Небо остается - Изюмский Борис Васильевич 11 стр.


* * *

Константин Прокопьевич сходился с людьми нелегко. Он не был нелюдим, но, пристально всматриваясь, на сближение шел медленно. Васильцова же впустил в свой внутренний, мир легко и охотно. Может быть, потому, что знал его со студенческой скамьи, верил ему, да и по возрасту Максим был однолеткой его погибшего сына. Васильцов часто бывал у профессора дома. Тот жил в коммунальной, когда-то, наверно, барской квартире. Самая большая комната Костромина была заставлена от пола до потолка стеллажами с книгами. Некоторые из них обгорели при пожаре.

У книги Перрона "Атомы" огонь оставил на корешке только полслова - "…омы".

И были еще увлечения у Костромина - он рисовал акварели с донскими пейзажами, а "для разгрузки мозга" читал детективы или отправлялся на рыбалку, прихватив с собой Максима.

…Однажды Костромин пришел в гости к Васильцовым, когда они снова оказались в общежитии и своим приходом поверг Дору в страшное смятение: ведь профессор увидит, как она считала, убожество их жизни.

Константин Прокопьевич галантно поднес Доре цветы ("Пользуясь случаем!"), поинтересовался ее здоровьем ("Надеюсь, оно в полном порядке"), протянул шоколадку Юленьке и, посчитав, что полностью совершил ритуал вежливого гостя, засел с Максимом на диване, и они, как для себя определила Дора, "вцепились друг в друга".

Пока она бегала, из комнаты в кухню и обратно, до нее доходили странные обрывки фраз:

- Накладывая ограничения на кривые и граничные условия…

- Рекурентная формула…

- Идея сглаживания функций…

- Экстраполяция…

- А если каждое слагаемое усреднить?

Профессор, попив чаю и поблагодарив за радушный прием, ушел, а Дора спросила у Максима:

- Слушай, а что означало в вашем разговоре: "прижать волосы на поверхностях"?

Максим рассмеялся:

- Сгладить резкие пики у функций. Понимаешь?

- А-а-а, - разочарованно протянула Дора.

Нет, и это она не понимала и не хотела понимать. Ее все больше раздражали и абракадабра в разговорах, и ночные вскакивания Максима, чтобы что-то записать, его рассеянность на улице, когда он говорил ей после двух обращений, приложив ладонь ко лбу:

- Прости, я был сейчас на втором этаже, а теперь спустился…

Но иногда дома в него вселялся бес озорства, и тогда Максим, к великому удовольствию Юльки, сажал ее себе на плечи, кукарекал, блеял, мычал, щелкал соловьем, и девочка закатывалась от смеха, а он кувыркался на полу, и комната наполнялась шумом, веселой возней, и Дора, поддаваясь веселью, пела, танцевала, взлохмачивала Максиму волосы и снова влюблялась в него.

Как-то она заглянула в институт на его кафедру. Дору приятно поразило, что в коридоре, под заголовком "Они сражались за Родину", был помещен портрет Максима военной поры. Он об этом никогда не говорил.

В прокуренной комнатке на узкой доске чья-то рука ("Это Генка Рукасов", - объяснил позже Максим) написала мелом: "Лучше один раз родить, чем всю жизнь бриться". Какой-то старик с седой гривой волос ("Профессор Борщев"), выкрикивал гулко, как в пустую бочку:

- Работать от конца к началу!

Слышались слова:

- Рекурсия… Числа Фибоначчи…

Дом чокнутых!

Дора так и сказала об этом своей подруге Арлете Ноздрюхиной, когда они вместе чаевничали:

- Мой заумник, - при этом Дора приставила розовый пальчик к виску и покрутила им, - не откликается ни на какие разумные просьбы. А мне, представляешь, нечего носить… Просто нет сил быть придатком к его математике.

Но здесь же, словно спохватившись, добавила:

- А может быть, я вздорная баба и не стою его… Не могу подняться до него… Но не всякой под силу быть Софьей Андреевной Толстой…

- А может, ему надо подниматься до тебя? - высказала предположение Арлета.

