- Обер проезжал намедни, подозвал пальцем… помнит меня. Говорит: "Не надейся, Гаврилов, к сожалению… все министры все бумаги перетряхнули - и следу нет!" Пропал под Плевной. В августу месяце два года будет. А ждали со старухой. Охотником пошел. А место какое выходило, Городской части… самые Ряды, Ильинка…
Горкин жалеет, говорит: "Живот положил… молиться надо".
- Не воротишь… - говорит в дым Максимыч, над самоварчиком. А я-то его боялся раньше.
Слышу, кричит отец, скачет на нас Кавказкой:
- Богомольцы, стой! Ах, Горка… как мне, брат, глаз твой ну-жен! рощи торгую у Васильчиковых, в Коралове… делянок двадцать. Как бы не обмишулиться!
- Вот те раз… - говорит Горкин растерянно, - давеча-то бы сказали!.. Как же теперь… дороги-то наши розные?..
- Ползите уж, обойдусь. Не хнычешь? - спрашивает меня и скачет к Крымку, налево.
- На вот, не сказал давеча! - всплескивает руками Горкин. - Под Звенигород поскакал. Ну, горяч!.. Пожалуй, и к Савве Преподобному доспеет.
Я спрашиваю, почему теперь у Гаврилова усы седые и он другой.
- Рано, не припарадился. А то опять бравый будет. Иначе ему нельзя.
Якиманка совсем пустая, светлая от домов и солнца. Тут самые раскупцы, с Ильинки. Дворники, раскорячив ноги, лежат на воротных лавочках, бляхи на них горят. Окна вверху открыты, за ними тихо.
- Домна Панферовна, жива?..
- Жи-ва… сам-то не захромай… - отзывается Домна Панферовна с одышкой.
Катится вперевалочку, ничего. Рядом, воробушком, Анюта с узелочком, откуда глядит калачик. Я - на сене, попрыгиваю, пою себе. Попадаются разнощики с Болота, несут зеленый лук молодой, красную, первую, смородинку, зеленый крыжовник аглицкий - на варенье. Едут порожние ломовые, жуют ситный, идут белые штукатуры и маляры с кистями, подходят к трактирам пышечники.
Часовня Николая Чудотворца, у Каменного моста, уже открылась, заходим приложиться, кладем копеечки. Горкин дает мне из моего мешочка. Там копейки и грошики. Так уж всегда на богомолье - милостыньку дают, кто просит. На мосту Кривая упирается, желает на Кремль глядеть: приучила так прабабушка Устинья. Москва-река - в розовом туманце, на ней рыболовы в лодочках, подымают и опускают удочки, будто водят усами раки. Налево - золотистый, легкий, утренний храм Спасителя, в ослепительно золотой главе: прямо в нее бьет солнце. Направо - высокий Кремль, розовый, белый с золотцем, молодо озаренный утром. Тележка катится звонко с моста, бежит на вожжах Антипушка. Домна Панферовна, под зонтом, словно летит по воздуху, обогнала и Федю. Кривая мчится, как на бегах, под горку, хвостом играет. Медленно тянем в горку. И вот - Боровицкие ворота.
Горкин ведет Кремлем.
Дубовые ворота в башне всегда открыты - и день, и ночь. Гулко гремит под сводами тележка, и вот он, священный Кремль, светлый и тихий-тихий, весь в воздухе. Никто-то не сторожит его. Смотрят орлы на башнях. Тихий дворец, весь розовый, с отблесками от стекол, с солнца. Справа - обрыв, в решетке, крестики древней церковки, куполки, зубчики стен кремлевских, Москва и даль.
Горкин велит остановиться.
Крестимся на Москву внизу. Там, за рекой, Замоскворечье, откуда мы. Утреннее оно, в туманце. Свечи над ним мерцают - белые колоколенки с крестами. Слышится редкий благовест.
А вот - соборы.
