Том 3. Городок - Тэффи Надежда Александровна 9 стр.


Как быть?

Мной недовольны.

Это для меня стало теперь ясно и определенно.

Не-до-воль-ны.

Встречаю недавно знакомого врача. Посмотрел на меня, вздохнул.

– Н-дась. Читал вашу последнюю вещичку.

– А что?

Смотрит так, как будто узнал про меня что-то очень скверное и только не может решить, стоит ли мне открывать глаза или лучше смолчать.

– Так что же?

– Как вам сказать… Зачем вы берете такие печальные темы, когда и без того так грустно, так тяжело живется! Печатное слово должно поставить себе задачей подбодрить нас, дать нам хоть минутку веселого, здорового смеха, отвлечь от кошмара действительности. Смех озонирует душу, убивает в ней разъедающие бациллы уныния и отчаяния, а потому – прямо необходим в наши скорбные дни. А вы что? Вы только углубляете в нас наше же собственное тяжелое настроение.

– Ну, хорошо. Я больше не буду. Право – мне самой совестно. Спасибо за ценные указания.

Через два дня встречаю знакомого банкира.

– Вы не рассердитесь, если я скажу вам правду, прямо, честно. По-дружески. Я всегда режу правду-матку в глаза. Можно?

– Режьте.

– Так вот, уж вы меня простите, но вы меня прямо удивляете, как можете вы смеяться в тот самый момент, когда наша родина страдает? Вы высмеиваете спекулянтов в то время, когда наши родные поля и нивы заливаются братской кровью. Вы меня простите, но смех, а тем паче насмешка сейчас неуместны, прямо скажу – бестактны. Теперь година страдания, а не шуток. Я сам за эти полгода похудел. Даже жена поздравляла. Говорит, если так дальше пойдет, то можно и в Виши не ездить. А вы находите возможным смеяться! Мы должны рыдать. Все поголовно. Попробуйте перестроить вашу лиру.

– Очень, очень вам благодарна за ценные указания. Только лира – это ведь для стихов, а фельетоны вообще пишутся без лиры.

– Ну вот, тем более. Вы уж не сердитесь. Лучше прямо сказать. Не правда ли?

Потом пришел видный общественный деятель, вздохнул, поник скорбно головой и сказал:

– Не в том дело. Не в темах. Писать надо иначе, вот что. Вы вот, например, пишете, что под казаком лошадь плясала. К чему это? Этого не надо.

– Отчего же не надо? – испугалась я.

– Не надо. Нужно, чтобы ни про лошадь, ни про казака не было сказано, а чтобы читатель все сам чувствовал и видел.

– Это как же так?

– Да уж так. Не мне вам объяснять. Вы писатель, а не я. Я реалистическую школу не люблю. К чему казак? К чему лошадь? Важен не казак и не лошадь, а то, что я испытываю мои переживания в этот момент. Пишите, например, хоть так: "И казалось, будто кто-то синий и твердый перекидывает руками квадратные шары, прожаренные на терпком масле". Вот! Видите – и ничего не надо. Никакой лошади, ничего. А то "плясала". Ну к чему это? Вам надо работать над собой. Поехать куда-нибудь в деревушку и хорошенько поработать.

– Спасибо. Я непременно. В деревушку.

Потом встретилась светлая личность (без определенных занятий) и сказала:

– Слушайте! Чего вы мудрите? Все какие-то выкрутасы. Да вычуры… Волосы, пишете, "лакированные", щеки "маринованные", или что-то в этом роде. Ну к чему все эти фокусы? Толстой никогда не прибегал к выкрутасам, а состояние нажил. Писать надо просто. Хотите изобразить, что молодой человек сидит, так и изображайте: "На стуле сидел господин. На нем волосы". Вот и все. И каждый сразу поймет, в чем дело.

– Да, вы правы. Так, конечно, скорее поймут.

– Ну, еще бы! Надо просто. Простота, – это и есть истинное искусство.

Потом пришла дама. Милая, розовая, душистая, золотистая.

