Том 3. Городок - Тэффи Надежда Александровна 11 стр.


– Вы думаете, я такая простенькая? – говорила она Раичке. – Хо! Вы меня еще не знаете. Я всякого вокруг пальца обведу. И неужели вы думаете, что я придаю значение этому армяшке? Да я захочу, так у меня их сотни будут.

Раичка смотрела недоверчиво и посоветовала ярче подмазать губы.

Татарин пришел поздно и сразу к Сашеньке:

– Едем. Обэдыть.

И пока она собиралась, топтался близко, носом задевал. На улице ждал его собственный автомобиль. Сашенька этого даже и вообразить не могла. Немножко растерялась, но лакированные туфли сами подбежали, прыгнули – словно им это дело бывалое… На то, вероятно, их и сладили.

В автомобиле татарин взял ее за руку и сказал:

– Ты мэнэ родной, ты мэнэ как племянник. Я тэбэ что-то говорить буду. Ты подожди.

Приехали в дорогой русский ресторан. Татарин назаказывал каких-то шашлыков рассеянно. Все смотрел на Сашеньку и улыбался. Сашенька выпила залпом рюмку портвейна, думала, что для демонизма выйдет хорошо. Татарин закачался, и лампа поехала вбок. Видно, не надо было так много.

– Я дикий, – говорил татарин и заглядывал ей в глаза. – Я такой дикий, что даже скучаю. Совсэм один. И ты один? Сашенька хотела было начать про мужа, да вспомнила Раичку.

– Один! – повторила она машинально.

– Один да один будет два! – вдруг засмеялся татарин и взял ее за руку.

Сашенька не поняла, что значит "будет два", но не показала, а, закинув голову, стала задорно смеяться. Татарин удивился и выпустил руку. "Надо быть Кармен", – вспомнила Сашенька.

– Вы способны на безумие? – спросила она, томно прищурив глаза.

– Нэ знаю, нэ приходилось. Я жил в провинции.

Не зная, что говорить дальше, Сашенька отколола свою розу и, вертя ею около щеки, стала напевать: "Маркита! Маркита! Красотка моя!.." Татарин смотрел грустно.

– Скучно тэбэ, что ты петь должен? Тяжело тэбэ?

– Ха-ха! – Я обожаю песни, танцы, вино, разгул. Хо! Вы меня еще не знаете!

Розовые лампочки, мягкий диван, цветы на столах, томное завывание джаз-банда, вино в серебряном ведре. Сашенька чувствовала себя красавицей-испанкой. Ей казалось, что у нее огромные, черные глаза и властные брови. Красотка Маркита…

– У тебя хороший малшик, – тихо сказал татарин.

Сашенька сдвинула "властные" брови.

– Ах, оставьте! Неужели мы здесь сейчас будем говорить о детях, пеленках и манной каше. Под дивные звуки этого танго, когда в бокалах искрится вино, надо говорить о красоте, о яркости жизни, а не о прозе… Я люблю красоту, безумие, блеск, я по натуре Кармен. Я – Маркита… Этот ребенок… я даже не могу считать его своим – до такой степени мое прошлое стало мне теперь чуждым.

Она вакхически закинула голову и прижала к губам бокал. И вдруг душа тихо заплакала! "Отреклась! Отреклась от Котьки! От худенького, от голубенького, от бедного…"

Татарин молча высосал два бокала один за другим и спустил нос. Сашенька как-то сбилась с толку и тоже молчала. Татарин спросил счет и встал. По дороге в автомобиле ехали молча. Сашенька не знала, как наладить опять яркий разговор. Татарин все сидел, опустя нос, будто дремал. "Он слишком много выпил, – решила она. – И слишком волновался. Милое в нем что-то. Я думаю, что я его ужасно полюблю". Расставаясь, она многозначительно стиснула его руку.

– До завтра… да?

Хотела прибавить что-нибудь карменное, да так ничего и не придумала.