Грузно стоят они древними белыми стенами, с узенькими оконцами, в куполах. Пухлые купола клубятся. За ними - синь. Будто не купола: стоят золотые облака - клубятся. Тлеют кресты на них темным и дымным золотом. У соборов не двери - дверки. Люди под ними - мошки. В кучках сидят они, там и там, по плитам Соборной площади. Что ты, моя тележка… и что я сам! Остро звенят стрижи, носятся в куполах, мелькая.
- Богомольцы-то, - указывает Горкин, - тут и спят, под соборами, со всей России. Чаек попивают, переобуваются… хорошо. Успенский, Благовещенский, Архангельский… Ах и хорошие же соборы наши… душевные!..
Постукивает тележка, как в пустоте, - отстукивает в стенах горошком.
- Во, Иван-то Великой… ка-кой!..
Такой великий… больно закинуть голову. Он молчит.
Мимо старинных пушек, мимо пестрой заградочки с солдатом, который обнял ружье и смотрит, катится звонкая тележка, книзу, под башенку.
- А это Никольские ворота, - указывает Горкин. - Крестись, Никола - дорожным помочь. Ворочь, Антипушка, к Царице Небесной… нипочем мимо не проходят.
Иверская открыта, мерцают свечи. На скользкой железной паперти, ясной от скольких ног, - тихие богомольцы, в кучках, с котомками, с громкими жестяными чайниками и мешками, с палочками и клюшками, с ломтями хлеба. Молятся, и жуют, и дремлют. На синем, со звездами золотыми, куполке - железный, с мечом, Архангел держит высокий крест.
В часовне еще просторно и холодок, пахнет горячим воском. Мы ставим свечки, падаем на колени перед Владычицей, целуем ризу. Темный знакомый лик скорбно над нами смотрит - всю душу видит. Горкин так и сказал: "Молись, а она уж всю душу видит". Он подводит меня к подсвечнику, широко разевает рот и что-то глотает с ложечки. Я вижу серебряный горшочек, в нем на цепочке ложечка. Не сладкая ли кутья, какую дают в Хотькове? Горкин рассказывал. Он поднимает меня под мышки, велит ширыне разинуть рот. Я хочу выплюнуть - и страшусь.
- Глотай, глотай, дурачок… святое маслице… - шепчет он.
Я глотаю. И все принимают маслице. Домна Панферовна принимает три ложечки, будто пьет чай с вареньем, обсасывает ложечку, облизывает губы и чмокает. И Анюта как бабушка.
- Еще бы принял, а? - говорит мне Домна Панферовна и берется за ложечку, - животик лучше не заболит, а? Моленое, чистое, афонское, а?..
Больше я не хочу. И Горкин остерегает:
- Много-то на дорогу не годится, Домна Панферовна… кабы чего не вышло.
Мы проходим Никольскую, в холодке. Лавки еще не отпирались, - сизые ставни да решетки. Из глухих, темноватых переулков тянет на нас прохладой, пахнет изюмом и мятным пряником: там лабазы со всякой всячиной.
В голубой башенке - Великомученик Пантелеймон. Заходим и принимаем маслице. Тянемся долго-долго - и все Москва. Анюта просится на возок, кривит ножки, но Домна Панферовна никак: "Взялась - и иди пешком!" Входим под Сухареву башню, где колдун Брюс сидит, замуравлен на веки вечные. Идем Мещанской - все-то сады, сады. Движутся богомольцы, тянутся и навстречу нам. Есть московские, как и мы; а больше дальние, с деревень: бурые армяки-сермяга, онучи, лапти, юбки из крашенины, в клетку, платки, поневы, - шорох и шлепы ног. Тумбочки - деревянные, травка у мостовой; лавчонки - с сушеной воблой, с чайниками, с лаптями, с кваском и зеленым луком, с копчеными селедками на двери, с жирною "астраханкой" в кадках. Федя полощется в рассоле, тянет важную, за пятак, и нюхает - не духовного звания? Горкин крякает: хоро-ша! Говеет, ему нельзя. Вон и желтые домики заставы, за ними - даль.
