– Вы думаете, я такая простенькая? – говорила она Раичке. – Хо! Вы меня еще не знаете. Я всякого вокруг пальца обведу. И неужели вы думаете, что я придаю значение этому армяшке? Да я захочу, так у меня их сотни будут.
Раичка смотрела недоверчиво и посоветовала ярче подмазать губы.
Татарин пришел поздно и сразу к Сашеньке:
– Едем. Обэдыть.
И пока она собиралась, топтался близко, носом задевал. На улице ждал его собственный автомобиль. Сашенька этого даже и вообразить не могла. Немножко растерялась, но лакированные туфли сами подбежали, прыгнули – словно им это дело бывалое… На то, вероятно, их и сладили.
В автомобиле татарин взял ее за руку и сказал:
– Ты мэнэ родной, ты мэнэ как племянник. Я тэбэ что-то говорить буду. Ты подожди.
Приехали в дорогой русский ресторан. Татарин назаказывал каких-то шашлыков рассеянно. Все смотрел на Сашеньку и улыбался. Сашенька выпила залпом рюмку портвейна, думала, что для демонизма выйдет хорошо. Татарин закачался, и лампа поехала вбок. Видно, не надо было так много.
– Я дикий, – говорил татарин и заглядывал ей в глаза. – Я такой дикий, что даже скучаю. Совсэм один. И ты один? Сашенька хотела было начать про мужа, да вспомнила Раичку.
– Один! – повторила она машинально.
– Один да один будет два! – вдруг засмеялся татарин и взял ее за руку.
Сашенька не поняла, что значит "будет два", но не показала, а, закинув голову, стала задорно смеяться. Татарин удивился и выпустил руку. "Надо быть Кармен", – вспомнила Сашенька.
– Вы способны на безумие? – спросила она, томно прищурив глаза.
– Нэ знаю, нэ приходилось. Я жил в провинции.
Не зная, что говорить дальше, Сашенька отколола свою розу и, вертя ею около щеки, стала напевать: "Маркита! Маркита! Красотка моя!.." Татарин смотрел грустно.
– Скучно тэбэ, что ты петь должен? Тяжело тэбэ?
– Ха-ха! – Я обожаю песни, танцы, вино, разгул. Хо! Вы меня еще не знаете!
Розовые лампочки, мягкий диван, цветы на столах, томное завывание джаз-банда, вино в серебряном ведре. Сашенька чувствовала себя красавицей-испанкой. Ей казалось, что у нее огромные, черные глаза и властные брови. Красотка Маркита…
– У тебя хороший малшик, – тихо сказал татарин.
Сашенька сдвинула "властные" брови.
– Ах, оставьте! Неужели мы здесь сейчас будем говорить о детях, пеленках и манной каше. Под дивные звуки этого танго, когда в бокалах искрится вино, надо говорить о красоте, о яркости жизни, а не о прозе… Я люблю красоту, безумие, блеск, я по натуре Кармен. Я – Маркита… Этот ребенок… я даже не могу считать его своим – до такой степени мое прошлое стало мне теперь чуждым.
Она вакхически закинула голову и прижала к губам бокал. И вдруг душа тихо заплакала! "Отреклась! Отреклась от Котьки! От худенького, от голубенького, от бедного…"
Татарин молча высосал два бокала один за другим и спустил нос. Сашенька как-то сбилась с толку и тоже молчала. Татарин спросил счет и встал. По дороге в автомобиле ехали молча. Сашенька не знала, как наладить опять яркий разговор. Татарин все сидел, опустя нос, будто дремал. "Он слишком много выпил, – решила она. – И слишком волновался. Милое в нем что-то. Я думаю, что я его ужасно полюблю". Расставаясь, она многозначительно стиснула его руку.
– До завтра… да?
Хотела прибавить что-нибудь карменное, да так ничего и не придумала.
Дома встретила ее жиличка с флюсом.