Дома встретила ее жиличка с флюсом.

– Ваш мальчишка хнычет и злится. Сладу нет. Я больше никогда с ним не останусь.

В полутемной комнате, под лампой, обернутой в газетную бумагу, на огромной парижской "национальной" кровати сидел крошечный Котька и дрожал. Увидя мать, он затрясся еще больше и завизжал:

– Где ты плопадала, дулища?

Сашенька схватила его на руки, злого, визжащего, и шлепнула, но прежде чем он успел зареветь, сама заплакала и крепко прижала его к себе.

– Ничего… потерпи, батюшка милый. Немножко еще потерпи. И нас с тобой полюбят, и нас отогреют. Теперь уж недолго…

На другое утро хозяин Сашенькиного кафе встретил на улице Асаева. Татарин плелся уныло, щеки синие, небритые, глаз подпух.

– Чего такой кислый? Придешь к нам сегодня?

Татарин тупо смотрел вбок.

– Нэт. Кончена.

– Да ты чего такой? Неужто Сашенька отшила?

Татарин махнул рукой.

– Она… ты не знаешь… Она – дэмон. Ашибка вышла. Нэт. Нэ приду. Кончена!

L'ame slave

П. А. Тикстону

I

Обед подходил к концу.

Небритые гарсоны прибирали мокрые корки с залитых вином скатертей и разносили сыр и пахнущий жареной тряпкой кофе.

Егоровы поели не очень плотно: Андрей Сергеич – шукрут, Ольга Ивановна, не успевшая отнести работу в увруар, почувствовала склонность к вегетарьянству и спросила жареного картофеля.

Они собирались уже уходить, как вдруг послышался тихий струнный говорок, и вошли двое с гитарами. Один постарше – лысый, обрюзгший, другой – помоложе, с наглыми глазами и фальшивым бриллиантом на грязном мизинце с обломанным ногтем. Оба были оливково-смуглы и громко переговаривались на ломаном французско-испанском языке.

Сели недалеко от Егоровых, подстроили гитары и, резко дергая металлические струны, заиграли песню.

Играли оба, но толстый старик, кроме того, и пел какие-то слова, из которых более или менее понятно выделялся только припев:

– Pardon, madame, pardon, je suis cochon.

Кроме того, он, отбрасывая гитару, вскакивал, мотал головой так, что толстые губы его болтались, как резиновые, свистел, кудахтал и лаял по-собачьи.

Тот, что помоложе, смеялся и подмигивал всем на старика.

Публика была в восторге. Женщины визжали и лезли на стулья, чтобы лучше видеть. Гарсоны останавливались на бегу и стояли, распяля рот и не замечая, как шлепают на пол объедки с грязных тарелок.

Андрей Сергеич, страдальчески сдвинув брови, долго смотрел на старика, вздохнул и сказал:

– Тяжелое зрелище!

– Что? – спросила жена.

– Человек-то ведь уже немолодой, детный, ради куска хлеба по-собачьи лает. Дома ребятишки, жена больная… У таких всегда больные жены. Он, конечно, скрывает от них свое ремесло. Они убеждены, что он просто и почтенно играет на гитаре. А если бы они случайно зашли сюда и увидели! Господи!

Ольга Ивановна полезла в сумочку за носовым платком.

– Ну что поделаешь, Андрюша, всем тяжело.

Андрей Сергеич рассердился.

– "Всем"! Сравнила тоже! Думаешь, я не понял твоего намека? Отлично понял. Нас, нажравшихся людей, – вон я даже свой стакан пива не допил! – и сравнила с этим несчастным, который в угоду нам лает по-собачьи, топчет в грязь свое человеческое достоинство, пока мы ку-ша-ем! Он и поет-то так скверно оттого, что ему, может быть, от голода горло сводит.

– Но знаешь, Андрюша, он, по-моему, все-таки довольной полный. То есть я хотела сказать – не очень истощенный.

