* * *
Небольшая, с низким потолком комната факультетского парткома заполнена людьми до предела. В разных концах сидят Горбанев и Новожилова, ближе к столу секретаря парткома - Елизавета Белых, возле шкафа с книгами, привалившись к нему плечом, - Леон Вартанов.
Лиля нервничает, но успевает отметить, что на Белых затрапезное платье ("жалость вызвать хочет"), а на секретаре парткома - преподавательнице Жигулиной - кожанка. Гладкие волосы ее зачесаны по-мужски ("как во времена военного коммунизма").
Жигулиной лет под сорок, лицо у нее словно со старинной картины: строгие, аскетичные глаза, темные дуги бровей. И имя древнее - Агния.
На фронте она была заместителем командира полка по хозяйственной части. Вернувшись с войны, узнала, что муж, работавший в тылу, уехал с молодой женщиной, предоставив Агнии заботу о двух сыновьях-подростках.
- …Прошу не курить, - хрипловатым голосом потребовала Жигулина, развязывая тесемки папки с персональным делом коммуниста Горбанева. - К нам поступило заявление от учительницы Елизаветы Агафоновны Белых. - Жигулина извлекла из папки длинную узкую бумагу и зачитала ее. - У вас есть какие-нибудь добавления, товарищ Белых?
Елизавета встала. Веки у нее косого разреза, как у курицы, и она недоверчиво поглядывала вбок. Вдруг глаза ее наполнились слезами.
- Я надеюсь на вашу защиту, - обратилась она к Жигулиной, сложив руки перед собой, - помогите сохранить семью… У нас с Тарасом много общего… Ребенок нуждается в отцовской ласке… Я сама росла полусиротой, знаю, что это… Моральный облик товарища Горбанева высокий… Просто он запутался, попал в сети… А любит меня… вот, - Белых достала из кошелька письмо, присланное ей Тарасом с фронта, и прочитала вслух строки из него.
Прижав письмо к груди, патетически закончила:
- Я ему все прощу!
Лиля посмотрела с возмущением: "Она простит! Сделала ему столько подлостей и простит!" Но цитата из письма ее задела.
- Внесите ясность, - холодно обратилась Жигулина к Горбаневу.
Лицо Тараса стало смертельно бледным:
- Я Елизавету не люблю. Письмо это написано мной непродуманно… А расписался потому, что она обещала вскоре развестись. Новожилова ни в чем не виновата. Она не знала о фиктивном браке.
- Люблю, не люблю! - взорвалась Жигулина. - У вас есть дочка, и о ней прежде всего следует думать. Ну, а вы, Новожилова, что изволите сказать?
Лиле было и горько и стыдно. Гордость ее уязвляло такое разбирательство, такое обращение к ней. Но как-то надо было выручать Тараса, ему могут покалечить жизнь. Вероятно, лучше всего взять вину на себя. Новожилова гордо вскинула голову:
- Изволю… Я люблю его, а любовь не судят! - с вызовом сказала она.
Все в комнате зашевелились, повернулись к Новожиловой: кто смотрел с любопытством, кто осуждающе. Иронически глядел Вартанов, с ненавистью - Белых, только Тарас опустил голову еще ниже.
- Разве можно, - продолжала Лиля, - заставить человека жить с нелюбимой? Брак без любви - это безнравственно.
Жигулина с острой неприязнью смотрела на девицу, позволяющую себе поучать их вместо того, чтобы виниться. Ишь, развесила локоны до плеч, надела вышитое платье, понасовала вату на плечах. Вот такие хищницы…
- Этой морали набрались вы, оставшись на оккупированной территории? - зло спросила Жигулина.
- Нет, я этой морали у Энгельса набралась… А что касается оставшихся на оккупированной территории, то на ней, и это должно быть вам известно лучше моего, оказалось, не по своей вине, восемьдесят миллионов. Так всем им будете выражать недоверие, всех подозревать в перерождении, забрасывать грязью?
Красивое лицо Жигулиной покрылось красными пятнами. Она и сама почувствовала, что допустила бестактность, отнеслась к этой девчонке предвзято. Та ее просто раздражала. Но, желая оставаться справедливой, Жигулина уже мягче сказала:
- Я так не думаю обо всех. Что касается вашей роли в истории, которую мы сейчас разбираем, то, полагаю, товарищи члены парткома, правильным будет, если этим сначала займется комсомольская группа и там решат, что нравственно, а что безнравственно.
