Воображаемый собеседник - Овадий Савич 7 стр.


Неизвестно, поверила ли Елена Матвевна такому объяснению. Ей почему-то знакомство ее дочери с товарищем сына казалось более коротким. Но ведь матери не всегда имеют право голоса, да и как было начать выяснять это, не обидев Елизавету. Елена Матвевна промолчала и допрос прекратила, решив возобновить его при первой возможности. Но надо сказать, что, за исключением этого пункта, все ответы Камышова были вполне удовлетворительны.

Все это, конечно, происходило за чайным столом. А по окончании чаепития Константин увел товарища к себе заниматься. И ведь пришлось пойти, потому что иначе - зачем же появился здесь Камышов? Елена Матвевна спросила у дочери:

- Ты, кажется, Лиза, уходить хотела?

Но Елизавета беспечно, а может быть, и с деланною беспечностью ответила:

- Я раздумала.

Совместные занятия продолжались в первый раз недолго. Очень скоро товарищи вернулись в столовую, и Константин недовольно заметил:

- Ты нынче рассеянный какой-то, Камышов, все отвлекаешься. Лиза еще тут поет, а он все прислушивается.

Хорошо, что день уже клонился к вечеру и в сумерках никто не заметил, как покраснела Елизавета, - она ведь не без умысла напевала, - и как вспыхнул Камышов. Оставаться ему дальше было неудобно - Елена Матвевна готовила уже к столу. Он попрощался, и как-то вышло так, что проводить его пошла Елизавета. Открывая ему дверь, она лукаво спросила:

- Что же вы дальше думаете делать?

Он было не понял и задержался с ответом. Она быстро сунула ему руку и поднесла ее к его губам.

- Ну, уж целуйте, что ли, так и быть! Только ничего не воображайте. Это за то, что я вам заниматься мешала.

Молодой человек из породы нахалов растерялся так, что и тут не нашел слов. Уж очень колотилось сердце, а губы и не почувствовали, что прикасаются к женской коже, и даже ноги подгибались. А Елизавета руку отдернула, дверь почти прикрыла и в щелку шепнула:

- Приходите все-таки.

После чего замок щелкнул, и Камышов остался наедине с чем-то, весьма подозрительно похожим на счастье. Он и впоследствии никак не мог установить, добрался ли он к себе домой пешком, или каким-нибудь иным совершенно непостижимым и человечеству неизвестным способом.

Как бы то ни было, Камышов стал наведываться к Обыденным чаще, чем это находила нужным Елена Матвевна. Она, правда, не возражала, Потому что скоро привыкла к нему и стал он ей даже нравиться. И Константин уж больше на него не жаловался - наоборот, было ясно, что Камышов способнее своего товарища, легче все усваивает и ничего не забывает, но при этом терпеливо помогает и даже просто тащит Константина за собою. А когда начинались у молодежи споры, то, хотя Камышов защищал всегда такие мнения, с которыми Елена Матвевна никак согласиться не могла, но развивал он их так мягко, так нестрашно и убедительно, что возражать ему было выше ее сил. Да и не только ее сил, - Елизавета, например, как нарочно, никогда с ним не соглашалась, всегда противоречила, и Елена Матвевна только посмеивалась, слыша, как дочь ее сегодня пытается опровергнуть то, что вчера защищала, можно сказать, с пеною у рта, однако и Елизавета в конце концов оказывалась побежденною, а Елена Матвевна даже не удивлялась, что ее гордая дочка как будто радуется своему поражению.

Петр Петрович познакомился с Камышовым, когда тот стал уже в доме своим человеком. Он понравился и Петру Петровичу. По вечерам, когда старики оставались одни, у них прибавлялась тема для разговора. Елена Матвевна спрашивала:

- Как ты думаешь, Петр Петрович, выйдет что-нибудь из этого?

И Петр Петрович знал уже, из чего и что должно выйти, и. отвечал:

- Все может быть - поживем, увидим.

- С одной стороны, я думаю, - озабоченно, как бы у самой себя спрашивая, говорила Елена Матвевна, - уж очень она ему противоречит: на что он скажет "да", она сейчас - "нет". И уж очень холодная она к нему, никогда и не взглянет, не улыбнется. А он, прямо как листок к солнцу, к ней тянется. А с другой стороны, в наше время никому не доверишься. Хорош, хорош, а вдруг тоже окажется хулиган. Почитай-ка вот газеты или книжку.

Но Петр Петрович к этому времени уже начинал засыпать и бормотал сквозь сон:

- Сами разберутся, теперь все сами.

А Елизавета, действительно, упорно гнула свою придуманную линию и порядком мучила Камышова. Больше она не удостоила его не только поцелуя руки, но и с глазу на глаз никогда с ним не оставалась и очень часто равнодушно уходила из дому, как только он появлялся. Ей казалось, что она слишком легкомысленно с ним познакомилась и слишком многое разрешила в первый же вечер. Да ей и нравилось дразнить его. Она думала так: "Любит, так подождет, не любит, так и не надо". И ловя в его глазах то умоляющее выражение, которое она заметила при первой же встрече, когда обратилась к нему сурово, она едва сдерживала улыбку радости. Впрочем, она уже не сомневалась в его любви. Да и в самом деле, к чему ж тогда было все? Но вот если б ей сказали, что она сама любит Камышова, она бы, наверно, воскликнула: "Что? Какой вздор!"