Съела конфетку крем брюле, облизнулась и сказала:

– Не хочу сплетничать, но, знаете, Степаниде Петровне ваши фельетоны не нравятся. Я, конечно, отстаивала всячески.

– В чем же дело?

– Не хочу сплетничать, но она говорит про них, что это не Бичер-Стоу.

– А нужно, значит, чтобы Бичер-Стоу?

– Уж я, право, не знаю. Она такая злюка. Ее никто у нас не любит. Ничего, что я вам передала?

– Наборот, я очень рада. Это ценное указание… Значит – Бичер-Стоу…

Она съела еще конфетку, поцеловала меня и ушла. А я осталась.

Я осталась и вот так и сижу.

Как быть?

"Ке фер?"

Рассказывали мне: вышел русский генерал-беженец на плас де ла Конкорд, посмотрел по сторонам, глянул на небо, на площадь, на дома, на магазины, на пеструю говорливую толпу, – почесал в переносице и сказал с чувством:

– Все это, конечно, хорошо, господа. Очень даже все это хорошо. А вот…ке фер? Фер то ке?

Генерал – это присказка.

Сказка будет впереди.

* * *

Живем мы, так называемые лерюссы самой странной на другие жизни не похожей жизнью. Держимся вместе не взаимопритяжением, как, например, планетарная система, а вопреки законам физическим – взаимоотталкиванием. Каждый лерюсс ненавидит всех остальных, столь же определенно, сколь остальные ненавидят его.

Настроение это вызвало некоторые новообразования в русской речи. Так, например, вошла в обиход частица "вор", которую ставят перед именем каждого лерюсса.

– Вор-Акименко, вор-Петров, вор-Савельев.

Частица эта давно утратила свое первоначальное значение и носит характер не то французского "le" для обозначения пола именуемого лица, не то испанской приставки "дон".

– Дон-Диего, дон-Хозе.

Слышатся разговоры:

Вчера у вора-Вельского собралось несколько человек. Был вор-Иванов, вор-Гусин, вор-Попов. Играли в бридж. Очень мило.

Деловые люди беседуют:

– Советую вам привлечь к нашему делу вора-Парченку. Очень полезный человек.

– А он не того… Не злоупотребляет доверием?

– Господь с вами! Вор-Парченко? Да это честнейшая личность! Кристальной души.

– А может быть лучше пригласить вора-Кусаченко?

– Ну, нет, этот гораздо ворее.

Свежеприезжего эта приставка первое время сильно удивляет, даже пугает.

– Почему вор? Кто решил? Кто доказал? Где украл?

И его больше пугает равнодушный ответ.

А кто ж его знает – почему, да где.… Говорят вор, ну и ладно.

– А вдруг это неправда?

– Ну вот еще! А почему бы ему и не быть вором?

И действительно – почему?

* * *

Соединенные взаимным отталкиванием лерюссы, определенно разделяются на две категории – на продающих Россию и на спасающих ее.

Продающие живут весело. Ездят по театрам, танцуют фокстроты, держат русских поваров, едят русский борщ и угощают им спасающих Россию. Среди всех этих ерундовых занятий совсем не брезгают своим главным делом, и если вы захотите у них справиться, почем теперь и на каких условиях продается Россия, вряд ли смогут дать толковый ответ.

Совсем другую картину представляют собой спасающие. Они хлопочут день и ночь, бьются в тенетах политических интриг, куда то ездят и разоблачают друг друга.

К "продающим" относятся добродушно и берут с них деньги на спасение России. Друг друга ненавидят бело-каленной ненавистью.

– Слышали – вор Овечкин какой оказался мерзавец! Тамбов продает.

– Да что вы! Кому?

– Как кому? Чилийцам.

– Что?

– Чилийцам – вот что.

– А на что чилийцам Тамбов дался?

– Что за вопрос! Нужен же им опорный пункт в России.

– Так ведь Тамбов то не Овечкинский, как же он его продает?

