Небо остается - Изюмский Борис Васильевич 7 стр.


Анатолий написал "на славу" раздельно, от "на" протянул хвостик так, что можно было принять и за одно слово.

"Обнимаю и крепко целую. Твой гвардии капитан Тота".

Так звал его в детстве покойный отец.

Анатолий надписал адрес и передал письмо Оле.

- Разыщи маму, Анастасию Михайловну Вам у нее будет хорошо.

Он достал из планшета пачку денег, положил на стол.

- Это на первое время.

Потом написал еще одно письмо - начальнику пересыльного лагеря, - что он, гвардии капитан Жиленко, служил вместе с женой, Ольгой Скворцовой, в артполку под Сталинградом, ручается за нее, и поставил номер своей нынешней части.

Они вышли на порог. По дороге все шли и шли на восток освобожденные, на запад - войска. Анатолий порывисто обнял Олю. Она закрыла глаза и, когда Анатолий ее отпустил, мгновенно почувствовала надвигающееся одиночество.

Жиленко отвязал коня, легко вскочил в седло. Перегнувшись, еще раз поцеловал Олю и поехал крупной рысью.

Вот так, влитым, сидел он и тогда, в неимоверно далекой жизни, когда полк только формировался, а девчонка стояла на пороге санчасти.

Оля долго глядела ему вслед. Молила: "Оглянись, если оглянешься, мне еще будет хорошо". Но он не оглянулся.

Оля продолжала стоять на крыльце. Тяжело нависло, давило чужое небо. Нет, не поедет она к его матери, не захочет ее обманывать, а правду открыть не сможет… Не будет портить жизнь Анатолию…

Жиленко ехал рысью. В ноздреватом снеге, порывах ветра с моря, проворных тучках на небе чувствовалось приближение весны.

Проклятые фашисты, думал он, сколько бед они принесли людям. Но ничего, наступают их последние сроки…

Оля была предельно честна. Беспощадна к себе. Она ведь могла бы сказать, что ребенок не ее. Нет, не могла! Потому что очень правдива. Но сумеет ли он возвратить Олю к жизни? Хватит ли у него для этого тепла и терпения? Хватит, он уверен, что хватит.

Навстречу мчался на коне встревоженный ординарец;

- Товарищ гвардии капитан, вас вызывает командир полка!

Глава шестая

Из дневника Лили Новожиловой

"2 января 1945 года.

Жду счастья. Где же оно? Неужели схоронила после свидания с Максимом Ивановичем в госпитале?

Новогоднюю ночь провела во Дворце пионеров на студенческом балу. Инка бешено танцевала, Даже каблук отлетел. Я дурачилась: надела мужскую шляпу, сдвинула на кончик носа чьи-то очки-колеса, ходила, семеня, как Чарли Чаплин. Инка никогда не хочет выглядеть смешной. А мне начхать!

Что-то лепетал рядом Вася Петухов. Краснел, потел и продолжал лепетать: "Да я тебя, да ты меня…" Я только отмахивалась. Бог мой, это и все, что дарует мне судьба?

Наверно, так и умру вековухой. Нет, не может быть, где-то ходит мой суженый… Если бы я могла влюбиться до потери сознания! Не смогу! Весь душевный запас истратила на Максима Ивановича. Петухов - милый ребенок, краснеющий по случаю и без случая. Чистый, неиспорченный. Но мне совсем не нужен. Давно бы резко оттолкнула. Но смотрит преданными глазами - язык не поворачивается".

"22 апреля.

Постарела еще на один год. Да когда же я влюблюсь, черт подери! Когда влюблюсь без ума?

А весна поет голосами птиц, солнышко томит…

Счастливейший день! Наши войска с двух сторон ворвались в Берлин. Это мне именинный подарок! Мама испекла пирог. Мне, папе и Победе. Пришла белая как лунь тетя Настя вместе с дочкой, возвратившейся с фашистской каторги. У Дуси отечные ноги, отечное, землистого цвета лицо. Выглядит лет на 10 старше своего возраста. Глаза печальные, как у больной мыши. Молчаливая.