Петр Петрович, как мужчина и как занятой человек, был в стороне от этих дел. Кокетство дочери, если этим словом назвать ее поведение, не касалось его. Он усмехался иногда в свои пушистые усы, когда видел, как искусно, по его мнению, как жестоко, по мнению Камышова, и как неискусно, на чужой взгляд, Елизавета скрывала свои истинные чувства под придирками, спорами, игрою. Но Петра Петровича это не трогало. Он был действительно убежден, что молодежь сама разберется в таких вещах. Вот к спорам он прислушивался внимательнее, и один из них он часто вспоминал потом, когда одолело его тяжелое раздумье.

Это было так. Однажды за вечерним чаем все сумерничали, и, как это часто бывает в сумерки, никому не хотелось зажигать огонь. А над городом ползла большая туча, чаевники ее не заметили, только, может быть, чувствовали, потому что воздух стал густ, и тишина такая, что слышно было бы, если б с дерева упал лист. И вдруг подул сильный ветер и первым же порывом ворвался в открытое окно, пронесся по комнате, задребезжал чашками, заколебал скатерть. И было это так неожиданно, что все вздрогнули, и всем показалось, будто даже на секунду закачался весь дом. И тогда-то Камышов сказал тихо и очень значительно:

- Вот так бывает и с человеком…

Звук его голоса словно разбудил всех от дремоты. Елизавета тотчас кинула ему:

- Что вы хотите сказать?

Он помолчал, будто не находя слов, а потом выговорил очень осторожно, точно каждое слово выпускал с сожалением и облегчением, как птицу из клетки, и долго еще смотрел ему вслед:

- Вот живет человек и живет, и привыкает к духоте, и кажется ему, что без духоты этой даже дышать было бы нечем. И даже весело ему в этой духоте. А вдруг - ветер. Сразу от свежести и вздохнуть трудно. Но как-то сразу вся жизнь проветривается…

Петр Петрович понимал, что Камышов говорит о себе, о своей любви к Елизавете. И в словах его, в конце концов, ничего необыкновенного не было, значительность им придавала опять-таки только любовь. Любящие ведь всегда чувствуют глубже, потому и обыкновенные вещи говорят как-то искреннее, задушевнее. Но Петра Петровича и тогда поразила эта простая мысль о неожиданном, хотя и естественном событии, которое вдруг может проветрить всю жизнь человека. Он тогда же еще попробовал пошутить:

- Вот проветришь вас, а ветер-то все и унесет, ничего не останется.

Эти собственные слова впоследствии почти пугали его. Но тогда он только шутил, и Камышов ответил ему просто:

- Это смотря по человеку. У кого ничего не останется, тот несчастный. А у другого может пыль за несколько лет сдуть, и все даже заблестит.

Тут в разговор снова вступила Елизавета. Как всегда, она стала перечить Камышову и смеяться над его словами. Но Петр Петрович больше не слушал.

Тогда он не обратил внимания на этот разговор. Он ведь понимал, что любовь всегда умеет говорить красиво и грустно. Но потом он часто вспоминал этот вечер и с удивлением думал, что Камышов, наверно, сам не понимал, как глубоки были его слова.

Жаль, что в день рождения Петра Петровича Камышов не пришел. Елизавета настрого запретила ему, она вовсе не хотела, чтобы сослуживцы отца вывели свои заключения из присутствия постороннего молодого человека. Камышов, может быть, не позволил бы Черкасу зайти так далеко в изложении своих мыслей, он ведь любил и умел поспорить. Во всяком случае, Петр Петрович ночью снова вспомнил тот вечерний разговор, и ему показалось, что Черкас действительно каким-то ветром пронесся вдруг по его долгой и мирной жизни. И пожалуй, трудно было решить, осталось ли что-нибудь после этого вихря, или он все унес.

5. БАЛАГАН - И ЕЩЕ БАЛАГАН

Наутро после дня рождения Петра Петровича порядок расписывавшихся на явочном листе сотрудников распределителя несколько изменился, а Петракевич умудрился даже опоздать на целых пять минут, и тов. Майкерский с большою тревогой в сердце и с явочным листом в руках поджидал его у входа. Петракевич все же явился, мрачно выслушал нотацию и молча проследовал наверх. А тов. Майкерский сказал Петру Петровичу, стоявшему рядом с ним:

- Я уже вчера подумал, тов. Обыденный, что, пожалуй, вы слишком много графинчиков выставили на стол. Это и работе может повредить, и указывает на некоторое излишество.

Петр Петрович знал: когда начальник обращается к нему не по имени-отчеству, а по фамилии с прибавлением слова товарищ, это - дурной признак. Он промолчал и почувствовал какое-то стеснение в груди и неожиданный приступ зевоты. Глухая, нудная тоска, как невозможный зверь, которого Петр Петрович проглотил целиком, шевельнулась в нем и, как зверь, расправила члены, так что все внутри у него заныло.

