XXV
В конце сентября произошло событие, которого мать с некоторых пор ждала с трепетом, мучилась, горевала и, главное, не знала, как ей поступить.
В тот день на утре пал туман. Белый и плотный, как вата, окутал он село, схоронил поля, крутые увалы, речку, завесил, словно полотном, далекие леса.
Часу в шестом мгла поредела. Туман таял, и медленно, словно на фотопластинке, проявлялись предметы: вначале ближние - высокие избы, каменная двухэтажная школа с цветочными клумбами, лавочками и палисадом, мраморный памятник на площади, телеги у магазина, колодец; потом дальние - приземистая овчарня, литые, как из воска, скирды ржи и пшеницы, длинная из свежих, розовых бревен конюшня, амбары и навесы с сельскохозяйственными машинами, церковь, и, наконец, отчетливо стали видны поля, привольно разбежавшиеся по увалам, огромные стога клевера, раскиданные там и сям, как шапки сказочных богатырей, крохотные шалашики льна, поднятого в низине со стлищ, березняк, калина и осинник на болоте.
Светлела и раздвигалась молочно-голубая даль. Проглянуло позднее солнце. Вспыхнули пламенем гроздья на рябине, и вся окрестность вдруг засверкала в лучах солнца золотом и багрянцем осени. В прозрачном, потеплевшем воздухе пронеслась легкая заблудившаяся паутинка.
И все ожило вокруг. Громко и весело загремела на току молотилка. Из соседних колхозов потянулись на станцию грузные возы с картофелем, льнотрестой, хлебом. Затрещали дрозды на огненной рябине. Точно седое облако, проплыло на выгон стадо романовских овец. Следом за ними черной тучей прошли коровы и нетели, предводительствуемые красивым быком Веселым. Из конюшни вывели на прогулку коней. Гнедой поджарый жеребец Голубчик, по обыкновению, поднялся на дыбы, и конюх повис на узде.
- Ба-алуй! - сердито прикрикнул он, сдерживая жеребца.
Проводив за околицу корову и телку, Анна Михайловна пошла обратно, как всегда, гумнами, знакомой тропой. Она распахнула полушубок, приспустила на плечи теплый платок, так что обнажились волосы, поделенные прямым пробором на два тугих белых повесма, и шла, щуря глаза то на солнце, то на седую от росы тропу.
Из-за конюшни, приближаясь, донеслись смех и девичьи голоса. Идя навстречу этим голосам, Анна Михайловна невольно прислушивалась.
- А я и не скрываюсь, - звонко говорила Настя Семенова. - Люблю Мишку! Он такой смешной. С ним весело… Вот в армию пойдет, будет летчиком.
- Еще неизвестно, кто пойдет… Может, Леня в танкисты. Да, да! - разговаривали и смеялись девушки.
- Анна Михайловна Леню больше любит. Дома оставит, - не сдавалась Настя.
- Кого любит, того и пошлет, - долетел тихий, обиженный голос, и Анна Михайловна нахмурилась.
- Оставит!
- Пошлет!
- Да тебе, Лизка, не все равно? A-а, попалась!.. Попрошу Анну Михайловну за Мишу, - проговорила Настя и торжествующе засмеялась.
- Тихо, снохи, свекровь слышит! - зашикали девушки.
Они почтительно уступили дорогу, хором поздоровались. И, как всегда, как-то по-особенному выделился приятный голос звеньевой. Стройная, несмотря на свой небольшой рост, чисто одетая, Настя прямо и весело смотрела в глаза Анне Михайловне, и та на особицу ласково кивнула ей, по обыкновению подумав, что вот и она сама в молодости была такая же хлопотунья, круглая и опрятная и что у Мишки губа не дура, ладная из них выйдет пара.
- Поглядите, Анна Михайловна, кажется, улежался лен. Поднимать идем. - Настя проворно вынула маленькой загорелой рукой из-за пазухи пучок тресты. - Никак не привыкну соломку на глаз определять, - призналась она.
- Ну, хитрость не большая.
Очень довольная, что Настя обратилась за советом к ней, старой и опытной мастерице льна, Анна Михайловна медленно отделила от пучка несколько светло-коричневых длинных стеблей, помяла их пальцами, осторожно и тщательно сдула с ладони костру, и тончайшие серебристые нити мягкими кудрями опутали ее натруженную, в узловатых синих венах руку.
- Как пух… Вот он, миленочек! - воскликнула Настя, заглядывая в руки Анне Михайловне.