– Какое грубое замечание! Господи, какая у тебя грубая душа! Разве в том дело, что человек на вид как будто и плотный. Питается он нерегулярно и уж, конечно, не жареные легюмы ест, да-с, а какие-нибудь объедки, ну вот и пухнет. Наверное, и сердце больное, от постоянных унижений. Господи! А что я могу сделать? Если бы я даже отвалил ему, ну скажем, два, даже три франка, так ведь я бы этим не спас его ни от голода, ни от позора. Я бы только наиподлейшим образом успокоил в себе угрызения совести, так сказать, позаботился бы о собственном душевном комфорте. Господи! Низость какая! Как подумаешь…

– Да ты успокойся, Андрюша, вон даже губы дрожат…

– Ах, оставьте меня с вашими замечаниями! Сидим, как Нероны на пиршестве, а перед глазами тигры христиан терзают. Да, да, конечно, это то же самое, в глубине-то, в сущности-то… именно, как Нероны. А ты хочешь, чтобы еще и губы не дрожали… Уйдем лучше. Я совсем расстроился. Мне нехорошо…

Пробираясь к выходу, он вдруг круто повернулся и, схватив за руку кудахтавшего старика, крепко, с тоской и мукой, пожал эту руку и вышел.

Старик, которого это пожатие сбило с темпа, скорчил рожу, скосил к носу глаза и, повернувшись, залаял вслед. Публика визжала от удовольствия.

Отставшая от мужа Ольга Ивановна порылась в своем рваном кошелечке, нашла франк и пятьдесят сантимов, взяла пятьдесят сантимов, подумала, положила назад, взяла франк, еще подумала, схватила обе монеты и, смущенно прошептав "пардон", сунула их под тарелку около старика.

* * *

Когда ресторан опустел, старик отпустил своего товарища, плотно поужинал, поболтал с хозяйкой и пошел в кафе, где его ждала стриженая "la petite" с рыже-крашеными щеками и пестрым платочком на шее. "La petite" встретила друга восторженно и раболепно, лепетала про "ton talent". Старик пил кофе, подмигивал дамам и, заглушая музыку, громко кудахтал и лаял, уже не для заработка, а исключительно из честолюбия, чтобы присутствующие поняли, что среди них находится не заурядный обыватель, а тонкий артист.

II

Супруги Угаровы встретили Вязикова в метро и очень ему обрадовались. Столько ведь было пережито вместе! И голодали, и холодали, и вещи теряли, и о визе хлопотали, и какой гадости только не было, пока добирались в трюме до Константинополя.

Там расстались. Вязиков застрял надолго, а Угаровы направились в Париж.

В Париже устроились кое-как – "и шатко и валко". Он работал на заводе, она брала работу из магазина белья. Была у них заветная тысяча франков. Но ее не трогали. Берегли на случай болезни или какой иной беды. А пока что работали.

Вязиков отнесся к Угаровым как-то покровительственно и свысока, несмотря на то, что был грязен и ободран до последней степени.

Спросил вскользь – как они поживают, а когда те начали честно рассказывать, он даже не дослушал. Покачал головой и усмехнулся.

– Не долог и не нов рассказ, как сказал один поэт. Этак вы двадцать лет просидите, если, конечно, раньше не умрете от такой жизни. Удивительно, как у вас у всех мало инициативы! Ткнула вас судьба носом в какую-то ерунду, вы и сидите и шелохнуться боитесь, точно гуси, которым через клюв мелом черту провели.

– А что же делать-то? – робко спросил Угаров.

– Что делать? Вот посмотрите я. Я всего четыре дня в Париже, а у меня в портфеле уже четырнадцать предложений. Нужно только детально ознакомиться с ними и выбрать. И заметьте, это все без оборотного капитала, а будь у меня хоть несколько сот франков…

– А у нас есть тысяча, – сказала Угарова, – да мы трогать боимся.

Вязиков оживился.

