Сыновья - Смирнов Василий Александрович 6 стр.


Ребята шли медленно и важно, точно с ярмарки. Мишка тащил удочки и банку с червями, а Ленька, откинув наотмашь свободную руку и изогнувшись, словно от непомерной тяжести, нес веревочку, на которой болтались несколько рыбешек. Это была их первая добыча.

- Посмотри, мама, сколько рыбищи, - сказал Ленька, подходя и протягивая веревку. Голубые глаза его восторженно сияли. - Вот эту рыбину я поймал. Окунь… Здорово, дьявол, заглотал, насилу крючок вытащил… - возбужденно рассказывал он. - А это сорога, видишь? Ишь, бельмы красные выпучила!

Мишка бросил на землю удочки, байку и тоже схватился за добычу.

- Два ерша мои. Эвон, колючие! И сорога моя… Ка-ак дернет, пробка на утоп и… Я больше Леньки выудил, - захлебываясь словами, хвастался он. - Дай понесу, теперь моя очередь.

- Вот так ваша рыба… кости одни, - проворчала мать, вынимая из-за спины пустые руки. - Измокли все… Грязи-то на штанах! Стирай на вас… А это карась, что ли? - Она потрогала серебристого подлещика.

Она сварила в кашнике уху, и ребята угощали ее за завтраком:

- Ешь, мама, еще наловим.

- Теперь мы тебя рыбой закормим!

- Ох, уж вы… добытчики! - усмехнулась мать.

Она протянула ложку, почерпнула ухи. Рука у нее задрожала, и она пролила уху на стол. Сыновья услужливо подвинули кашник поближе к матери.

XIII

Теперь Анна Михайловна меньше беспокоилась, оставляя ребят одних в избе на долгий летний день. Она только прятала от них спички и наказывала далеко от дома не уходить.

Сыновья редко нарушали этот материн наказ. К ним повадился ходить дед Панкрат, и они весело проводили с ним время.

В широченных портках из домотканого холста и такой же рубахе, длинной и без пояса, сивобородый и лысый, он появлялся у избы спозаранку, стучал под окном палкой и хрипло звал:

- Эй, воробышки… вылетайте!

Ребята с криком бежали на улицу. Дед Панкрат присаживался на завалину, набивал глиняную трубку-носогрейку едучим самосадом и дымил, как волжский пароход.

Ребята нетерпеливо терлись об его колени.

- Дед, что принес?

- Ничего.

- Нет, покажи! - приставал Мишка и лез к карману.

- Брысь! - ворчал дед, отталкивая. - Каждый день вам гостинца приносить… больно жирно будет.

- Принес! Принес! Эвон карман топырится… - кричал Мишка, прыгая на одной ноге.

Ленька, пристально глядя в густую сивую бороду деда, серьезно спрашивал:

- Это у тебя в трубке хрипит или в груди?

- В груди, воробышек, в глотке, - бормотал дед, заволакиваясь дымом. - Трубку я, почесть, перед каждым куревом чищу, а глотку… чем ее прочистишь? Разве в праздник винцом чуть-чуть… С музыкой живу.

Выкурив трубочку и прокашлявшись, дед подмигивал притихшим ребятам, и Анне Михайловне видно было из избы, как он медленно запускал корявую ладонь в просторный карман штанов. Он долго шебаршил там, кряхтел, словно никак не мог вытащить что-то большое. Ребята совались ближе, и дед Панкрат, блаженно жмурясь, показывал из кармана три черных пальца, сложенных фигой.

Мишка и Ленька покатывались со смеху. Не уступал им и дед. Ежедневно он начинал с этой шутки, и всегда она доставляла ему и ребятам удовольствие.

"Что малый, что старый… одна потеха, - думалось Анне Михайловне. - Складный старик, болтлив только".

А Панкрат уже вынимал из кармана самодельную игрушку.

- Что это такое? - спрашивал он.

- Дудка.

- А ну… подуди, - приказывал дед.

Мишка пробовал, но у него выходило плохо. Дудка хрипела, как старая, сдавленная грудь Панкрата.

- Не так во рту держишь, воробей, - строго говорил дед. - Смотри, вот как надо.