Члены парткома согласились.
- Товарищ Горбанев, - обратилась она к Тарасу, и в ее голосе прозвучал металл, - вы, надеюсь, немедленно заберете свое непродуманное заявление из суда?
- Заберу, - едва слышно, покорно пообещал Тарас и стал противен Лиле. Разве поступил бы так Максим Иванович?
- Тогда, - удовлетворенно кивнула Жигулина, - мы ограничимся выговором за неискренность.
И с этим все согласились.
Елизавета шагала на вокзал легкой, летящей походкой. "Ничего, - думала она торжествующе, - приползешь ко мне как миленький. Еще будешь молить, чтобы приняла… Эта Лилька - "нравственно-безнравственно"… Надо написать письмо и в ее комсомольскую организацию… Благородная нашлась…"
…Жигулина возвращалась домой медленно. У нее нестерпимо болела голова, казалось, налилась свинцом. Черт возьми, на какие склоки приходится тратить время. Но разве это склоки? Общество обязано защищать свою чистоту, ограждать себя от распутства, - бороться за семью… Хотя Белых не вызывает ни симпатии, ни доверия. И что это за способ - вот таким образом возвращать себе мужа… Ну, а если вдруг вспыхивает любовь? И этот случай у Новожиловой и Горбанева? Никаких "вдруг" и "вспыхивает"! Все это - грани бытового разложения. А если положиться на самотек - стихия легкомыслия прорвет дамбы, захлестнет…
Печально шла одна пустынной улицей Лиля. "Кто дал вам право, - мысленно опрашивала она, - вламываться вот так в душу? Разве можно силком соединить Тараса с Елизаветой?"
Лиля остановилась: а если можно? И потом, он, видно, совсем не думает о ее переживаниях, гордости… Только о себе… Никогда не утешит… Что это? Черствость? Эгоизм? Конечно, она покривила душой, сказав, что любит его… Но, может быть, это еще придет?
…Вартанов ехал в переполненном, сильно раскачивающемся трамвае, держась за брезентовые поручни. Шапка пирожком делала Леона солиднее и старше. "Комсорга в группе Новожиловой, - сердито думал он, - надо менять. Либерал Петухов ни к черту не годится! Все тянет с персональным делом Новожиловой, одно твердит: "Она хорошая комсомолка". А эта "хорошая комсомолка" работала на врагов, а теперь влезла в чужую семью. Букетик!"
Глава девятая
Чем ближе узнавал Максим Константина Прокопьевича, тем большим уважением проникался к нему. Чувство Максима к Костромину стало походить на сыновнее - рано лишившись отца, он теперь словно бы восполнял то, что прежде не было дано ему жизнью. Но и преклонялся перед человеком кристальной порядочности, незаурядного ума, бесконечно преданного науке, ничего не ждущего от нее для себя лично.
По цельности своей натуры этот беспартийный профессор напоминал Максиму дивизионного комиссара Новожилова: та же внутренняя сила, те же неколебимые нравственные устои, чурание крикливости, показных действий. К любому общественному поручению относился он очень серьезно, на открытых партийных собраниях выступал редко, но всегда предельно честно. Васильцов с готовностью дал бы ему рекомендацию в партию, однако не счел возможным сделать профессору такое предложение.
Костромин родился в семье мелкого служащего конторы фабриканта Асмолова, рос, судя по его рассказам, мечтательным, худеньким мальчиком. Паралич ног после дифтерии на время приковал ребенка к постели, и он много читал… Потом болезнь отступила. В реальном училище Костя писал превосходные сочинения по литературе и был равнодушен к математике. Но в пятом классе в нем проснулся острый интерес к… астрономии и размышлениям о жизни. Как-то на окраине Ростова он стоял у глинистого обрыва и вдруг подумал: "Вот это и есть конец света?" Но сразу же возникла и другая мысль: "А за этим концом есть новый конец".
Потом началось увлечение историей. И только в седьмом классе В жизнь Костромина ворвалась математика, когда на контрольной он совершенно неординарно решил задачу и почувствовал вкус поиска, прелесть открытия.
Жизнь не щадила Костромина: рано умерли родители, погибли при гитлеровской бомбежке жена, сын, и теперь Константин Прокопьевич жил с очень преданной ему сестрой Серафимой, оставшейся, из-за волчанки на лице, старой девой.