– Да? У вас тысяча? Послушайте, да ведь это же безумие держать деньги под замком, когда вы можете, начав с этими пустяками, через год быть обеспеченными людьми. Постойте, я к вам завтра же зайду, и мы потолкуем. Ей-Богу, мне вас жалко! Вы когда дома-то бываете – наверное, только к обеду? Ну вот, я к обеду и зайду.

– Он хороший, – говорил в тот же вечер Угаров своей жене. – Он сказал: "Мне вас жалко".

На другой день Вязиков пришел прямо к обеду. Угарова поделилась с ним супом и макаронами, которые сама варила на спиртовке. Он поел и тотчас же ушел, обещав зайти завтра, чтобы окончательно столковаться.

– Видно, что хороший человек, – сказал про него Угаров.

– И дельный, – прибавила жена.

Хороший и дельный стал ходить каждый день обедать. Иногда сидел весь вечер.

– Предложить бы ему ночевать у нас. Человек деликатный, сам сказать стесняется.

– И то правда. Ходит-то ведь он сюда из-за нас же. Проекты-то для нас вырабатывает.

Вязиков ночевать, слава Богу, согласился.

– А где же вы храните вашу знаменитую тысячу? – спросил он как-то вскользь.

– Да здесь, в комоде. Мы и не запираем никогда. Прямо в коробке из-под папирос лежит. По-моему, запирать все на замок как-то оскорбляет прислугу. Точно уже все кругом воры! Отельчик наш хотя и скверный, но прислуга честная, никогда ничего не пропадало.

На другой день, когда супруги уходили на работу, Вязиков сказал, что останется дома – "кое-что разработать".

Вернувшись, его не застали, и к обеду он не пришел.

Забеспокоились.

– Не случилось ли чего?

Не пришел и на другой день.

Доставая мужу носовой платок, Угарова удивилась, что в комоде все перерыто. Стала прибирать, заглянула в папиросную коробочку – пятисот франков не хватало.

– Неужели ты можешь думать, что это он? – испугался Угаров.

– А если даже и он. Значит, временно понадобилось. Очевидно, завтра все и объяснится.

– Ну конечно! Если бы это какой-нибудь вор украл, он бы все взял. Ясно, что это Вязиков и что нужно было именно пятьсот на какой-нибудь спешный задаток.

– Для нас же человек старается.

Вязиков не приходил.

– А знаешь что? – додумался Угаров. – Пожалуй, что это он и не для дела взял, а по нужде. Понимаешь? Чтобы при первой же возможности так же незаметно вернуть, как незаметно взял.

– Ну конечно! Не стал прямо у нас просить. Он из деликатности так и сделал. А теперь, пока не раздобудет этих денег, из деликатности и приходить не будет.

– Господи, Господи! Может быть, без обеда сидит.

Долго горевали. Наконец решили – если придет, делать вид, что ничего не замечали, и всячески давать ему возможность подсунуть деньги обратно.

– Человек ведь деликатный. Человек стесняется.

Уходя, оставили прислуге ключ, чтобы непременно дала его Вязикову и не мешала ему сидеть в комнате и заниматься сколько захочет.

– Только вряд ли он днем придет. Он ведь знает, что нас днем не бывает.

– Ах, только бы не догадался, что мы заметили. При его деликатности это было бы ужасно!

Вернувшись вечером, с радостью узнали, что Вязиков приходил.

– Ага! Я говорил!

– Нет, это я говорила!

Вязиков приходил, но пробыл всего несколько минут, причем двери запер.

Супруги перемигнулись.

– Ага! Ну кто был прав? Знаю я людей или нет?

– Ну теперь посмотрим короб… да где же она?

Коробки в комоде не было.

Пошарили еще. Шарили долго.

Нашли ее уже утром, под комодом, пустую.

Вязиков больше не приходил.

Угаровы никогда между собой не говорили о нем. Только раз Угаров задумчиво сказал:

– А все-таки подло с нашей стороны, что мы его подозреваем.