* * *

Максим часто совершал прогулки с Костроминым. Они превращались для него в семинары, в ступеньки академии, стали необходимыми.

В последнее воскресенье они дошли до тех мест, где осенью сорок первого был Васильцов с ополченцами.

По другую сторону балки, на месте белых мазанок, горбатых саманных сараев, строили новый дом.

Максим вспомнил, о чем он думал тогда, глядя на общипанные осенью акации, телеграфные столбы, похожие на кресты: "Эти места назовут историческими…" Сейчас выгоревшая за лето трава небрежно укутала, словно войлоком, балку, а небо бесстрастно взирало и на покрытую ряской Темерничку, и на эту новую стройку, и на них, с таким уроном прошедших войну.

Он скупо рассказал Константину Прокопьевичу о гибели Сани Плуга, учителя физики Антона Антоновича, так и не успевшего сделать новые учебные приборы.

Глаза Костромина стали печальными. В своей тенниске с короткими рукавами он походил на худенького юнца, словно бы выстроганного из розовато-коричневого ствола вишни.

- Поэтому надо много успеть. И не думать, что у нас в запасе уйма времени. Бог мой, сколько я его истратил неразумно в молодости!

Они повернули к городу.

- Свифт высмеивал ученых Лапуты, - тихо сказал Константин Прокопьевич, - которые извлекали солнечные лучи из огурцов, а для того чтобы подобрать костюм, измеряли человека с помощью секстанта… А может быть, это не так и смешно? И не надо пренебрегать кажущейся случайностью, а проверять ее.

Навстречу Костромину, оторвавшись от бабушки, побежал карапуз лет трех, обняв его за колено, задрал светловолосую головку:

- Деда!

Константин Прокопьевич нежно погладил его.

- Тебя как зовут?

- Дима, - доверчиво ответил малец.

- А лет сколько?

- Пять будет, когда здесь трамвай пойдет.

- Гм… гм, откуда такая точность? - Костромин посмотрел на Максима. - Имею неизменный успех у маленьких детей и пожилых женщин. - Подтрунивая над собой, усмехнулся. - А средний возраст провисает…

Максим слышал однажды, как Генка Рукасов говорил Подгорному:

- Профессор Костромин втюрился в молодую библиотекаршу, но получил отставку. Вероятно, убоялась, что он закладывает…

Сволочной тип! Константин Прокопьевич мог иногда выпить сухого вина, но был в этом весьма умерен.

Васильцов проникался все большей неприязнью к Рукасову. Это был человек легковесный, хотя сам себя он называл легким, имея в виду склонность к необязывающему компанейству. К людям Генка относился неуважительно: для него не существовало никаких очередей; пожилых продавщицу, парикмахершу он мимолетно называл девушкой там, где это было ему полезно; легко поддакивал Борщеву, но не прочь был друзьям намекнуть на его ограниченность, словно бы ради забавы выставить какую-то смешную сторону "шефа". При этом глаза Рукасова с белыми, редкими ресницами были младенчески наивны.

- Вы представляете, - сказал Костромин, когда они продолжили путь, - Дмитрию Дмитриевичу под семьдесят, а он увлекся… биологией. Математическими методами исследует крылышки насекомых, парашютики растений. Считает, что у математической биологии большое будущее и она из хижины скоро переберется во дворец. А вы, - вдруг сердито закончил Костромин, - все не находите времени серьезно заняться английским языком.

- Хэв фаунд ит (Уже нашел), - сказал Васильцов.

- То-то же, - смягчаясь, проворчал профессор, - талант организованный несравненно сильнее таланта стихийного. - Я вас непременно познакомлю с Дмитрием Дмитриевичем. Вот организованнейший талант.

- Боюсь показаться ему олухом, - Максим вспомнил, как в довоенные годы, на исходе второго курса, единственный раз в в институте провалился на зачете именно у Дмитрия Дмитриевича.