– Я же вам говорю, что он мерзавец. Они с вором Гавкиным еще и не такую штуку выкинули: можете себе представить – взяли да и переманили к себе нашу барышню с пишущей машинкой, как раз в тот момент, когда мы должны были поддержать Усть-Сысольское правительство.

– А разве такое есть?

– Было. Положим недолго. Один подполковник – не помню фамилии – объявил себя правительством. Продержался все таки полтора дня. Если бы мы его поддержали во время, дело было бы выиграно. Но куда же сунешься без пишущей машинки. Вот и проворонили Россию. А все он – вор Овечкин. А вор Коробкин – слышали? Тоже хорош! Уполномочил себя послом в Японию.

– А кто же его назначил?

– Никому не известно. Уверяет, будто было какое-то Тирасполь-Сортировочное правительство. Существовало оно минут пятнадцать, двадцать, так… по недоразумению. Потом само сконфузилось и прекратилось. Ну а Коробкин как раз тут как тут, за эти четверть часа успел все это обделать.

– Да кто же его признает?

– А не все ли равно. Ему главное нужно было визу получить – для этого и уполномочился. Ужас!

– А слышали последние новости? Говорят, Бахмач взят!

– Кем?

– Неизвестно.

– А у кого?

– Тоже неизвестно. Ужас!

– Да откуда же вы это узнали?

– Из радио. Нас обслуживают два радио – советское "Соврадио" и украинское "Украдио". И наше собственное первое европейское – "Переврадио".

– А Париж как к этому относится?

– Что Париж! Париж известно, как собака на Сене. Ему что.

– Ну, а скажите, кто-нибудь что-нибудь понимает?

– Вряд ли. Сами знаете – еще Тютчев сказал, что "умом Россию не понять", а так как другого органа для понимания в человеческом организме не находится, то и остается махнуть рукой. Один из здешних общественных деятелей начал, говорят, животом понимать, да его уволили.

– Н-да-м…

– Н-да-м…

Посмотрел, значит, генерал по сторонам и сказал с чувством:

– Все это, господа, конечно, хорошо. Очень даже все это хорошо. – А вот ке фер? Фер-то ке?

Действительно – ке?

Защитный цвет

В некоторых парижских церквах расклеено воззвание приблизительно следующего содержания:

"Истинные христиане должны воздержаться от публичного исполнения разнузданных танцев с экзотическими названиями".

Это начинается гонение церкви на фокстрот.

Первое гонение на так называемые светские танцы было давно, еще до войны, в 1912–1913 году.

Политическая атмосфера была сгущенная. Сплетались международные интриги, зрели тайные планы, монархи и министры обменивались секретными письмами, заполнившими впоследствии страницы разных оранжевых, палевых и бордовых книг. Революционные сейсмографы показывали глухие толчки и колебание почвы.

Наплывали тучи. Густой, насыщенный электричеством, воздух давил легкие. Многие робкие души уже видели молнии, и, крестясь, закрывали окно.

И вдруг, как это бывает иногда при глубоких воспалениях, вдруг нарыв прорвало совсем не в том месте: Европа затанцевала.

Гимназисты, дамы-патронессы, министры, дантистки, коммивояжеры, генералы, портнихи, врачи, куаферы, принцессы и левые эсеры – встали рядом, вытянули сплетенные руки, подняли побледневшие истомой лица и плавно заколебались в экзотическом танго.

Танго росло, крепло, тихо покачиваясь, словно в сомнамбулическом сне, переступало в новые области, переходило границы новых государств.

Залы всех ресторанов всех стран Европы, все кафе, эстрады, театры, площади, пароходы, скверы, дворцы и крыши домов были завоеваны и заняты танго.

О танго писались доклады, газетные статьи, устраивались диспуты.

И вдруг – первый удар: германский императорский дом выгнал танго. Вильгельм запретил танцевать его при дворе.

Но танго от этого не пострадало. Пострадал только германский двор, потому что вызвал насмешки и сплетни: немецкие, мол, принцессы настолько неграциозные, что хитрый политик кайзер для спасения их эстетической репутации нарочно запретил танго.