Но тут же сконфузился и смолк.

Григорий Петрович

Его так зовут: Григорий Петрович.

Был он когда-то капитаном русской армии. Теперь он беженец.

В Париж попал не совсем уж бедняком. У него было две тысячи франков.

Но как человек практический, а главное, насмотревшийся на русское беженское горе, решил деньги эти поберечь про черный день (точно чернее нашей жизни теперешней что-нибудь может быть!) и стал искать поскорее заработков.

Пущены были в ход самые высокие связи – русский трубочист и бывший полицмейстер. Судьба улыбнулась. Место нашли в русском гастрономическом магазине. Быть приказчиком.

Григорий Петрович раздул ноздри и сказал хозяину:

– Постараюсь, как честный человек, честно выполнить принимаемую на себя обязанность.

Хозяин посмотрел на него внимательно и задумался.

Григорий Петрович надел белый передник, зачесал волосы ершом и принялся изучать товар. Целый день тыкался носом по кадкам и ящикам и повторял:

– В этой кадке огурцы, в этой кадке чернослив, в этом мешке репа. В той коробке абрикос, в той коробке мармелад, на тарелке грузди. Справа в ящике халва, слева в кадочке икра, в центре макароны…

Хозяин долго слушал, наконец робко спросил:

– Для чего, собственно говоря, вы это делаете?

Григорий Петрович очень удивился:

– То есть как это так "для чего"? Должен же я знать, где что находится.

– Да ведь товар-то весь на виду – взглянете, все и увидите.

Григорий Петрович еще больше удивился:

– А ведь вы, пожалуй, правы. И ваша система значительно упрощает вопрос. Действительно, если посмотреть, так и увидишь. Весьма все это любопытно.

Через недельку обжился, пригляделся и пошел торговать.

– Вам, сударыня, чего прикажете? Творогу? Немножко, по правде говоря, подкис, однако если не прихотливы, то есть сможете. Конечно, радости в нем большой нет. Лучше бы вам купить в другом месте свеженького.

– Да разве это можно? – удивляется покупательница. – Мне ваша хозяйка говорила, что вы специально на какой-то ферме творог заказываете.

– И ничего подобного.

– Она говорила, что, кроме вашего магазина, во всем Париже творогу не достать. Я вот с того конца света к вам ехала. Три пересадки.

– И совершенно напрасно. Пошли бы на центральный рынок, там сколько угодно этого добра-то. Хоть задавись.

– Да быть не может!

– Ну как так не может: мы-то где берем? Я сам через день на рынок езжу и покупаю. Я лгать не стану. Я русский офицер, а не мошенник.

Дама уступила с трудом и обещала, что сама поедет на рынок.

– Вот так-то лучше будет, – напутствовал ее Григорий Петрович.

– А вам, сударь, чего угодно? – оттирая плечом хозяина, двинулся он к новому покупателю.

– Мне – десяточек огурцов.

– Десяток? Не многовато ли будет – десяток-то? Вам, виноват, на сколько же человек?

– На восемь.

– Так вам четыре огурца надо, а не десяток. Огурец ведь здесь не русский, здесь крупный огурец; его пополам разрезать – на двоих вполне хватит. А уж если пять возьмете, так уж это от силы. Я русский офицер, я врать не могу. А вам, сударыня, чего?

– Мне кулебяки на двадцать пять франков.

– Позвольте – да вам на сколько же человек?

– На десять.

– Позвольте – кроме кулебяки ведь еще что-нибудь подадите?

– Ну, разумеется. Суп будет, курица.

– Да вам если и без курицы, так и то на двенадцать франков за глаза хватит, а тут еще и курица. Больше чем на десять и думать нечего.

– А мне ваша хозяйка говорила, что надо на двадцать пять.

– А вы ее больше слушайте, она вам еще и не того наскажет. Я русский офицер, я врать не могу.

Назад Дальше