…А виновницей была рабфаковка Таня Утконосова, девчонка с кудряшками каштановых волос, с ярким румянцем на фарфоровом личике.

Словно какой-то голубой туман - цвета глаз и шапочки Тани - окружил тогда Максима. Ее поцелуи он все время чувствовал на своих губах. Он стал невнимателен на лекциях, сердце его падало при виде любой голубой шапочки. Таня, в свои восемнадцать лет уже с изрядным жизненным опытом, была польщена тем, что вызвала такое чувство, но не отказывала себе и во встречах с другими.

Максим же стал ручным, податливым. Он готов был исполнить любую прихоть Тани. Она сказала: "Я хочу, чтобы ты научился танцевать" - и Максим научился. Сказала: "Мне нравится, когда от мужчины пахнет табаком" - и он стал курить.

Ему все время хотелось сделать Тане что-то приятное. Если он прочитывал интересную книгу, то приносил ее Тане. Подрабатывая на разгрузке железнодорожных вагонов, покупал цветы, духи. Жеманясь и словно бы нехотя, Таня принимала подарки.

Как-то они отправились в театр музыкальной комедии. Шла оперетта "Продавец птиц". Они сидели, тесно прижавшись на галерке. Максим держал Танину руку в своей, был счастлив, как только может быть счастлив человек, и ничего иного не хотел!. Приблизив губы к маленькому розовому ушку Тани, прошептал:

- Никто никогда не будет так относиться к тебе, как я.

Она усмехнулась:

- А может быть, уже относились…

Максима покоробила, оскорбила и эта усмешка, и то, что Таня сказала. Но он повторил:

- Нет, так никто не будет…

Однажды на лекции сосед Максима, циник и вертопрах Валька Грилов, написал в тетради влюбленного, рядом с интегралом Коши: "Хочешь, я докажу, что ты - слепой дурак, а Танька тебе наставляет рога?" Максим, зло продырявливая карандашом бумагу, зачеркнул эту фразу и написал: "Ты пошляк".

Но Валька не отставал, а через несколько дней заставил Максима пойти с ним вечером в общежитие девушек.

Снизу, со двора, похожего на колодец, Максим увидел, что на своем балконе Таня целуется с каким-то типом. Максим ринулся по лестнице вверх, выскочил на балкон и в парне узнал красавчика Кирюшку - выпускника с литфака, печатающего стихи в комсомольской газете. Ни слова не сказав, Максим повернулся и побежал по лестнице вниз, хотя Таня кричала ему вслед, чтобы он не уходил, что она все объяснит.

А на следующий день был зачет, и Дмитрий Дмитриевич, слушая его несвязный лепет, раздраженно сказал:

- Молодой человек, не отнимайте зря время у занятых людей.

- …Вчера я снова просматривал "Математический сборник" мудрого грека Паппа, - пропустив мимо ушей фразу Максима об олухе, сказал Костромин, - вот пожалуйста, более полутора тысяч лет назад он написал: "Анализ заключается в мыслях, синтез в действиях". Анализ - изобретение плана, синтез - исполнение. Поразмышляйте над этим. Помните, у Гете: "Мы только складываем поленья для костра. Наступит урочный час, костер вспыхнет сам - к немалому нашему удивлению". И я скажу вам, Максим Иванович, чтобы изобрести, надо думать около. Здесь иногда приходит на помощь случай…

* * *

Труднее всего было Васильцову выбрать тему диссертации, хотя Константин Прокопьевич, ничего не навязывая, щедро выкладывал перед ним возможные темы. Но к этому надо было прийти самому, и не раньше чем уяснишь результаты новых исследований, постановку сегодняшних проблем.

Максим успешно, и даже раньше срока, сдал кандидатский минимум, раза два уже читал студентам лекции вместо Костромина, но тема диссертации ускользала. Ему то хотелось заняться теорией потенциала, то казалось, что откроются заманчивые горизонты, если углубиться в аналитическую теорию чисел.

Как-то профессор принес ему книгу Эрнеста Ренана "Будущее науки", изданную в Киеве в начале века.