- Гляди, какие… рязанские! - показывает на богомолок Горкин. - А ушками-то позадь - смоленские. А то тамбовки, ноги кувалдами… Сдалече, мать?
- Дальние, отец… рязанские мы, стяпные… - поет старушка. Московский сам-то? Внучек табе-то паренек? Картузик какой хороший… почем такой?
С ней идет красивая молодка, совсем как девочка, в узорочной сорочке, в красной повязке рожками, смотрит в землю. Бусы на ней янтарные, она их тянет.
- Твоя красавица-то? - спрашивает Горкин про девочку, но та не смотрит.
- Внучка мне… больная у нас она… - жалостно говорит старушка и оправляет бусинки на красавице. - Молчит и молчит, с год уж… первенького как заспала, мальчик был. Вот и идем к Угоднику. Повозочка-то у табе нарядная, больно хороша, увозлива… почем такая?
Тележка состукивает на боковину, катится хорошо, пылит. Домики погрязней, пониже, дальше от мостовой Стучат черные кузницы, пахнет угарным углем.
- Прощай, Москва! - крестится на заставе Горкин. - Вот мы и за Крестовской, самое богомолье начинается. Ворочь, Антипушка, под рябины, к Брехунову… закусим, чайку попьем. И садик у него приятный. Наш, ростовский… приговорки у него всякие в трактире, росписано хорошо…
Съезжаем под рябины. Я читаю на синей вывеске "Трактир "Отрада" с Мытищинской водой Брехунова и Сад".
- Ему с ключей возят. Такая вода… упьешься! И человек раздушевный.
- А селедку-то я есть не стану, Михал Панкратыч, - говорит Федя, поговеть тоже хочу. Куда ее?..
- Хорошее дело, поговей. Пятак зря загубил… да ты богатый. Проходящему кому подай… куда!
- А верно!.. - говорит Федя радостно и сует старику с котомкой, плетущемуся в Москву.
Старичок крестится на Федю, на селедку и на всех нас.
- Во-от… спаси тя Христос, сынок… а-а-а… спаси тя… - тянет он едва слышно, такой он слабый, - а-а-а… се-ледка… спаси Христос… сынок…
- Как Господь-то устраивает! - кричит Горкин. - Будет теперь селедку твою помнить, до самой до смерти.
Федя краснеет даже, а старик все щупает селедку. Его обступают богомолки.
- С часок, пожалуй, пропьем. Кривую-то лучше отпрячь, Антипушка… во двор введем. Маленько постойте тут, скажу хозяину.
Богомольцы все движутся. Пахнет дорогой, пылью. Видны леса. Солнце уже печет, небо голубовато-дымно. Там, далеко за ним, - радостное, чего не знаю, - Преподобный. Церкви всегда открыты, и все поют. Господи, как чудесно!..
- Вводи, Антипушка! - кричит Горкин, уж со двора.
За ним - хозяин, в белой рубахе, с малиновым пояском под пузом, толстый, веселый, рыжий. Хвалит нашу тележку, меня, Кривую, снимает меня с тележки, несет через жижицу в канавке и жарко хрипит мне в ухо:
- Вот уважили Брехунова, заглянули! А я вам стишок спою, все мои гости знают…
Брехунов зовет в "Отраду" Всех - хошь стар, хошь молодой.
Получайте все в награду Чай с мытищинской водой!
Богомольный садик
Мы - на святой дороге, и теперь мы другие, богомольцы. И все кажется мне особенным. Небо - как на святых картинках, чудесного голубого цвета, такое радостное. Мягкая, пыльная дорога, с травкой по сторонам, не простая дорога, а святая: называется - Троицкая. И люди ласковые такие, все поминают Господа: "Довел бы Господь к Угоднику", "Пошли вам Господи!" - будто мы все родные. И даже трактир называется - "Отрада".