– Ваш мальчишка хнычет и злится. Сладу нет. Я больше никогда с ним не останусь.
В полутемной комнате, под лампой, обернутой в газетную бумагу, на огромной парижской "национальной" кровати сидел крошечный Котька и дрожал. Увидя мать, он затрясся еще больше и завизжал:
– Где ты плопадала, дулища?
Сашенька схватила его на руки, злого, визжащего, и шлепнула, но прежде чем он успел зареветь, сама заплакала и крепко прижала его к себе.
– Ничего… потерпи, батюшка милый. Немножко еще потерпи. И нас с тобой полюбят, и нас отогреют. Теперь уж недолго…
На другое утро хозяин Сашенькиного кафе встретил на улице Асаева. Татарин плелся уныло, щеки синие, небритые, глаз подпух.
– Чего такой кислый? Придешь к нам сегодня?
Татарин тупо смотрел вбок.
– Нэт. Кончена.
– Да ты чего такой? Неужто Сашенька отшила?
Татарин махнул рукой.
– Она… ты не знаешь… Она – дэмон. Ашибка вышла. Нэт. Нэ приду. Кончена!
L'ame slave
П. А. Тикстону
I
Обед подходил к концу.
Небритые гарсоны прибирали мокрые корки с залитых вином скатертей и разносили сыр и пахнущий жареной тряпкой кофе.
Егоровы поели не очень плотно: Андрей Сергеич – шукрут, Ольга Ивановна, не успевшая отнести работу в увруар, почувствовала склонность к вегетарьянству и спросила жареного картофеля.
Они собирались уже уходить, как вдруг послышался тихий струнный говорок, и вошли двое с гитарами. Один постарше – лысый, обрюзгший, другой – помоложе, с наглыми глазами и фальшивым бриллиантом на грязном мизинце с обломанным ногтем. Оба были оливково-смуглы и громко переговаривались на ломаном французско-испанском языке.
Сели недалеко от Егоровых, подстроили гитары и, резко дергая металлические струны, заиграли песню.
Играли оба, но толстый старик, кроме того, и пел какие-то слова, из которых более или менее понятно выделялся только припев:
– Pardon, madame, pardon, je suis cochon.
Кроме того, он, отбрасывая гитару, вскакивал, мотал головой так, что толстые губы его болтались, как резиновые, свистел, кудахтал и лаял по-собачьи.
Тот, что помоложе, смеялся и подмигивал всем на старика.
Публика была в восторге. Женщины визжали и лезли на стулья, чтобы лучше видеть. Гарсоны останавливались на бегу и стояли, распяля рот и не замечая, как шлепают на пол объедки с грязных тарелок.
Андрей Сергеич, страдальчески сдвинув брови, долго смотрел на старика, вздохнул и сказал:
– Тяжелое зрелище!
– Что? – спросила жена.
– Человек-то ведь уже немолодой, детный, ради куска хлеба по-собачьи лает. Дома ребятишки, жена больная… У таких всегда больные жены. Он, конечно, скрывает от них свое ремесло. Они убеждены, что он просто и почтенно играет на гитаре. А если бы они случайно зашли сюда и увидели! Господи!
Ольга Ивановна полезла в сумочку за носовым платком.
– Ну что поделаешь, Андрюша, всем тяжело.
Андрей Сергеич рассердился.
– "Всем"! Сравнила тоже! Думаешь, я не понял твоего намека? Отлично понял. Нас, нажравшихся людей, – вон я даже свой стакан пива не допил! – и сравнила с этим несчастным, который в угоду нам лает по-собачьи, топчет в грязь свое человеческое достоинство, пока мы ку-ша-ем! Он и поет-то так скверно оттого, что ему, может быть, от голода горло сводит.
– Но знаешь, Андрюша, он, по-моему, все-таки довольной полный. То есть я хотела сказать – не очень истощенный.