- Обратите внимание на утверждение, что существует научный вкус, как существует вкус художественный. Не устану повторять: истина должна обрести и внешнюю красоту. Надо развивать в себе это чувство красоты. У математического здания должно быть архитектурное совершенство. Вы, создаете новые комбинации из ранее известных математических фактов. Но надо и угадать гармонию чисел и форм, придать геометрическую выразительность вашим построениям. Это - наша эстетика, наши песни без слов. Есть математики, не лишенные чувства юмора, математики-сухари, совестливые и бессовестные, легкомысленно-пустенькие и философично-серьезные.

- А какой я? - невольно вырвалось у Васильцова.

Костромин прищурился:

- Не обижайтесь, но еще никакой… Нет, не точно - уже совестливый.

В другой раз Константин Прокопьевич подсунул ему "Доклады" Академии наук. Там была и работа Коли Зарайского - ослепительная вспышка ума, обратившая на себя внимание многих математиков.

- А у вас есть время, - с неожиданной суровостью сказал профессор, - не так-то и много, но есть. Мы обречены забывать о себе. Однако не надо торопиться с определением темы поиска. Соблазнов много. Осмотритесь… Глубже войдите в фарватер. Нередко открытие лежит на грани парадокса. Идет от ясной цели к средству…

В конце концов Максим остановился на аналитических свойствах антикорреляционных функций случайных процессов.

Но здесь и начинались его главные муки.

Материала то катастрофически недоставало, то оказывалось настолько много, что он безнадежно тонул в нем. Временами Максиму чудилось: он ворочает глыбы, и тогда приходил в отчаяние от своего бессилия, ограниченности, скудоумия.

Несколько раз ему снилось, что он бешеным карьером мчится на своей кобылице военных лет Коломбине по узкой аллее. Ветки хлещут лицо… Выход из аллеи убегает, манит… Наконец он достиг его. Соскакивает с лошади, чтобы записать то, что необходимо. И просыпается… И снова за стол… Не упустить обнадеживающий просвет, похожий на робкие разводы утренней зари в хмурой степи. Лицо его горит, Максиму кажется, вот сейчас ухватит он главную мысль, вырвется, как во сне, к свету.

Но включаются тормоза холодного рассудка - нет и нет! Усилия его никчемны. Снова тупик.

Проходит немного времени, и, как тогда, под Сталинградом, он собирает новые силы и опять бросается в атаку, в "неожиданность души".

Если можно было бы изобразить его поиски-блуждания, ту отрешенность от всего, что вокруг, то отупение отчаяния, застои и новую мобилизацию сил, когда изменял акцент и снова низвергался в пучину неудачи. Если бы можно было изобразить все это кривой, она бы изобиловала взлетами и спадами.

Дора поражалась его упорству, утром обнаруживая на столе десятки листков, испещренных иероглифами, непонятными ей.

Работа в школе и служба в армии научили Максима, ценить время, приучили к порядку и внутренней собранности.

Он выкраивал часы и для того, чтобы погулять с дочкой, пойти с ней в цирк. Старался помочь Доре: таскал с рынка авоськи, делал посильный ремонт в квартире, заготовлял на зиму уголь и дрова. Не избегал и общественных поручений: выступал на заводах, вел студенческий кружок. Но все это не заслоняло главного - поиска. Максим считал, что если природа дала ему "энное количество серого мозгового вещества", то его нельзя растрачивать на пустяки.

С некоторых пор его врагом номер один стало радио. Дора очень любила легкую музыку, готова была слушать ее весь день. Максим ничего не имел против такой, особенно под сурдинку, музыки. Но когда она мешала ему сосредоточиться, бита по нервам, он уходил к кухонному столу или переносил главный поиск на время ночное. Максим понимал, что Доре нелегко выдержать его таким, каков он есть, однако переделать себя не мог, как не мог превратиться в "доставалу".