Его часто мучила нога - открывалась рана, но Костромин стоически переносил это, и о физических недомоганиях профессора на кафедре никто, кроме Васильцова, не знал.
Несмотря на больную ногу, Константин Прокопьевич любил дальние прогулки. Вероятно, в ходьбе мысль его работала напряженнее. Даже в небольшой комнате, примыкающей к кабинету заведующего кафедрой, он умудрялся прохаживаться, при этом тонкие морщины - от вскинутых ко лбу бровей - врезались глубже. В такие минуты ему не мешали рыкание профессора Борщева, шуточки присяжного весельчака Геннадия Рукасова, дым от трубки молчаливого Макара Подгорного. Он взбирался на какие-то внутренние кручи мысли, и все окружающее для него отодвигалось, исчезало, он только месил пальцами кусочек пластилина: то нежно, то задумчиво, то ожесточенно впиваясь в него ногтями.
Лекции Костромина отличались научной строгостью и образностью, отточенностью фраз и ясной аргументацией. Теоремы и термины представали не разрозненно, а как нечто цельное: замечания, делаемые профессором по ходу доказательства, относились и к современным методам, как он любил говорить, "на всем глобусе".
- Это счастье - быть математиком! - внушал он студентам. - Чем дальше, тем больше математика станет необходима биологии и химии, философии и физике. Мы призваны оплодотворить технические науки методами "чистой" математики, и тогда можно будет "поймать муху на луне". У Гомера лотофаги, поедатели лотосов, узнав их вкус, никогда не могли от них отказаться. Так и человек, прильнувший к математике, навек привязывается к ней. От математических исследований надо идти к прикладным задачам, от них - к математике. Это не прагматизм, а веление жизни. Нам надо приносить максимальную пользу развитию инженерного дела, конструкторам - в этом тоже сила математики. Разве может королева Абстракции повернуться спиной к жизни? Как прав Ньютон, говоря: "Не знаю, чем я могу казаться миру, но сам себе я кажусь только мальчиком, играющим на морском берегу, в то время как великий океан истины расстилается передо мной неисследованным".
Костромин не был традиционным типом того рассеянного чудака-профессора из старых пьес, что кладет в кипяток часы, а сам сосредоточенно смотрит на яйцо в руке, выжидая нужные для варки минуты.
Максим не однажды думал, что истинный талант всегда многогранен, и, вероятно, сила такого таланта именно в разносторонности интересов и знаний. Константин Прокопьевич говорил о сердце как проводнике ритмических сокращений, о желании составить дифференциальные уравнения для импульса, проходящего по нерву: показать, как распределяется электрозаряд; призывал к работе на стыке с физикой, небесной механикой. А в последнее время увлекся теорией потенциала, уверяя, что здесь следует использовать "некоторые понятия, родственные обобщенному интегрированию". Но Костромин продолжал свои поиски и в области гармонического анализа, в теории прогнозирования, математического решения проблем получения информации о природе…
Разнообразие его интересов шло не от разбросанности, поверхностности, а от ощущения силы. Он до предела был наполнен идеями, и студенты, посмеиваясь, почтительно говорили, что часть их еще упрятана и в его знаменитом портфеле. Профессорский портфель был действительно знаменит. Если он одиноко стоял на подоконнике или столе, все знали, чей это. Изрядно потертый, разбухший, портфель всегда до отказа был набит книгами, журналами, рукописями, скорее походил на вместительный чемодан.
* * *
В квартире Спинджаров Васильцовым выделили отдельную комнату, однако очень скоро Сусанна Семеновна дала почувствовать зятечку, что он нахлебник, примак, плебей, которого приютили в этих хоромах из милости. В общем, она оказалась тривиальной тещей, о каких Максим не однажды читал и книгах, слышал в анекдотах. Его сдержанность, покладистость Сусанна Семеновна приняла по-своему и уже пыталась помыкать им, как и мужем, диктовать, что ему следует делать, а что категорически запрещено.
И Дору и себя надо было спасать. Максим начал настаивать на переезде в общежитие. Может быть, там, предоставленная самой себе, Дора проникнется полной ответственностью за семью, а они будут располагать пусть скромным, но собственным бюджетом.
Бюджет действительно был не ахти какой: аспирантская стипендия, инвалидская пенсия, да еще Максим подрабатывал, до полуночи проверяя письменные работы заочников областной средней школы. Маловато, но жить все же можно было.