Инка притащила красную тушь, кусочек ватмана и справочник по математике!"

Глава седьмая

Сначала выписали из госпиталя Вадика, и сестра Тина оплакала ямочки на лейтенантских щеках, затем Палладия Мясоедова - его отправили в резерв. Перед уходом, уже обмундированный, затянутый блестящим светло-шоколадным ремнем, Палладий, пожимая на прощание руку Максиму, сказал:

- О матери я тогда скверно…

- Успешной вам службы, товарищ капитан, - пожелал ему Васильцов.

К Роману Денисовичу продолжали приходить жена с дочерью, и Дора все старалась выйти из палаты вместе с Максимом, и рассказала ему все, что могла, о себе, и выспрашивала его. Перед тем как забрать домой отца, она дала Васильцову свой адрес, улыбнувшись при этом со значением:

- Рады будем видеть вас у себя.

Но Максим подумал, что, конечно же, к ним не пойдет, зачем он нужен такой красотке? Да и ее мать была к нему явно не расположена.

Васильцов промаялся в госпитале до оттепели, когда очистился ото льда Дон, а на ветках деревьев забелели выпушки почек. Еще дважды приходил к нему профессор Костромин, и они договорились, что Васильцов поступит в аспирантуру.

Готовя Максиму документы к выписке, Шехерезада, поглядев на него проницательно, сказала предостерегающе и вроде бы даже с ревностью:

- Ох, старший лейтенант, не попадите в силки. Мы такие мастерицы плести их и расставлять.

Неужто она имела в виду Дору?

Нянечка Гашета, когда Максим, еще задолго до выхода из госпиталя, спросил, не знает ли она, кто мог бы ему сдать комнату, пообещала узнать, а за день до выписки принесла добрую весть:

- Через двор от меня соседи хлигель сдают. Отменные, скажу тебе, старики. Из станицы перебрались еще до войны.

- А где вы живете?

- За Сельмашем…

Далековато, но на первый случай… Так, вместе с Гашетой, и пришел Максим к владельцам "хлигеля".

В глубине узкого небольшого двора стоял белый саманный домик с синими ставнями, а к нему притулился флигель, а точнее, летняя кухня. Когда Максим и Гашета, звякнув кольцом зеленой калитки, вошли во двор с дорожкой, выложенной кирпичом, их лениво, хрипло облаял из конуры старый пес.

На деревянном пороге домика появился усатый дед, в ватных штанах, заправленных в валенки, подшитые красной резиной, в распахнутой телогрейке поверх армейской гимнастерки.

- Цыц, Помпей! - приказал дед псу, и тот умолк.

В теплой чистой комнате их встретила дородная старая женщина. Голова у неё была повязана ситцевым, в горошек, платком.

- Встречайте фатиранта, - сказала Гашета, - ни жаны, ни дитев, ни имущества - одни раны.

Они сладились в цене - удивительно малой, - и дед повел Максима в его новое владение. Здесь тоже было тепло, стояли простой скобленый стол, деревянная кровать, две табуретки. На окне с занавесками - цветы в горшочках ("Как у Фени", - подумал Васильцов). Ему все и сразу во "хлигеле" понравилось.

Дед, звали его Пантелеичем, сел на табуретку, сдвинув на лоб очки так, что они оседлали две бородавки, пожаловался:

- Одичал я вовсе… С бабой-то о политике как след не погутаришь. А я все чисто города у Европе знаю, и где какой хронт идет…

Пантелеич подергал обвисший зеленовато-рыжий конец уса.

- Внука с хронта ждем… Главным образом, летчик он героический…

Прожили дед с бабкой вместе, оказывается, почти пятьдесят лет, и было у них три дочери, два сына и до десятка внуков и внучек. Все в люди вышли. И старший - инженер Ростсельмаша - эвакуировал родителей вместе с заводом. А без них здесь "налетела пасека чертова", все порастаскала, испакостила.

- Возвратились с окувации, пришлось возиться, как жуку в дерьме, все восстанавливать…

Максим вскоре и сам убедился, что дед на все руки мастер: и шкаф починит, и на кадушку обручи набьет, и колесо для тачки сладит, и бредень сплетет. Даже соорудил, буквально из ничего, токарный станок в сарайчике, покрытом толем.