В сивой бороде Панкрата разверзалась черная яма. Желтые редкие зубы торчали в ней. Дед прилаживал дудку к языку и учил ребят свистеть.

Раз он пришел вечером, рубаха у него против обыкновения была туго подпоясана мочалиной, перед вздулся пузырем. Дед поддерживал этот пузырь обеими руками, под мышкой у него торчала палка.

- Это что такое? - начал он, как всегда, обращаясь к Леньке и Мишке. Осторожно расстегнув ворот, сунул за пазуху руку и вытащил за уши зайчонка-русака.

То-то было радости у ребят! Анна Михайловна не поленилась, слазила на чердак, достала сыновьям ящик под клетку.

Пока строили клетку, зайца посадили под гуменную плетюху, и Мишка, оседлав корзину и пронзительно насвистывая, сторожил русака.

- Как ты поймал? Дед, расскажи! - допытывался Ленька, с помощью матери наколачивая на ящик решетку.

- Поймал. И очень просто… Догнал, на хвост соли насыпал, - хрипел дед, жмурясь и посмеиваясь. - Вся хитрость - чтобы соль ему на хвост попала. На уши ни боже мой: убежит, поминай как звали. На хвост хоть крупицу… остановится как вкопанный.

- Врешь?

- Вру, - охотно сознался дед, потирая лысину. - В пучки косоглазый забрался, у овина. Тут я его и сцапал. Молодой, глупый. Старика-то и ружьем не всякий раз возьмешь.

Заяц долго жил у ребят, подрос и как-то ночью прогрыз прутья в клетке и убежал.

- Всякая тварь любит волю, - заключил Панкрат, утешая огорченных ребят новыми замысловатыми свистульками. - Худо ли ему у вас было? Тут тебе и капуста и морковка - самая заячья сласть… Ан нет! Домой, в лес, потянуло. В лесу-то он, может, по три дня голодным будет бегать, осину глодать, а все - воля.

Ребята слушали деда затаив дыхание.

- Еще, дед, расскажи еще! - просили они.

И дед без устали чесал языком, покуривая носогрейку и глухо кашляя.

Ребята так привязались к Панкрату, что Анна Михайловна стала даже косо на него поглядывать. "Носит нелегкая. Ровно приворожил ребятишек, болтун, - с досадой думала она, следя за стариком ревнивыми глазами. - Небось около матери так не трутся".

- Не сметь у меня на улицу бегать! - сердито приказывала она сыновьям.

- Дед пришел, - объяснял Мишка, не понимая, на что мать гневается.

- Ну и что же?

- Рассказывать будет… интересно.

Так продолжалось целое лето. Потом сыновья стали реже выбегать к деду. И как-то утром, идя на гумно, Анна Михайловна услышала недовольное замечание Леньки:

- Ты, дед, позавчера про это говорил.

- Разве? - удивился Панкрат и смущенно почесал лысину. - Скажи, какой памятный.

А Мишка, небрежно подкидывая и ловя на ладонь свистульку, настойчиво спрашивал:

- А гармонь умеешь делать?

- Умею.

- А почему все дудки приносишь?

"Надоел", - решила Анна Михайловна и успокоилась.

XIV

Трудно было угодить ребятам. Они всегда требовали нового, необыкновенного и терпеть не могли слушать или делать одно и то же. В погоне за этим новым они познавали страх, боль, радость, мальчишескую зависть и гордость. Очень скоро научились презирать слезы, стали стыдиться ласк матери, научились уважать смелость, выносливость в том особенном детском понимании, когда головокружительный прыжок с липы или хождение босиком по снегу кажутся геройским подвигом. Разумеется, они подражали взрослым мужикам в курении табака, оплевывании, брани.

Анна Михайловна и смеялась, и сердилась, и плакала, глядя на сыновей. Вместе с ними она переживала свое детство, такое далекое и туманное, как неуловимый край неба осенью, детство, вдруг вернувшееся к ней и озарившее ее дни молодым, горячим светом.

Сквозь забавы и страсти сыновей материнский пытливый глаз примечал складывавшиеся характеры.