Распрягаем Кривую и ставим в тень. Огромный кудрявый Брехунов велит дворнику подбросить ей свежего сенца - только что подкосили на усадьбе, ведет нас куда-то по навозу и говорит так благочестиво:
- В богомольный садик пожалуйте… Москву повыполоскать перед святой дорожкой, как говорится.
Пахнет совсем по-деревенски - сеном, навозом, дегтем. Хрюкают в сараюшке свиньи, гогочут гуси, словно встречают нас. Брехунов отшвыривает ногой гусака, чтобы не заклевал меня, и ласково объясняет мне, что это гуси, самая глупая птица, а это вот петушок, а там бочки от сахара, а сахарок с чайком пьют, и удивляется: "Ишь ты какой, даже и гусей знает!" Показывает высокий сарай с полатями и смеется, что у него тут "лоскутная гостиница", для странного народа.
- Поутру выгоняю, а к ночи битком… за тройчатку, с кипятком! Из вашего леску! Так папашеньке и скажите: был мол, у Прокопа Брехунова, чай пил и гусей видал. А за лесок, мол, Брехунов к Покрову никак не может… а к Пасхе, может, Господь поможет.
Все смеются. Анюта испуганно шепчет мне: "Бабушка говорит, все трактирщики сущие разбойники… зарежут, кто ночует!" Но Брехунов на разбойника не похож. Он берет меня за голову, спрашивает: "А Москву видал?" - и вскидывает выше головы. Я знаю эту шутку, мне нравится, пальцы только у него жесткие. Он повертывает меня и говорит: "Мне бы такого паренька-то!" У него все девчонки, пять штук девчонок, на пучки можно продавать. Домна Панферовна не велит отчаиваться, может что-то поговорить супруге. Брехунов говорит - навряд, у старца Варнавы были, и он не обнадежил: "Зачем, говорит, тебе наследничка?" - Говорю - Господь дает, расширяюсь… а кому всю машину передам? А он, как в шутку: "Этого добра и без твоего много!" - трактирных, значит, делов.
- Не по душе ему, значит, - говорит Горкин, - а то бы помолился.
- А чайку-то попить народу надо? Говорю: "Басловите, батюшка, трактирчик на Разгуляе открываю". А он опять все сомнительно: "Разгуляться хочешь?" Открыл. А подручный меня на три тыщи и разгулял! В пустяке вот - и то провидел.
Горкин говорит, что для святого нет пустяков, они до всего снисходят.
Пьем чай в богомольном садике. Садик без травки, вытоптано, наставлены беседки из бузины, как кущи, и богомольцы пьют в них чаек. Все народ городской, небедный. И все спрашивают друг друга, ласково: "Не к Преподобному ли изволите?" - и сами радостно говорят, что и они тоже к Преподобному, если Господь сподобит. Будто тут все родные. Ходят разнощики со святым товаром - с крестиками, с образками, со святыми картинками и книжечками про "жития". Крестиков и образков Горкин покупать не велит: там купим, окропленных со святых мощей, лучше на монастырь пойдет. В монастыре, у Троице-Сергия, три дня кормят задаром всех бедных богомольцев, сколько ни приходи. Федя покупает за семитку книжечку в розовой бумажке - "Житие Преподобного Сергия", - будем расчитывать дорогой, чтобы все знать. Ходит монашка в подкованных башмаках, кланяется всем в пояс - просит на бедную обитель. Все кладут ей по силе-возможности на черную книжку с крестиком.
- И как все благочестиво да хорошо, смотреть приятно! - говорит Горкин радостно. - А по дороге и еще лучше будет. А уж в Лавре… и говорить нечего. Из Москвы - как из ада вырвались.