- Эт што. Мне четырнадцать годков сполнилось, когда я саморучно, в станице главным образом, молотилку спроворил, - не без хвастовства сообщил он.

А когда узнал, что Максим стал аспирантом, почтительно произнес:

- Наука, она усе превзойдет.

Дед охотно, со смаком читал вслух медицинские, астрономические книги, любил пересказывать бабке Акулине исторические романы: о Пугачеве, аргонавтах, египетских фараонах. В таких случаях бабка, что-то штопая, зашивая, готовя обед, скатывая кудель для вязки, нет-нет да и ввертывала:

- Дворяне усе из дряни…

- Не суйся в ризы, коль не поп…

Или тихо заводила старинную, с грустинкой, казачью песню, что те певали, уходя в поход:

Ай, со тиха-то Дону
Да вот, донские, ну, казаченьки…
Ай, ты прости же, ты прощай,
Да вот, батюшка, славный тихий Дон…

Поет, а сама пригорюнится, наверно, вспоминает о своих детях и внуках на войне.

Дед же любил проводить "политинхвормации". Целый час вслух и с выражением читает он бабке подряд все первомайские лозунги из газеты. С выкриками, комментариями, подменяя некоторые слова. Написано в газете "женщины", а дед читает: "Бабы! Овладевайте прохвесией мужей".

- Когда только войне убойной конец? - вздыхая, опрашивает Акулина и что-то шепчет, крестится и опять закручинивается.

- А энта война так долго длится, главным образом, потому, - поясняет Пантелеич, привычным жестом сдвигая очки на бородавки и хитро прищуриваясь, - что бог твой не знает, кому подмогу дать, как встрять.

Он воинственный атеист и не скрывает этого.

- Папа римский - той молится за немцев, итальянцев, а митрополит за нас. Вот у бога ум раскорячился, он войну и затянул. Кабы раньше обчество Сталина послухало, все, как он говорит, делало, войну б закончили быстро.

И это несмотря на то, что в тридцатом его, крестьянина-середняка, по недоразумению раскулачили и он полтора года, как говорит, "был в далях". А потом сын купил им домик.

- Мало ты, шалаш некрытый, в ссылке маялся, - выведенная из терпения, говорит ему иногда Акулина.

- А что, и мало, - соглашается дед, - дольше был бы, боле поумнел. Тебе б только бранье, жигалка кусачья, - незлобиво заключает он. - Вот слухай, я те передовицу прочту, - он водружает очки: - "О переходе от социализму к коммунизму".

Бабка ворчит:

- Много болтаешь, калатушник. До урожая б дотянуть.

Заметив выскочивший на глазу у деда ячмень, Акулина обеспокоилась:

- Дюже болит?

- Аж в голову вдаряит.

- Взавтре натощак слюной его потри, враз исчезнет.

Она любит лечить: чирей "изводит", обведя его хлебным ножом, ангину - закипятив мед с водкой.

Дед глуховат, поэтому, если порой и не слышит, что ему говорят, делает вид, что все понимает, и в подтверждение вставляет:

- Оно так…

Когда же в сырую погоду вовсе глохнет, то к этому "оно так" для большей убедительности добавляет:

- Ента не иначе…

Самый любимый рассказ Пантелеича о кенаре, спасшем хозяина; он его уже раза три передавал Васильцову:

- Представляешь, Иваныч, хозяин заснул, а хата, главным образом, угаром заполнилась. Кенарь упал ему на лицо, крылья распластал. Хозяин вскочил, выбил стекло…

Иногда дед зазывает Максима в кухню, пропахшую сушеными яблоками, - "трахнуть по маленькой". И здесь не обходится без присказок. Пантелеич ставит себе на большую натруженную ладонь граненый стаканчик с наливкой и начинает, в голосах, представление:

- Рюмочка христова, откеля ты?

- Из Ростова.

- А паспорт есть?

- Нема.

- Ну, тут тебе и тюрьма.