– Какое грубое замечание! Господи, какая у тебя грубая душа! Разве в том дело, что человек на вид как будто и плотный. Питается он нерегулярно и уж, конечно, не жареные легюмы ест, да-с, а какие-нибудь объедки, ну вот и пухнет. Наверное, и сердце больное, от постоянных унижений. Господи! А что я могу сделать? Если бы я даже отвалил ему, ну скажем, два, даже три франка, так ведь я бы этим не спас его ни от голода, ни от позора. Я бы только наиподлейшим образом успокоил в себе угрызения совести, так сказать, позаботился бы о собственном душевном комфорте. Господи! Низость какая! Как подумаешь…
– Да ты успокойся, Андрюша, вон даже губы дрожат…
– Ах, оставьте меня с вашими замечаниями! Сидим, как Нероны на пиршестве, а перед глазами тигры христиан терзают. Да, да, конечно, это то же самое, в глубине-то, в сущности-то… именно, как Нероны. А ты хочешь, чтобы еще и губы не дрожали… Уйдем лучше. Я совсем расстроился. Мне нехорошо…
Пробираясь к выходу, он вдруг круто повернулся и, схватив за руку кудахтавшего старика, крепко, с тоской и мукой, пожал эту руку и вышел.
Старик, которого это пожатие сбило с темпа, скорчил рожу, скосил к носу глаза и, повернувшись, залаял вслед. Публика визжала от удовольствия.
Отставшая от мужа Ольга Ивановна порылась в своем рваном кошелечке, нашла франк и пятьдесят сантимов, взяла пятьдесят сантимов, подумала, положила назад, взяла франк, еще подумала, схватила обе монеты и, смущенно прошептав "пардон", сунула их под тарелку около старика.
* * *
Когда ресторан опустел, старик отпустил своего товарища, плотно поужинал, поболтал с хозяйкой и пошел в кафе, где его ждала стриженая "la petite" с рыже-крашеными щеками и пестрым платочком на шее. "La petite" встретила друга восторженно и раболепно, лепетала про "ton talent". Старик пил кофе, подмигивал дамам и, заглушая музыку, громко кудахтал и лаял, уже не для заработка, а исключительно из честолюбия, чтобы присутствующие поняли, что среди них находится не заурядный обыватель, а тонкий артист.
II
Супруги Угаровы встретили Вязикова в метро и очень ему обрадовались. Столько ведь было пережито вместе! И голодали, и холодали, и вещи теряли, и о визе хлопотали, и какой гадости только не было, пока добирались в трюме до Константинополя.
Там расстались. Вязиков застрял надолго, а Угаровы направились в Париж.
В Париже устроились кое-как – "и шатко и валко". Он работал на заводе, она брала работу из магазина белья. Была у них заветная тысяча франков. Но ее не трогали. Берегли на случай болезни или какой иной беды. А пока что работали.
Вязиков отнесся к Угаровым как-то покровительственно и свысока, несмотря на то, что был грязен и ободран до последней степени.
Спросил вскользь – как они поживают, а когда те начали честно рассказывать, он даже не дослушал. Покачал головой и усмехнулся.
– Не долог и не нов рассказ, как сказал один поэт. Этак вы двадцать лет просидите, если, конечно, раньше не умрете от такой жизни. Удивительно, как у вас у всех мало инициативы! Ткнула вас судьба носом в какую-то ерунду, вы и сидите и шелохнуться боитесь, точно гуси, которым через клюв мелом черту провели.
– А что же делать-то? – робко спросил Угаров.
– Что делать? Вот посмотрите я. Я всего четыре дня в Париже, а у меня в портфеле уже четырнадцать предложений. Нужно только детально ознакомиться с ними и выбрать. И заметьте, это все без оборотного капитала, а будь у меня хоть несколько сот франков…
– А у нас есть тысяча, – сказала Угарова, – да мы трогать боимся.
Вязиков оживился.