Девушки обступили Анну Михайловну, радостно рассматривая шелковую паутину волокна, будто сроду его не видали. Конечно, они хитрили, воструши, поди раз десять украдкой делали эту немудрую пробу, и вовсе не нужен им был сейчас совет старухи, просто хотелось немножко похвастаться перед матерью двоих сыновей. Анне Михайловне это было приятно, она понимала девчат.
- Ой, волокнистый!
- Восемнадцатым номером пойдет.
- Сказа-а-ла! Двадцать четвертым, - щебетали девушки, толкаясь.
Одна Лизутка Гущина не трогалась с места. Высокая, тонкая, стриженая, она стояла за подругами, потупившись и обжигаясь румянцем.
"Скрытница… - подумала, как всегда, Анна Михайловна, косясь исподлобья. - Головы не поднимет, словечка от нее не услышишь, гордыни… И что в ней выискал Леня хорошего? Тощая, ровно неделю есть не давали, прости господи… Связал их нечистый дух веревочкой".
Она подумала еще о том, что тревожило ее, о чем спорили сейчас девушки, и ей стало нехорошо.
- Ничего ленок, подходящий, - скупо похвалила она.
Девушки разочарованно переглянулись. У Насти даже задрожали пухлые губы от такой незаслуженной обиды.
Анне Михайловне стало совестно за свое раздражение. И она сказала то, что хотелось слышать звену:
- Стахановский лен, за версту видно. Гляди, потянет двадцать восьмым номером.
Щурясь, она посмотрела волокно на свет, попробовала на разрыв.
- В самый аккурат, девоньки. Поднимайте… Да послушайте меня, старую, не вяжите зараз в снопы, пусть его ветром обдует… Ужо, после печки, я вам пособлю.
- Спасибо, Анна Михайловна, так и сделаем, - Настя поклонилась. - Да вы не беспокойтесь, мы управимся.
- Ну-ну… - усмехнулась Анна Михайловна и пошла было своей дорогой, но звеньевая тотчас же нагнала ее, зашептала застенчиво в спину:
- Анна Михайловна, что я скажу… Миша с Леней сегодня на призыв… идут?
Анна Михайловна молчала.
- Миша говорил… летчик… Ах, как я рада!.. А кому, вы, чай, знаете, льгота? - бессвязно шептала Настя и видела, как мелко-мелко затряслась седая простоволосая голова и поникла.
Из риги тянуло горьким дымом и густым, сладким запахом солода. Как слезы, дрожали и горели на листьях подорожника капли росы.
- Солнце ровно летом… а сыро, - пробормотала Анна Михайловна.
Обернулась, скользнула взглядом по взволнованному лицу Насти; опять ей приметилась неподвижная, побледневшая Лизутка Гущина. Она просяще и диковато смотрела на Анну Михайловну, первый раз так смотрела, даже сделала к ней два порывистых, неловких шага и вдруг, заплакав и круто изменив путь, побежала догонять подруг.
Анна Михайловна пожевала сухими горькими губами.
- Иди-ка ты, Настя, лен поднимать… не береди мое сердце.
- Я хотела только насчет Миши… Уж вы, пожалуйста! Пусть Леня останется дома… и воды принесу и пол вымою…
- Иди, иди, - сурово приказала Анна Михайловна.
Настя повиновалась, ушла.
А сердце так и осталось разбереженным.
XXVI
То, чем жила Анна Михайловна эти последние дни, о чем думала и не могла всего передумать ночами, что огорчало и радовало и, главное, было нерешенным, - все это встало перед ней сызнова.
Сыновья призывались в Красную Армию. Одному из них полагалась льгота - оставаться дома с матерью. Ребята втихомолку спорили промеж себя: и тот и другой не хотели оставаться дома. И, вероятно, в колхозе все это знали.
Анне Михайловне было жалко и страшно расставаться с сыновьями. Она боялась одиночества, боялась, что сыновья уйдут и не вернутся, как муж. Вон, слышно, японцы войной лезли, озеро какое-то русское хотели забрать. Для того ли она поила, кормила сыновей, ночей не спала, во всем себе отказывала, даже в куске хлеба, чтобы вырастить их и, не полюбовавшись досыта, расстаться с ними, а может быть, и потерять?
Все ее материнское существо протестовало против этого. Она жила сыновьями и для сыновей, она не могла представить себе другой жизни. Что она будет делать одна? Страшно подумать, если с ребятами стрясется беда. Сыновья были ее жизнью, ее счастьем. И она хотела сберечь это свое счастье.
- Сберечь? Как же его сберечь… счастье? - шептала она, бредя к дому с опущенной головой и спотыкаясь. - Кто научит меня, подскажет… как? Ведь уйдут и не вернутся…
"А может, вернутся?" - первый раз иначе подумала она и даже остановилась, пораженная этой простой мыслью.