Недавно он встретил на улице приятеля студенческих лет Валентина Грилова. Тот, заметив его, вышел из кремовой "Победы" с кокетливыми зелеными шторками на заднем стекле.

Лицо Грилова самодовольно лоснилось.

- Ну как, старик, живешь? - спросил он, мимолетно обняв Максима, и не удержался от пошлости: - Регулярно?

Оказывается, Валька теперь директор какого-то, как он сказал, "жизненно необходимого комбината", обладает большой квартирой в центре города, "так сказать, на пупке Ростова".

- Знаешь, новый дом возле университета… Заходи, желанным гостем будешь.

Грилов критически оглядел Васильцова:

- Имей в виду, у меня практически неисчерпаемые возможности… Если что понадобится…

Он назвал номер своего телефона.

- Спасибо, но, думаю, не понадобится…

- Ну, гляди, - несколько задетый торопливостью отказа, произнес Грилов, - Ты чем занимаешься?

- Пытаюсь добиться взаимности у госпожи Математики.

- Добьешься, - уверил Валька, - ты добьешься!

- Не скажи…

- А помнишь вечер в Казахстане перед твоей отправкой на фронт?

- Ну, еще бы.

- Алевтина мужа бросила. Ты женат?

- Да.

- А я уже в третий раз. Весь брачный лимит исчерпал. Теперь можно только по спецразрешению Президиума Верховного Совета.

- Собираешься?

- Время покажет. Так звони, если, что. - Он снова, с некоторым даже сожалением, оглядел одежонку Максима: старенький китель. С удивлением подумал: "Был в пекле, а жить не умеет". Вслух же сказал: - Ты прости… Я по старой дружбе… Жить ты, видно, так и не научился…

- Это откуда же ты взял? - не понял Максим.

- Один думаешь своей честностью мир перекроить.

- Ну, положим, не один…

- Фронтовик… Такой человек… Да кто тебе в чем откажет?

"Дорины мотивы", - с неприязнью подумал Васильцов и попрощался с Гриловым.

* * *

…Максим шел от реки в гору по Буденновскому проспекту. Мела пурга. Цепи на скатах машин, осиливающих подъем, гремели. Наверно, у Константина Прокопьевича перенял он любовь к ходьбе. Во время нее легче сшибались идеи, искали возможность слаться. Вот сейчас надо записать…

Васильцов нырнул в подъезд незнакомого дома, набросал формулу на папиросной коробке.

Костромин сказал сегодня:

- Знаете, Максим Иванович, Анри Пуанкаре, пришедший в науку из лицея, где был учителем, проник в, казалось бы, далеко отстоящие от математики тайны: в теорию морских приливов, природу рентгеновских лучей, звуковые частоты вибрирующей мембраны. Понимаете, надо чувствовать пульс всего глобуса, наука едина, хотя проявления ее бесконечны. Поэтому мы должны смелее перешагивать границы смежных наук, растить в себе непостоянство интересов. - В увлечении глаза Костромина голубели, и он начинал говорить глуховатой скороговоркой. - Должно быть творчество, а не ремесло.

"А Борщев?" - чуть было не вырвалось у Васильцова, но он подумал, что это выглядело бы неэтично, и промолчал. Тем более что уже знал: Костромин не разрешал себе заглазного осуждения коллег.

- Возможно, в своих построениях вы что-то неверно вычислите, неправильно сформулируете, пропустите этап доказательства, - продолжал Константин Прокопьевич. - Все это нежелательно, но не самое страшное, если интуиция вынесет вас к новаторской концовке, жизнеспособному решению. Не посчитайте это ересью, но мне думается, что у математиков больше точек соприкосновения между собой, чем у людей искусства… Хотя по эмоциям, возбудимости математики, пожалуй, мало отличаются от поэтов и живописцев. В чем я убежден: наш язык - самый точный в мире. А наша лаборатория - самая доступная: бумага и доска.

…Кто-то вошел в подъезд, подозрительно посмотрел на Васильцова. Он быстро сунул коробку в карман пальто и вышел на улицу.

Назад Дальше