Бегают белые половые с чайниками, похожими на большие яйца: один с кипятком, другой, поменьше, с заварочкой. Называется - парочка. Брехунов велит заварить для нас особенного, который ро-за-ном пахнет. Говорит нам:
- Кому - вот те на, а для вас - господина Бо-ткина! Кому пареного, а для вас - ба-ринова!
И приговаривает стишок:
Русский любит чай вприкуску Да покруче кипяток!
- А ежели по-богомольному, то вот как: "Поет монашек, а в нем сто чашек?" - отгадай, ну-ка? Самоварчик! А ну, опять… "Носик черен, бел-пузат, хвост калачиком назад?" Не знаешь? А вон он, чайничек-то! Я всякие загадки умею. А то еще богомольное, монахи любят… "Господа помо-лим, чайком грешки промо-ем!" А то и "ки-шки промоем"… и так говорят.
- Это нам не подходит, Прокоп Антоныч, - говорит Горкин, - в Москве наслушались этого добра-то.
- Москва уж всему обучит. Гляди ты, прикусывает-то как чисто, а! - дивится на меня Брехунов, - и кипятку не боится!
Предлагает нам расстегайчика, кашки на сковородке со снеточком, а то московской соляночки со свежими подберезничками. Горкин отказывается. У Троицы, Бог даст, отговемшись, в "блинных", в овражке, всего отведаем - и грибочков, и карасиков, и кашничков заварных, и блинков, то-се… а теперь, во святой дороге, нельзя ублажать мамон. И то бараночками да мягоньким грешим вот, а дальше уж на сухариках поедем, разве что на ночевке щец постных похлебаем.
Брехунов хвалит, какие мы правильные, хорошо веру держим:
- Глядеть на вас утешительно, как благолепие соблюдаете. А мы тут, как черви какие, в пучине крутимся, праздники позабыли. На масленой вон странник проходил… может, слыхали… Симеонушка-странник?
- Как не слыхать, - говорит Горкин, - сосед наш был, на Ордынке кучером служил у краснорядца Пузакова, а потом, годов пять уж, в странчество пошел, по благодати. Так что он-то?..
- На все серчал. Жена его на улице ветрела, завела в трактир, погреться, ростепель была, а на нем валенки худые и промокши. Увидал стойку… масленица, понятно, выпимши народ, у стойки непорядок, понятно, шкаликами выстукивают во как… и разговор не духовный, понятно… Он первым делом палкой по шкаликам, начисто смел. Мы его успокоили, под образа посадили, чайку, блинков, то-се… Плакать принялся над блинками. Один блин и сжевал-то всего. Потом кэ-эк по чайнику кулаком!.. "А, кричит, - чаи да сахары, а сами катимся с горы!.." Погрозил посохом и пошел. Дошел до каменного столба к заставе да трои суток и высидел, бутошник уж его принял, а то стечение народу стало, проезду нет. "Мне, говорит, - у столба теплей, ничем на вашей печке!" Грешим, понятно, много. Такими-то еще и держимся.
Он уходит, говорит: "Делов этих у меня… уж извините".
К нам подходят бедные богомольцы, в бурых сермягах и лапотках, крестятся на нас и просят чайку на заварочку щепотку, мокренького хоть. Горкин дает щепотки и сахарку, но набирается целая куча их, и все просят. Мы отмахиваемся, - где же на всех хватит. Прибегает Брехунов и начинает кричать: как они пробрались? гнать их в шею! Половые гонят богомолок салфетками. Пролезли где-то через дыру в заборе и на огороде клубнику потоптали. Я вижу, как одному старику дал половой в загорбок. Горкин вздыхает: "Господи, греха-то что!" Брехунов кричит: "Их разбалуй, настоящему богомольцу и ходу не дадут!" Одна старушка легла на землю, и ее поволокли волоком, за сумку. Горкин разахался:
- Мы кусками швыряемся, а вон… А при конце света их-то Господь первых и призовет. Их там не поволокут… там кого другого поволокут.