, то ли придавишь ненароком, то ли не заметишь, то ли чьих-то искренних даров не примешь, то ли сам не поделишься. И это хорошо: найти в себе такое и приговорить, чтобы больше не было, хотя и снова все повторится в следующий раз. Но погода от этого все-таки не исправится. Нелетная - и все тут.

Ты сидишь на чемоданах и вдруг поймаешь себя на том, что давно уже, устав вскакивать, прохаживаться, потягиваться, прислушиваться, то ли бормочешь, то ли напеваешь себе: "Что-то не так, что-то не так…"

И действительно - все не так.

И опыт вроде есть, а проходит время - и забываешь. Все рисуется схематично и плакатно. Длинные, полупустые залы, немногие люди с красивыми портфелями (ручная кладь) не спеша принимают свои красивые позы, сами изящные и продолговатые, как манекены (удобно, выгодно) или как воздушные лайнеры. И все представляется таким стремительным, просторным и вытянутым, как рисунок архитектора (бетон, стекло) с уже выросшими Деревьями и нарисованным для масштаба человечком. Новые кварталы, новые районы, город будущего. И ты, припрыгивающий от острого и стесняющего ощущения дороги, видишь себя тоже таким вытянутым, стремительным и изящным, пока не споткнешься или зеркало тебе дорогу не перебежит, и не окажешься ты, живой и несколько растерянный человек, в живой и несколько бессмысленной толкотне и неразберихе.

Быстро, удобно, выгодно. Слаженная, четкая работа. Квалифицированный персонал. Все для удобства, все к услугам. Два часа - и ты из зимы попадаешь в лето, пальмы и море. Четыре часа - и ты вообще черт знает где, то ли в Париже, то ли на Таймыре. Все это так или все это почти так (за вычетом понятных в любом деле и столь постоянных у нас накладок) при одном условии: если погода летная. Пассажиры прилетают и улетают, выпивают кофе и прочитывают газету, сегодня здесь - завтра там, пустые скамейки глядят отчужденно и холодно, хозяйственный человек скажет: и зачем это надо? Столько места, столько средств? Вполне можно было обойтись небольшим зданьицем.

А если погода нелетная?

Все тогда очень просто. Пассажиры дисциплинированно прибывают за час до отлета, проходит час, и они не улетают. И следующие пассажиры прибывают- и не улетают. Сегодня здесь, завтра - тоже здесь. И послезавтра. Что тогда? Удивительно маленькими строятся наши аэровокзалы. Их надо строить безбрежными. На их месте должны вырастать города.

И газеты все читаны-перечитаны. Когда еще выйдут завтрашние? Всю жизнь я чего-то жду. Он, она, они чего-то ждут. Мы чего-то ждем. И вы чего-то ждете. И мест свободных нет. Ждем любимых - и они не идут. Ждем денег, а их задерживают. Ждем квартиры - очередь все не доходит. Ждем решений по поводу наших дел. Не решив, начинаем ждать следующего. Ждем автобуса, трамвая и самолета. Подходит наконец, набитый, дверей не открывает, и мы начинаем ждать следующего. "Знаете, - сказал мне один нервный человек из очередей, что у нас самое дешевое?" - "Не-ет…" - сказал я в уверенности, что если такой простой вопрос задается, то ответить на него все равно не удастся. "Время, молодой человек, время!" - воскликнул он и исчез. Как не бывало. Что-то было в этом. Если подумать. Конечно, зачем такие обобщения, бывает так, бывает и иначе, надо иметь терпение, скажут люди степенные и обходящиеся без очередей. Но я в чем-то соглашусь с этим дьяволом - вот ведь шепнул и исчез, пригрезился, что ли?

Э, да бросьте вы обобщать. Неверно это. Несправедливо. И мешает строить. Просто нелетная погода. А завтра что будет? Будет сол-ныш-ко! И мы все улетим. Куда кому надо. Бывают же оптимисты!

Назад Дальше