Маленький, юркий и озорноватый Мишка любил шумные, подвижные игры. Он придумывал их множество и всегда бросал, не кончив. В избе и на улице Мишка бедокурил больше брата, всех передразнивал, задирал. Он любил петь и свистать на все лады. Особенно нравилось ему брать деревянную облезлую поварешку, натягивать на нее стащенные у матери нитки и, сев на порожек, воображать, что он играет на балалайке. Нитки пищали слабо, и он подсоблял им, громогласно наигрывая песни губами.

- Головушка у меня болит от твоего баловства. Перестань! - приказывала мать.

Мишка надувал щеки и трубил пуще прежнего.

- Я тебе что сказала? Положь на место поварешку.

Сын непременно передразнивал, повторяя ее слова, жесты, и, рассерженный, слетал с порога.

- Поиграть нельзя… - И швырял ложку на пол.

"Весь в меня… огонь", - мелькало у Анны Михайловны.

Прилику ради она шлепала сына. Тот ревел, больше от обиды, чем от боли.

- В сельсовет пойду, - грозился он. - Там тебе покажут… как маленьких бить.

- Это на мать-то в сельсовет? - Анна Михайловна изумленно всплескивала руками. - Ах, стервец, что выдумал! Постой, я тебе покажу сельсовет… чересседельником.

Мишка живо забирался на голбец.

Проходило немного времени, и в тишине с голбца начинало доноситься тихое пение, щебетанье ласточки, скворца, вначале с паузами, застенчивое, как бы про себя, затем громче, с вывертами и соловьиными коленцами, с прищелкиванием языком, пальцами. И вот уже вся изба заселена дроздами, синицами, чижами, малиновками, и нет от них нигде спасения.

"Экий певун… Душа играет, пусть", - умилялась Анна Михайловна, повязываясь платком, чтобы в ушах не так звенело.

Ленька уважал игры тихие, сидячие. Любимым его занятием было строить домики, огороды, мостики вначале из прутьев веника, спичечных коробков, щепок, потом из чурбашков, старых жестяных банок, проволоки. Молчаливый, не по летам рослый и сильный увалень, он залезал иногда с утра на сундук и, посапывая, вечно что-нибудь ладил. Раз взявшись за дело, не бросал его, напротив, возвращался к нему на другой день, на третий, пыхтя и вдохновенно высунув на сторону язык, строгал, резал, стучал, пока не выходило то, что он задумал. Тогда он, переваливаясь и вздыхая, шел к матери показывать.

- Что же ты сляпал такое? - спрашивала она. - Не пойму.

- Эва, не видишь - дом… - хмурясь, отвечал Ленька. - Вот на крышу дранки не хватило. Дыра, видишь? Дождик пойдет - все измочит… Дай лучинку.

"Вылитый тятька… плотником, должно, будет", - думала Анна Михайловна, приглаживая русый хохол на голове сына. И чувствовала - Леньку она любит больше, чем Мишку. Она рассказывала Леньке об отце, как они хорошо жили прежде и как заживут хорошо, когда они, ребята, вырастут и будут помогать матери. Уставив неподвижные голубые глаза на рот матери, Ленька охотно слушал ее и все допытывался о чем-то потаенном, самом главном, не высказанном матерью.

- Дотошный ты у меня, - смеялась Анна Михайловна. - Не все дано человеку знать. Все только один бог знает-ведает.

- А почему?

- Уж такой он всезнающий, всемогущий…

- Дядя Коля тоже все знает… Он всезнающий?

- Иди, иди, Емеля, - сердилась Анна Михайловна, принимаясь за работу. - Мешаешь ты мне разговорами.

- Сама звала, - говорил Ленька. И, подумав, невесело усмехался: - Не знаешь ничего, а рассказываешь… Эх, ты!

Промеж себя братья дрались нещадно - из-за палки, понравившейся обоим, из-за того, что кусок пирога мать дала одному вроде как поболе и поджаристей. Начинал всегда Мишка. Как петух, налетал он на увалистого брата и, пользуясь его неповоротливостью, щипал, царапал, дубасил кулаками. Ленька обычно лишь оборонялся. Но если царапки и щипки донимали его по-настоящему, он свирепел, и горе тогда было щупленькому, слабенькому Мишке.

Анна Михайловна брала веревку, с которой ходила за дровами, и живо разнимала драчунов.