Сусанна Семеновна, сверкая сильно подкрашенными глазами, холодно заявила, что никуда свое дитя не отпустит. Роман Денисович простодушно удивился:
- Чем вам здесь плохо?
Но Дора и на этот раз проявила характер - ей просто любопытно было испробовать самостоятельность.
- Поживем, мама, в общежитии, Максиму скоро дадут квартиру.
Взяв с собой одеяла, подушки, электрическую печку, кастрюльки и прочее, Васильцовы отбыли. Им определили неплохую комнату, метров двадцати, в центре города, и они на первых порах зажили ладно.
Дора, насколько умела, любила своего мужа. Она гордилась его военным прошлым, многого ждала от его будущего. В разговоре с подругами то и дело говорила: "Максим сказал… Максим не одобрит…"
Быстро установив непритязательность мужа в еде, Дора особенно не утруждала себя приготовлением обедов. Максим вполне довольствовался гречневой кашей и жареной картошкой.
Предпочитая носить гимнастерку, он почти освободил Дору от стирки, что мог, делал сам.
Несмотря на все его протесты, величественная Сусанна Семеновна то приносила кошелки с продуктами, то деньги, делая все это так, чтобы дочь поняла: "Вот цена вашей независимости". Наконец Максим взбунтовался и категорически потребовал прекратить приношения. Дора обещала, но стала все принимать тайно. Вскоре в ее характере начали проявляться капризность, взбалмошность, граничащая с неуважением.
Она старалась даже в пустяках настоять на своем: пойти только той улицей, какой ей хотелось, включить радио, не считаясь с тем, что оно мешает Максиму работать.
Он избегал ссор, ненужных споров, многое объяснял беременностью Доры. Но было и такое, что его шокировало.
- Пойди в профком, тебе должны, как инвалиду войны, дать отдельную квартиру, - требовала Дора.
Максим возражал:
- Что я инвалид, там хорошо знают и без, моего прихода. Есть очередь… Другие…
Дора раздраженно отметала этот довод:
- Мне нет дела до других!.. У тебя семья, не будь лопухом… Позвони в горком… - И смотрела с острой неприязнью: - Мне отвратительна твоя неприспособленность!
* * *
Дочка у них родилась темноглазая, здоровенькая. Еще в роддоме заявив, что сейчас потребуется особый уход, Сусанна Семеновна повезла Дору и внучку к себе. Максим не возражал. Действительно, в их общежитии должного ухода не обеспечишь.
Дочку они назвали Юленькой, и видел ее Максим реже, чем хотелось бы, - каждый приход в дом Спинджаров был для него непрост. Да и дважды за последнее время он снова попадал с остеомиелитом в госпиталь и в конце концов вынужден был взять академический отпуск.
Дора после родов пополнела, расцвела еще краше прежнего, материнство по-новому осветило ее смуглое лицо.
О возвращении в общежитие не было речи и через полгода, и через год. Сусанна Семеновна теперь смотрела на зятя еще более сурово-отчужденным взглядом гостиничного администратора, у которого надоедливый командировочный пытается получить место; взгляд поверх головы, непреклонный голос, дающий понять, что беседа бессмысленна.
Максим однажды все же сказал, что их семье лучше построить свою жизнь самостоятельно. Сусанна Семеновна все тем же невыразительным и непреклонным тоном гостиничного администратора спросила:
- Вы хотите погубить ребенка?
- Почему же погубить, - как можно спокойнее возразил он, - девочку можно определить в ясли, рядом с нами.
Но здесь и Дора возвысила голос:
- Они там бесконечно болеют! Никуда не отдам Юленьку?
После окончания декретного отпуска Дора доедала "хвосты", кое-как осилив государственные экзамены, и, получив назначение в Ростове, все же задержалась у мамы. Месяца два поработала в школе, а потом, под предлогом болезни ребенка бросила ее.
Максим не судил Дору строго. В конце концов она была так воспитана, и это не ее вина, а беда. Но он чувствовал, что теряет Дору. Видел, как она отдаляется, и ничего не мог сделать. "Вот такая, как Лиля, - подумал однажды Максим, - будет всегда рядом с мужем…"
Юленька росла забавным существом, общительным, смышленым, с глазами и смуглостью матери и светлыми волосами отца.
Когда она впервые назвала Максима "папа-мама", он сказал себе: "Ну, черта с два, дочку вы у меня не отнимете". И снова увел Дору и Юленьку в общежитие.