– Да? У вас тысяча? Послушайте, да ведь это же безумие держать деньги под замком, когда вы можете, начав с этими пустяками, через год быть обеспеченными людьми. Постойте, я к вам завтра же зайду, и мы потолкуем. Ей-Богу, мне вас жалко! Вы когда дома-то бываете – наверное, только к обеду? Ну вот, я к обеду и зайду.
– Он хороший, – говорил в тот же вечер Угаров своей жене. – Он сказал: "Мне вас жалко".
На другой день Вязиков пришел прямо к обеду. Угарова поделилась с ним супом и макаронами, которые сама варила на спиртовке. Он поел и тотчас же ушел, обещав зайти завтра, чтобы окончательно столковаться.
– Видно, что хороший человек, – сказал про него Угаров.
– И дельный, – прибавила жена.
Хороший и дельный стал ходить каждый день обедать. Иногда сидел весь вечер.
– Предложить бы ему ночевать у нас. Человек деликатный, сам сказать стесняется.
– И то правда. Ходит-то ведь он сюда из-за нас же. Проекты-то для нас вырабатывает.
Вязиков ночевать, слава Богу, согласился.
– А где же вы храните вашу знаменитую тысячу? – спросил он как-то вскользь.
– Да здесь, в комоде. Мы и не запираем никогда. Прямо в коробке из-под папирос лежит. По-моему, запирать все на замок как-то оскорбляет прислугу. Точно уже все кругом воры! Отельчик наш хотя и скверный, но прислуга честная, никогда ничего не пропадало.
На другой день, когда супруги уходили на работу, Вязиков сказал, что останется дома – "кое-что разработать".
Вернувшись, его не застали, и к обеду он не пришел.
Забеспокоились.
– Не случилось ли чего?
Не пришел и на другой день.
Доставая мужу носовой платок, Угарова удивилась, что в комоде все перерыто. Стала прибирать, заглянула в папиросную коробочку – пятисот франков не хватало.
– Неужели ты можешь думать, что это он? – испугался Угаров.
– А если даже и он. Значит, временно понадобилось. Очевидно, завтра все и объяснится.
– Ну конечно! Если бы это какой-нибудь вор украл, он бы все взял. Ясно, что это Вязиков и что нужно было именно пятьсот на какой-нибудь спешный задаток.
– Для нас же человек старается.
Вязиков не приходил.
– А знаешь что? – додумался Угаров. – Пожалуй, что это он и не для дела взял, а по нужде. Понимаешь? Чтобы при первой же возможности так же незаметно вернуть, как незаметно взял.
– Ну конечно! Не стал прямо у нас просить. Он из деликатности так и сделал. А теперь, пока не раздобудет этих денег, из деликатности и приходить не будет.
– Господи, Господи! Может быть, без обеда сидит.
Долго горевали. Наконец решили – если придет, делать вид, что ничего не замечали, и всячески давать ему возможность подсунуть деньги обратно.
– Человек ведь деликатный. Человек стесняется.
Уходя, оставили прислуге ключ, чтобы непременно дала его Вязикову и не мешала ему сидеть в комнате и заниматься сколько захочет.
– Только вряд ли он днем придет. Он ведь знает, что нас днем не бывает.
– Ах, только бы не догадался, что мы заметили. При его деликатности это было бы ужасно!
Вернувшись вечером, с радостью узнали, что Вязиков приходил.
– Ага! Я говорил!
– Нет, это я говорила!
Вязиков приходил, но пробыл всего несколько минут, причем двери запер.
Супруги перемигнулись.
– Ага! Ну кто был прав? Знаю я людей или нет?
– Ну теперь посмотрим короб… да где же она?
Коробки в комоде не было.
Пошарили еще. Шарили долго.
Нашли ее уже утром, под комодом, пустую.
Вязиков больше не приходил.
Угаровы никогда между собой не говорили о нем. Только раз Угаров задумчиво сказал:
– А все-таки подло с нашей стороны, что мы его подозреваем.