- Господи, когда вы у меня поумнеете? - кричала она в отчаянии. - Грызетесь, как собаки… Ведь братья родные. Разве так можно?

Ребята виновато молчали. Час-другой их не было слышно в избе, а потом все начиналось снова.

Горько и страшно было думать матери, что сыновья никогда не будут дружны, что вот подрастут они и под горячую руку в ход пустят ножи, колья; и все, о чем она мечтает, за что бьется, одинокая, старая, развеется придорожной пылью, и она, мать, умрет, не порадовавшись на сыновей.

Однажды в драке Ленька зашиб брату глаз. Синяк багрово вспух, и глаз закрылся. Анна Михайловна выпорола сыновей, прогнала одного на голбец, другого на кровать и, расстроенная, ушла с коромыслом по воду. Когда она вернулась и, неслышно отворив дверь, вошла в избу, до нее долетел с голбца шепот. Стоя у порога с ведрами, она взглянула на голбец.

Подле Мишки, свернувшегося калачиком, зажавшего ладонью глаз, сидел Ленька и угрюмо кусал ногти.

- Больно? - шепотом спрашивал он у брата. - Больно?

- Да-а… тебе бы та-ак…

- Я не нарочно. Ты не реви. - Ленька помолчал. Потом наклонился к брату и неумело и застенчиво погладил его плечо. - Слушай, ударь меня… в глаз. Со всей силы ударь. Ну?

Мишка, всхлипывая, не отвечал.

- Хочешь… я сам ударю? - страшным шепотом сказал Ленька. - Вот скалку возьму и ударю себя в глаз. Хочешь?

Мишка приподнялся, отнял ладонь от мокрой вспухшей щеки. Исподлобья, одним глазом, посмотрел на брата.

- Ударь, - согласился Мишка.

Брат полез за скалкой. Мишка наблюдал за ним. Вдруг он схватил Леньку за руку:

- Не надо… Ленька, не надо!

Анна Михайловна осторожно сняла ведра с коромысла, поставила их у порога и вышла из избы, тихо притворив за собой дверь.

XV

Сыновья пошли в школу, и забот Анне Михайловне прибавилось. Она перешивала мужнины ластиковые рубахи, штаны из "чертовой кожи" и старенькие плотницкие пиджаки "на рыбьем меху". Тащила к сапожнику штиблеты, голенища яловых сапог, валенцы. Чинила и латала все, что можно было, пока материя не расползалась под иглой. Перетряхнула запас мужниных вещей раз, перетряхнула два, скоро этому запасу пришел конец. Добралась она и до пронафталиненных праздничных кофт, юбок и подвенечных, хранимых как сокровище и память, желтых башмаков с пуговками.

- Думала, в гроб в них лягу, ан пригодились при жизни, - пошутила Анна Михайловна, с грустью разглядывая башмаки. Они были совсем новые, аккуратные, на розовой фланелевой подкладке и с такими узкими носками, что Анна Михайловна подивилась, как могла их надевать.

И она вспомнила, как жали ей ногу эти башмаки в церкви во время венчания и как непривычно ей было ступать высокими каблуками по гулкому и скользкому каменному полу. Блеск огней ослеплял ей глаза. Она не видела Леши, но тревожно и счастливо чувствовала его рядом. "Исайя, ликуй!" - громко раскатился на хорах торжественный возглас с клироса. У Анны Михайловны испуганно и радостно забилось сердце. Рука у нее задрожала, свеча покосилась, и горячий воск обжег пальцы. Шафер, Петр Елисеев, молча поправил ей свечу, и она, невольно оглянувшись, увидела подле себя черный с залежалыми складками рукав Лешиного пиджака. Рукав был короток, знакомая кисть руки, с большой ладонью и длинными узловатыми пальцами свисала, точно выдернутая. "Что он рукав-то не поправит, ведь нехорошо", - подумалось ей тогда. Она отвела взгляд, потом застенчиво покосилась еще раз, пробежала глазами по рукаву вверх и увидела белый ворот Лешиной рубахи - ворот туго обнимал загорелую шею, еще выше увидела краешек бритого подбородка… Дальше она не посмела взглянуть…

Анна Михайловна подышала на башмаки, фартуком протерла желтую мягкую кожу. Сковырнула присохшую к носку травинку.