Анна Михайловна подняла голову и удивилась - оказывается, она давным-давно стоит у дома. И, как всегда, дом порадовал ее. С изумлением она покачала головой. "Экий дворец сгрохали… подумать только!"
Высокий, в четыре окна по фасаду, со светелкой и резными крашеными наличниками, дом был окружен кустами черной смородины, малины, крыжовника. За этим живым палисадом, у крыльца, голубел тополь, обронив на землю тяжелые червонные листья. Сучья его были голы, и только на самой вершине трепетали, слабо звеня, точно жалуясь на помеху, маленькие легкие листики. Набежал ветер, гибко склонилась вершина тополя, листья оторвались и, подхваченные порывом, точно играя и догоняя друг дружку, как желтые бабочки, полетели через дорогу, на гумно. Тополь махал им вслед сучьями, словно прощаясь и говоря: "До весны!.."
Анна Михайловна проследила за полетом листьев, пока они не скрылись из глаз, глянула на тополь, и ей стало стыдно за свой страх.
Да, сыновья должны покинуть мать, чтобы сохранить ее настоящее и их будущее счастье. Они взрослые, ловкие, сильные, - что им сделается? И, как всегда, она почувствовала горделивую материнскую радость за сыновей.
"Кого же отпустить… чтобы не обидеть… Мишу или Леню? - задумалась Анна Михайловна. - Постой, да ведь они оба хотят идти", - с болью сказала она себе, вспомнив, что они потихоньку спорят, не желая с ней посоветоваться.
Она горько поджала губы. Выходило - стала мать-старуха родным сыновьям поперек пути. И она опять не знала, что ей делать.
Поднимаясь на крыльцо по широким сосновым ступеням, Анна Михайловна запнулась за половик и чуть не упала. Должно быть, сыновья, возвращаясь ночью с гулянки, впотьмах загнули каблуками половик и не поправили.
- Все ноги обломаешь, пока доберешься, - проворчала она.
И не мил показался ей этот большой желанный дом: не мило крыльцо вместимостью со старую избу, обшитое тесом; не мила крашеная дверь, которая вела в сени, заставленные ларями, ящиками, корзинами, мешками, столь приятными каждой хозяйке.
"Глазоньки бы мои ни на что не глядели…" - думала Анна Михайловна, входя в избу.
В прихожей посредине пола лежал баян. К нему прислонились хромовые сапоги с комьями бурой засохшей грязи на голенищах. Из-под обеденного стола выглядывали такой же чистоты ботинки. Кожаная куртка и драповое пальто были брошены на лавку.
Анна Михайловна пнула ногой баян.
"Умереть бы в одночасье… развязать их…"
Она прошла к печи и ожесточенно рванула заслон. Гром прокатился по кухне.
А к заслону был прилеплен мякишем хлеба лист бумаги. Осыпающимся углем выведено крупно, по-печатному:
"Михайловна, разбуди нас ровно в восемь!!!"
Она еще сердилась, хмурила строгие седые брови, но губы ее, добрые материнские губы, стянутые в узелок морщин, против воли развязались в улыбку.
"Ох, уж мне этот Мишка… постоянно чудит. Тоже выдумал… почту".
Она взглянула на часы (было полседьмого) и заторопилась. Ступая тихо и двигая осторожно посудой, чтобы не разбудить сыновей, спавших в прирубе, Анна Михайловна живо затопила печь, замесила на пахтанье пресное пшеничное тесто, накатала из него тонких сдобных лепешек, намяла целое блюдо творогу с яйцами и сахаром, принесла густой, как масло, сметаны. Потом слазила в погреб за картофелем, луком и бараниной, приготовила суп и жаркое. Когда печь растопилась, Анна Михайловна накалила сковородку, облила ее шипящим маслом и шлепнула туда первую лепешку с горой творога и сметаны.
Ее проворные, охочие до труда руки делали все это привычное размеренно и споро.
Она погрузилась в работу, чтобы не думать. И не могла. Все делалось будто само собой. И сами собой тянулись грустные думы.
Ей вспомнился последний разговор с Семеновым. Она пожаловалась, что грустно ей что-то в последние дни, плакать хочется.
- Не решила? - тихо, понимающе спросил Николай Иванович. - Надо решать, Михайловна, надо.
- Не могу… Коля, милый, не могу, - сказала она тогда. - Отпустишь одного - другого обидишь… На всю жизнь. Обоих люблю, обоих жалко… Остаться одной? Страшно… Новый-то дом покажется могилой.
- Жени… Алексея на сегодняшний день, - задумчиво предложил Николай.