Но тут же сконфузился и смолк.
Григорий Петрович
Его так зовут: Григорий Петрович.
Был он когда-то капитаном русской армии. Теперь он беженец.
В Париж попал не совсем уж бедняком. У него было две тысячи франков.
Но как человек практический, а главное, насмотревшийся на русское беженское горе, решил деньги эти поберечь про черный день (точно чернее нашей жизни теперешней что-нибудь может быть!) и стал искать поскорее заработков.
Пущены были в ход самые высокие связи – русский трубочист и бывший полицмейстер. Судьба улыбнулась. Место нашли в русском гастрономическом магазине. Быть приказчиком.
Григорий Петрович раздул ноздри и сказал хозяину:
– Постараюсь, как честный человек, честно выполнить принимаемую на себя обязанность.
Хозяин посмотрел на него внимательно и задумался.
Григорий Петрович надел белый передник, зачесал волосы ершом и принялся изучать товар. Целый день тыкался носом по кадкам и ящикам и повторял:
– В этой кадке огурцы, в этой кадке чернослив, в этом мешке репа. В той коробке абрикос, в той коробке мармелад, на тарелке грузди. Справа в ящике халва, слева в кадочке икра, в центре макароны…
Хозяин долго слушал, наконец робко спросил:
– Для чего, собственно говоря, вы это делаете?
Григорий Петрович очень удивился:
– То есть как это так "для чего"? Должен же я знать, где что находится.
– Да ведь товар-то весь на виду – взглянете, все и увидите.
Григорий Петрович еще больше удивился:
– А ведь вы, пожалуй, правы. И ваша система значительно упрощает вопрос. Действительно, если посмотреть, так и увидишь. Весьма все это любопытно.
Через недельку обжился, пригляделся и пошел торговать.
– Вам, сударыня, чего прикажете? Творогу? Немножко, по правде говоря, подкис, однако если не прихотливы, то есть сможете. Конечно, радости в нем большой нет. Лучше бы вам купить в другом месте свеженького.
– Да разве это можно? – удивляется покупательница. – Мне ваша хозяйка говорила, что вы специально на какой-то ферме творог заказываете.
– И ничего подобного.
– Она говорила, что, кроме вашего магазина, во всем Париже творогу не достать. Я вот с того конца света к вам ехала. Три пересадки.
– И совершенно напрасно. Пошли бы на центральный рынок, там сколько угодно этого добра-то. Хоть задавись.
– Да быть не может!
– Ну как так не может: мы-то где берем? Я сам через день на рынок езжу и покупаю. Я лгать не стану. Я русский офицер, а не мошенник.
Дама уступила с трудом и обещала, что сама поедет на рынок.
– Вот так-то лучше будет, – напутствовал ее Григорий Петрович.
– А вам, сударь, чего угодно? – оттирая плечом хозяина, двинулся он к новому покупателю.
– Мне – десяточек огурцов.
– Десяток? Не многовато ли будет – десяток-то? Вам, виноват, на сколько же человек?
– На восемь.
– Так вам четыре огурца надо, а не десяток. Огурец ведь здесь не русский, здесь крупный огурец; его пополам разрезать – на двоих вполне хватит. А уж если пять возьмете, так уж это от силы. Я русский офицер, я врать не могу. А вам, сударыня, чего?
– Мне кулебяки на двадцать пять франков.
– Позвольте – да вам на сколько же человек?
– На десять.
– Позвольте – кроме кулебяки ведь еще что-нибудь подадите?
– Ну, разумеется. Суп будет, курица.
– Да вам если и без курицы, так и то на двенадцать франков за глаза хватит, а тут еще и курица. Больше чем на десять и думать нечего.
– А мне ваша хозяйка говорила, что надо на двадцать пять.
– А вы ее больше слушайте, она вам еще и не того наскажет. Я русский офицер, я врать не могу.