- В лаптях прохожу, невелика барыня… Каблуки-то сшибать придется… - пробормотала она, все еще думая о том, как это было хорошо: и свадьба, и песни, и пляски, и всего краше - она и Леша, сидевшие в красном углу; и как наутро били горшки перед чуланом, где они спали; и как она подметала пол и гости, по обычаю, кидали ей пятаки и серебрушки, завернутые в бумагу, - все, все было хорошо. Потом вдруг старик Елисеев, отец Петра, не в меру выпив, расскандалился и при гостях потребовал, чтобы жених вернул ему пиджак, и как ей было стыдно, когда Леша остался, точно пастух, в одной мятой рубашке и все узнали, что венчался он в чужом пиджаке…

- В отца Петр-то… такой же горячий… и жадный, - задумчиво проговорила Анна Михайловна, осторожно ставя башмаки на лавку. - И все-то он недоволен, все ему мало. Многополье какое-то выдумал, свеклу сеять. Поделом мужики его на смех подняли. Накричит, наорет, а потом самому стыдно… Ольга сказывала, в воскресенье напился пьянехонек и заплакал. Совесть, должно, мучит.

На память ей пришла сходка осенью. Бородатый и постаревший, сидел тогда Петр Елисеев в палисаде, у могилы. Суконный рваный картуз валялся подле ног. Ветер наметал в картуз блеклые листья, трепал, поднимая дыбом, жесткие выцветшие волосы на голове Елисеева, обнажая изуродованное ухо. И тогда Анне Михайловне против воли было жалко Петра. Он жевал ус и, глядя на мужиков, хрипло ругался:

- Как звери живем. Друг друга норовим заживо слопать… Да разве это жизнь? Тьфу!.. Брошу все к черту… уйду в город… стану рабочим. Провалитесь вы с землей, коли толку в ней не понимаете!

- Вы с Семеновым знаете толк, - насмешливо отвечал Исаев. - У одного министра рубаха с плеч свалилась, другой на турнепсе помешался… умники!

- Не ахти ума надо, чтоб завести многополье. Пятый год твержу. На факте доказал… опытами.

- От твоих опытов с голоду подохнешь… Нет уж, разводи турнепсы на своей земле да вот еще у дружка прихвати. Он все равно в перелоги запустил землю-то.

- Семенова не трожь, - заступился хромой Никодим. - У него рысаков нет, да душа чиста… Ладу, Петр Васильевич, промеж нас, точно, мало. Иной раз дело пустяк, а разговору с три короба. Дорогу пойдем чинить, и то переругаемся… Город дружней живет, это верно. Город - любота.

- А почему? - спрашивал Елисеев сердито. И сам себе отвечал: - Командир есть. Завод что эскадрон: дисциплину знает… Амуниция пригнана - не звякнет, не брякнет. На работе народ как на войне… А у нас? Подними в поход - потянется леший знает что, сам черт сломит ногу.

- А ты отдай добро товарищам, вот оно мешать и не будет, - посоветовал Исаев. - А? Жалко?

- Жалко… что не было меня здесь в восемнадцатом году, - отрезал Елисеев, доставая картуз и выпрямляясь. - Не пришлось бы тебе сейчас блудить языком.

- В совхозе вот еще хорошо… - задумчиво говорил Андрей Блинов. - Проезжал я вчера с базара, мимо кривецкой усадьбы, посмотрел. Ширь… тракторами пашут… порядочек.

- Пиши Калинину прошение - все деревни на совхозы переделать, - верещал Савелий Гущин, весело обнимая Блинова. - Рай… где нас нет.

- Николаша Семенов сказывал - мужичьи совхозы есть, - осторожно заметил Блинов.

- Коммуна? Твое - мое… Слыхали, родной, слыхали! - застрекотала Прасковья Щербакова, вмешиваясь в разговор. - Намедни стучит под окошком нищий. Пузо голое, а обут в валенки. "Откуда, сердешный?" - спрашиваю. "От Знаменья, грит, из коммуны… Подай Христа ради кусочек, околеваем с голоду…"

- А ты помолчи, трещотка. Без тебя тошно.

- Пей больше, может, тошнота пройдет и ума прибавится.

- У тебя займу, пустобреха.

Назад Дальше