Анну Михайловну так и передернуло.
- Да знаешь ли, с кем он хороводится?.. Отец - пройдоха ласковая. Что он в колхозе натворил, забыл? Отсидится в тюрьме, ну, как сюда пожалует… Сва-ат! Избави бог.
Семенов помолчал, покашливая.
- Дочь за отца не ответчица.
- Знаю, Коля, знаю, - горячо и сердито сказала Анна Михайловна. - Не лежит мое сердце, и все тут… Вот Настя твоя по душе, скажу прямо, - добавила она, усмехаясь и чувствуя, как на сердце отлегает. - Точно я сама в молодости… Видать, породнимся.
- Мы и так родные, - сказал Семенов.
"Верно, - думала сейчас Анна Михайлова. - Вся моя жизнь, как не стало Леши, с Семеновым прошла. Сколько пережито… А такого вот не бывало… Что же делать мне, господи?!"
Все кругом говорило о сыновьях. Анна Михайловна брала скалку, и память подсказывала - скалку делал Леня, приметив, что старая плохо раскатывает тесто. Он строгал скалку целый вечер, шлифовал стеклом и обрезал палец. Она, мать, бранила его, а сын, как всегда, усердно точил и скоблил, пока березовый кругляш не превратился в настоящую, словно купленную на ярмарке, скалку. Вот и полочка на кухне сделана его руками. А помойное ведро выкрасил Миша зеленой масляной краской. И кто же, как не баловник Мишка, закрутил эту новенькую алюминиевую ложку штопором. Вот у тарелки с розовой каемочкой Леня отбил ненароком край…
Все эти знаки сыновней заботы и баловства трогали ее и мучили.
И снова закипело ее сердце.
Хоть бы одно слово сказали, дескать, посоветуй, мама, как быть. Так нет, молчат при ней, притворяются, а тайком грызутся, разве она не видит?.. Да, может, она и посоветовала бы, может, и спору никакого не было бы.
Часы пробили восемь. Анна Михайловна подсыпала в самовар горячих углей. Наскоро прибралась в избе и пошла будить сыновей.
В прирубе стоял холодный полумрак. Свет робко пробивался в щели ставня. Белесые прутики света лежали на полу, точно оброненные из веника.
Сыновья спали крепко. Ватное одеяло они сбили в ноги и, жаркие, молодые, в одинаковых оранжевых майках и синих трусах, не чувствовали холода. Каменной глыбой возвышался на кровати Алексей. Он лежал на боку, лицом к краю, обняв могучей рукой изголовье. Русый вихор свисал ему на щеку. Михаил, прижатый к стене, спал на животе, зарыв кудрявую голову в подушку.
Затаив дыхание, Анна Михайловна долго стояла у кровати. И видела она темный чулан, скрипучие козелки и доски, и себя, вот так же лежащую у стенки, и мужа, спавшего на боку. Русый мягкий вихор, отлетев, щекотал ей щеку. И еще мнилась зыбка и в ней два горластых человечка. Неужели это они, крохотные, беззащитные, нахрапывают сейчас, и полуторная кровать мала им? Неужели им принадлежат эти добрые, как бугры, плечи и груди, эти мускулистые ноги, эти ладони, широченные, словно лопухи? Да когда же они выросли? Кто выкормил их, таких богатырей?
Она застенчиво оглядела себя, маленькую, высохшую.
И как-то в первый раз по-настоящему поняла свое счастье.
- Ребята, - тихо позвала Анна Михайловна. - Вставайте… пора.
- Встаю, - пробормотал Алексей. - Сейчас встаю… - Повернулся на спину и захрапел.
Анна Михайловна присела на краешек постели, бережно оправила простыню. Она смотрела на свое счастье и не могла досыта насмотреться. Счастье ее было не в том, что она жила богато, в новой избе (на то и колхоз, так живут все, кто честно трудится); счастье ее, матери, было в том, что она вырастила этих двух парней и, повторяя ее и мужа, сыновья продолжали их жизнь. И не гуменная тропа пролегла в жизни для ее ребят, - пролегла большая дорога, прямая, светлая.
Может быть, она, мать, скоро умрет, ей не страшно потому, что будут жить ее сыновья; будут жить и глядеть на мир ее глазами, радоваться ее сердцем, кипеть ее кровью. Так могла ли она, мать, стать сама себе поперек дороги?
Ей показалось - она нашла ответ на вопрос, который ее мучил.
И тут же заколебалась. Смешанное чувство гордости и обиды опять охватило ее.
- Да встанете ли вы, лежебоки? Вот я вас!.. - закричала сердито Анна Михайловна, стаскивая одеяло.