Посмеялись и затомились в новых сложных фигурах.

И вот – второй удар. Небывалый, неслыханный.

Всколыхнулся Ватикан. На танго поднял руку сам римский папа и предал танго анафеме.

Страшное волнение охватило Европу.

– Спасать танго!

Были пущены в ход интриги, натянуты нити и надавлены тайные пружины.

Две великосветские пары были приняты папой, демонстрировали перед ним танго и реабилитировали его.

Конечно, великосветские пары, танцуя, имели в виду необычайного зрителя и готовы были ответить за каждое па хотя бы перед вселенским собором.

Тем более, что из каждого танца можно сделать нечто такое, что вас притянут за оскорбление общественной нравственности, или, наоборот, – эстетически возвышенное и прекрасное, вроде пляски царя Давида перед ковчегом (хотя и у Давида, по свидетельству Библии, вышли после этих плясок семейные недоразумения).

Ватикан был обманут. Папа уничтожил свою страшную буллу, снял анафему с танго, и ликующая Европа затанцевала "très moutarde"…

Налетела война. Смыла кровавой волной танцующие пары. Ревом орудий оборвала истомные аккорды.

Страдание и смерть, горько обнявшись, заколебались, закружились, захватывая новые области, переходя границы новых государств. По следам танго – везде, везде.

Революция – рев и свист.

Выскочило подполье.

Сбило с ног. Пляшет.

Матрос с голой грудью и челкой-бабочкой обнялся с уличной девкой. А за ним спекулянт, нувориш и просто наворовавшийся "наворишка" заскакали, заплясали. И сколько их! Весь мир загудел от их пляса!

И музыка у них своя. Точно пьяный погромщик залез на рояль и лупит по клавишам ногами, а рядом кучеренок звякает по подносу вилкой.

Дззын бан! Дззын бан!

Вроде польки. Вроде вальса.

Вроде танго. Вроде танца.

Все "вроде". Все не настоящее, а так, только виденное, на ходу схваченное. Мы, мол, мимо проходили и, мол, видали, как господа танцевали. Чем богаты, тем и рады. Эй! посторонись.

Дззын бан! Дззын бан!

Англичане очень довольны.

Самый непластичный и немузыкальный народ в мире – они торжествуют. Можно скакать не в такт и стучать вилкой по подносу. Нужны только сила, здоровье и выносливость. Кто же тут с ними поспорит.

Дззын бан!

Скачет фокстрот, выпятил живот, раздвинул локти и вихляет боками.

– Извиняюсь! Разрешите пройти вперед, вперед нам, нуворишу с наворишкой. Ах, все вышло так удачно – не мешайте танцевать!

Скачет фокстрот, захватывает новые страны, переходит границы новых государств. По следам страдания и смерти – везде, везде…

Сплетаются международные интриги, где-то уже наблюдаются первые тайные страницы будущих оранжевых и бордовых книг. Наплывают черные тучи, и давит легкие насыщенный электричеством воздух. Революционные сейсмографы показывают колебание почв, еще небывалое.

И скачет фокстрот, безобразный, бессмысленный, последний.

Вот уж и церковь насторожилась. Робко крестясь, пытается закрыть окно.

– Остановитесь! Остановитесь!

Дергается уродливая пляска, как жалкая и жуткая гримаса больного, который улыбкой хочет показать, что он еще не так плох.

Фокстрот – уродливая улыбка, защитный цвет смертельно больного человечества.

Дети

Мелькают дни, бегут месяцы, проходят годы.

А там в России растут наши дети – наше русское будущее.

О них доходят странные вести: у годовалых еще нет зубов, двухлетние не ходят, трехлетние не говорят.

Растут без молока, без хлеба, без сахара, без игрушек и без песен.

Вместо сказок слушают страшную быль – о расстрелянных, о повешенных, о замученных…

Учатся ли они, те, которые постарше?

В советских газетах было объявлено: "Те из учеников и учителей, которые приходят в школу исключительно для того, чтобы поесть, будут лишены своего пайка".