С этими словами дед лихо опрокидывает в рот наливку и смотрит на Максима, ожидая одобрения и ответных действий.

- Сущее дите непосидимое, - снисходительно говорит бабка, скрестив руки на груди.

По утрам она неизменно ходит по воду, приносит ее на коромысле за два квартала, а дед "худобу" кормит, по старой памяти называя так трех красноглазых кроликов, гортает землю, подкапывает ягодные кусты в садочке, срезает с вишен и груш сухие ветки, а потом в сарае точит ножи, клепает цебарку.

Перед сном же неизменно выгоняет из конуры древнего Помпея, и тот ищет себе новое место - в кустах или за конурой.

* * *

Кафедра высшей математики - она обслуживала ряд факультетов - временно, разместилась в здании средней школы.

Вскоре Васильцов познакомился со своими новыми коллегами.

Особняком стоял, потому что приходил только на консультации, профессор Дмитрий Дмитриевич. Он худощав, с белой бородкой клинышком, удлиненным лицом. Жидкие волосы старательно прикрывают лысину. Дмитрий Дмитриевич - гордость и живая легенда города. Он перевел с древнегреческого трехтомник "Начал" Евклида, с латыни - математические работы Ньютона, сопроводив их обстоятельными комментариями. Знал немецкий, французский, английский, итальянский, арабский языки. Сотни работ его печатались по всему свету. Канадский университет в Торонто присвоил ему звание почетного доктора, а Геттингенская академия наук назвала академиком. Однажды во время консультации он сказал студентам, словно подумал вслух:

- Сегодня в тринадцатый раз переделал статью, и, кажется, наконец получилось то, что хотел.

Костромин был учеником Дмитрия Дмитриевича, еще задолго до войны.

- Мы учим добывать истину, - любил повторять слова Дмитрия Дмитриевича Костромин, - и никакая приблизительная болтовня при этом не годна. Только точность и ясность. Только анализ, сила логики и упорство. Но математику надо быть и интуитивистом, колдуном, видеть истину изнутри, отходить от традиционных методов.

Заведовал кафедрой доктор наук Борщев - гривастый, похожий на одряхлевшего, лениво рыкающего льва. Было Борщеву за пятьдесят, но выглядел он много старше.

Аспирант Борщева весельчак, с волосами торчком, рыжеватыми бачками, великий доставала Генка Рукасов, дымя папиросой, но не затягиваясь, картавой скороговоркой вечно рассказывал какие-то ухарские истории о своих фронтовых приключениях. При этом в самых, как ему казалось, смешных местах Генка быстрым движением острого языка озорно прикасался к верхней губе, мол: "Ну как? Повеселил я вас?" Любимое выражение Генки: "Это даже обязьяна сообразит!"

Рукасов с готовностью поддакивал во всем Борщеву, бросался исполнять любые поручения шефа, не забывая при этом о себе.

Был и еще один аспирант, Макар Подгорный, малоразговорчивый, угрюмоватый малый с волосатыми руками, тяжелым подбородком и насупленными белесыми бровями; руководитель у него - доцент Наливайченко, - тоже молчун, но знаток своей науки. Его Максим видел очень редко. Воротничок армейской гимнастерки не сходился на короткой загорелой шее Подгорного. В профиль Макар похож на римского гладиатора, какими их изображали на марках и в школьных учебниках, - с прямой линией лба и носа. Чем-то напоминал этот Макар Васильцову комбата Аветисяна.

Однажды Максим был на консультации, которую проводил Подгорный со студентами. Вел он ее спокойно, очень четко, нет-нет да говорил: "А какая конкретная реализация данной формулы?" - и солидно излагал эту реализацию.

* * *

С Дорой Максим встретился неожиданно. На Буденновском проспекте, у развалин "черного магазина", вдруг затормозил и остановился трамвай. Из его двери выпрыгнула Дора и, распаленная, стремительно подбежала к Васильцову, задумчиво идущему по тротуару.

- Я вас увидела и попросила водителя… Теперь вы от меня не убежите! - выпалила она.

- Да я и не собираюсь… - ошеломленный этим напором, ответил Максим, с досадой подумав, что он сегодня недостаточно тщательно побрился.