Следовательно, приходили поесть.

Учебников нет. Старая система обучения отвергнута, новой нет. Года полтора тому назад довелось мне повидать близко устроенное в Петрограде заведение для воспитания солдатских детей.

Заведение было большое, человек на 800 и при нем "роскошная библиотека".

Так как в "роскошную библиотеку" попали книги частного лица, очень об этом горевавшего, то вот мне и пришлось пойти за справками к "самому начальнику".

Дом, отведенный под заведение, был огромный, новый, строившийся под какое-то управление. Отдельных квартир в нем не было, и внутренняя лестница соединяла все пять этажей в одно целое.

Когда я пришла, – было часов десять утра.

Мальчики разного возраста – от 4 до 16 лет, с тупым скучающим видом сидели на подоконниках и висели на перилах лестницы, лениво сплевывая вниз.

Начальник оказался эстонцем, с маленьким, красненьким носиком и сантиментально голубыми глазками.

Одет, согласно большевистской моде, во френч, высоченные кожаные сапоги со шпорами, широкий кожаный кушак, – словом, приведен в полную боевую готовность.

Принял он меня с какой-то болезненной восторженностью.

– Видели вы наших детей? Дети – это цветы человечества.

– Видела. Что это у них, рекреационный час? Перерыв в занятиях?

– Почему вы так думаете? – удивился он.

– Да мне показалось, что они все там, на лестнице…

– Ну да! Наши дети свободны. И прежде всего мы предоставляем им возможность отвыкнуть от рутины старого воспитания, чтобы они почувствовали себя свободными, как луч солнца.

Так как дело происходило вскоре после знаменитого признания Троцкого: "с нами работают только дураки и мошенники", то я невольно призадумалась.

– Мошенник или дурак? И тут же решила – дурак!

– К тому же, – продолжал начальник, – у нас еще не выработана новая система обучения, а старая, конечно, никуда не годится. Пока что мы реквизировали 600 роялей.

– ?

– Ребенок – это цветок, который должен взращиваться музыкой. Ребенок должен засыпать и просыпаться под музыку…

– Им бы носовых платков, Адольф Иванович, – вдруг раздался голос из-за угла между шкапами. – Сколько раз я вам доклад писала. Дети прямо в стены сморкаются. Хоть бы портянки какие-нибудь…

Говорила сестра милосердия с усталым лицом, с отекшими глазами.

– Ах, товарищ! Разве в этом дело, – задергался вдруг начальник. – Теперь, когда мы вырабатываем систему, детали только сбивают с толку.

– А уж не мошенник ли?.. – вдруг усомнилась я.

– У младшего возраста одна смена. Сегодня двенадцать голых в постелях осталось, – продолжала сестра.

Сантиментальные глазки начальника беспокойно забегали. Он хотел что-то ответить, но в комнату вошел мальчик-воспитанник с пакетом.

– Ребенок! – воскликнул, обращаясь к нему, начальник. – Ребенок! Как ты не пластичен! Руки должны падать округло вдоль стана. А голова должна быть поднята гордо к солнцу и к звездам.

– Дурак! – решила я бесповоротно.

Снизу донесся грохот и вопли.

– Дерутся? – шепнул начальник сестре. – Может быть, их лучше вывести во двор.

– Вчера они сестру Воздвиженскую избили, кто же их поведет. Нужно еще сначала произвести дознание насчет сегодняшних покраж и виновных лишить прогулки. Эти кражи становятся невыносимы!

Начальник прервал ее.

– Итак у нас теперь в наличности шестьсот роялей… На днях будет утверждена полуторамиллионная ассигновка и тогда – прежде всего детский оркестр. Дети – это цветы человечества.

Когда я уходила, маленькие серые фигурки, гроздьями висевшие на перилах, провожали меня тупо тоскующими глазами и, свесив стриженные головы, плевали вдоль по лестнице.

А наверху дурак говорил напутственное слово.

– К звездам и к солнцу! – доносилось до меня. – К солнцу и звездам!

Назад Дальше