Они пошли к Дону. По всему чувствовалось, что Ростов снял суровую гимнастерку. Исчезли мешки с песком у витрин, смыли со стекол бумажные переплеты, зеленели оставшиеся в живых деревья и совсем молоденькие, недавно высаженные; веселыми, горластыми стайками торопилась куда-то молодежь, а над рынком повис извечный крик:

- Ванель, кому ванель!

Максим и Дора спустились к набережной. Река величаво катила волны, словно радуясь, что наконец-то освободилась от тяжкого груза трупов.

Справа виднелись развалины шиферного завода, где когда-то засели в ожидании атаки ополченцы, а хлипкий мостик, в тени которого ползли они по льду, исчез, будто унесенный к Азовскому морю.

Вероятно, то, что Максим еще заикался, заставляло его говорить мало. Дора же щебетала без умолку, глядя на него темными, влажноватого блеска, глазами, и при этом пушок над полными губами то - смеялся, то дразнил, и Максим старался на него не смотреть.

Голубело небо, редкие оживленные тучки проплывали над Доном, городом, леском Задонья, обещая покой, спеша на запад, чтобы влиться в последние дымы войны.

Дора говорила, что она скучала без него, но верила, что они еще встретятся, а потом затащила Максима к себе домой.

…Дора всегда была окружена поклонниками самых разных возрастов и толков, всегда помнила, что она неотразима, разрешала любоваться собой, но под неусыпным оком Сусанны Семеновны ограничивалась вечеринками в их доме да поцелуями на Пушкинской.

Однако в ней все более вызревала мысль, что Васильцов - это именно то, что ей надо. Вспоминая визиты к нему в госпиталь профессора, Дора решила, что Васильцов определенно станет ученым, возможно, профессором, и незачем ждать, чтобы та лупоглазая кикимора, что смотрела на Максима такими влюбленными глазами, перехватила его. Да и замужество даст право при распределении остаться в Ростове.

Сусанна Семеновна сначала и слышать не хотела о "жалком инвалиде", говорила, что ее дочка может рассчитывать на иную партию, по крайней мере, на замнаркома, но потом, тоже все прикинув, скрепя сердце, сказала:

- Ну, тебе видней…

Роман Денисович, никогда и ни в чем не перечивший жене и дочери, поддакнул:

- Вполне достойный человек, - имея в виду лишь возможное появление у них в гостях старшего лейтенанта.

Дом Спинджаров был полной чашей. Этот старинный особняк, с потолками пятиметровой высоты, забитый старинными вещами, охранялся во время оккупации старшей сестрой Романа Денисовича и был спасен ею от разорения.

На стенах висели ковры, картины, в буфете сверкал хрусталь - все это перекочевало из подвала на свои прежние места и показалось сейчас Васильцову чудом среди ростовских развалин.

Подполковник - в полосатой пижаме, шлепанцах, тщательно выбритый, с глубокими полукружьями под глазами - встретил Максима радушно, как давнего знакомого. Сусанна Семеновна была сдержанной, но вполне корректной, только временами останавливала на нем долгий взгляд.

Максима усадили за стол, начали угощать яствами, каких он в жизни не едал. Здесь были розоватая лососина, нежнейшая ветчина, слезящийся балычок. Васильцов только диву давался - откуда такая благодать?

Дора подняла бокал с искрящимся шампанским и, прикоснувшись к бокалу Максима, так что по всей квартире пошел мелодичный звон, произнесла:

- За наших защитников!

…С этого дня начались их частые встречи. Максим и Дора вместе ходили в театр, на прогулки, однажды Максим даже пригласил ее в свой "хлигель". После этого посещения дед сказал Максиму ободряюще:

- Хороша краля, повсеместно.

Акулина пожевала губами и, не желая обидеть, все же пробурчала:

- Не нашего полету, больно чепурна…

Максим и сам понимал, что не его полета, удивлялся, что же она в нем нашла? У нее был широкий выбор. Может быть, душевные качества? Но и о них он был невысокого мнения.

Назад Дальше