Вообще в это утро работа не ладилась у всех. Евин - и тот обнаружил в книгах какой-то ехидный, не замеченный им просчет и, с выступившим на лбу холодным потом, сообразил, что ему придется переписать целую книгу у себя на дому по ночам, чтобы этот просчет скрыть. Язевич расплачивался за вчерашнее свое обжорство несварением желудка и то и дело переносил руки от деловых папок к собственному животу, чтобы растереть его, что, впрочем, не прекращало болей. Райкин и Геранин суетились больше обычного, но и больше обычного, казалось, совершенно не желали понимать, что им говорят. Петракевич молчал по обыкновению, но вместо того, чтобы с сердцем швыряться папками и скрести пером так, будто необходимо было испытать прочность не сукна, а казенной бумаги, он сегодня сидел тихо, ни к чему не прикасался, подпер руками голову и глядел в угол невидящим взглядом. Ендричковский, как бы подчеркивая, что он ничего и не желает делать, слонялся из угла в угол, заложив руки в карманы, насвистывал тот мотив, который вчера играли Райкин и Геранин и под который так залихватски плясал Черкас, и, встречаясь глазами с сослуживцами, как-то вызывающе усмехался. А Лисаневич из природной вежливости со страхом разглядывал всех и несравненно больше интересовался самочувствием сослуживцев, нежели делами. Только Кочетков бойко покрикивал внизу на посетителей да тов. Майкерский засел у себя в кабинете и был недоступен обзору.

Конечно, в это утро на сотрудниках сказывалось похмелье. Но в конце концов опытным людям не привыкать стать к понедельничному похмелью. Дело было не в том, или, вернее, - не только в том. Всех смущала одна мысль, а именно, что вчера что-то произошло. А вот что - хоть убей, память никому не подсказывала. Помнили, что угощение было роскошное, что сначала разговор не клеился, а потом явился не то очаровательный, не то жуликоватый артист. Помнили, что артист сразу оживил общество и что с ним было немало выпито. Смутно, но все-таки вспомнили, что потом артист что-то очень длинно говорил и, кажется, обидел Петра Петровича. А вот чем обидел - оставалось неясно. Вчера как будто это знали и понимали, а сегодня никто вспомнить не мог. Дальше, кажется, намечался скандал. Но почему скандал, было непонятно. А потом все завертелось, закружилось и даже заклубилось. Бешеной пляскою Черкаса, захватившей сердца, все кончалось. Никто не помнил, что было дальше, когда - раньше всех - ушел тов. Майкерский, - не случилось ли затем еще чего и как он сам добрался домой. А вместе с тем все ясно чувствовали, что нечто в их мире безусловно изменилось и нельзя так просто вернуться к обычному распорядку жизни. И опять-таки никто не знал, что же, собственно, изменилось, а только все были убеждены, что перемена связана с Петром Петровичем, и потому предпочитали отводить от него глаза. А когда заговаривали с ним, то сами слышали, как фальшив звук их голоса, сами себе удивлялись и все-таки ничего с собой поделать не могли. И ведь не то чтобы Петр Петрович потерял в их глазах присущий ему вес и уважение, - наоборот, к этому прибавилось еще что-то, нечто вроде жалости, сострадания, но это-то и смущало, и главное - было совершенно непонятно, откуда взялось такое чувство.

А сам Петр Петрович, может быть, невольно, но только усугублял это чувство. Он нынче отвечал невпопад, ни на кого не глядел прежним, открытым, веселым взором, а наоборот - кое-кто заметил на себе его неожиданно подозрительный взгляд, который он тотчас отводил. Это еще больше смущало. Петр Петрович как будто с усилием заставлял себя принимать участие в налаженной жизни распределителя. Мысли его были, очевидно, где-то далеко, и когда они наталкивались на сослуживцев, возбуждали в нем тревогу и недоумение такие же, как у других - к нему. Но если сослуживцы были заняты им, то и он больше был занят собою. Он все время куда-то уходил, подолгу стоял в коридоре, словно забыв, куда ему нужно идти, а иногда, даже под чужими взглядами, вдруг забывался, ронял бумаги, глядел в сторону, не слышал обращений и думал явно о постороннем. И сослуживцы боялись догадаться, что думал он о том же, о чем думали и они.

Конечно, такое состояние умов и такой затор в работе даже в понедельник не могли продолжаться весь день. И действительно, из кабинета тов. Майкерского задребезжали звонки, за которыми последовали вызовы сотрудников и разносы. Первому, как всегда, влетело Евину. Тов. Майкерский, как будто назло, потребовал именно ту книгу, в которой Евин только что обнаружил просчет, тов. Майкерский этот просчет заметил, да и трудно было не заметить, потому что Евин зачем-то, как он потом признавался - сдуру, отметил преступное место в книге красным карандашом. Тов. Майкерский забегал по комнате и произнес путаную, но суровую отповедь.

- Это что ж такое, - закричал он. - Это для того я ночей не сплю, чтобы бухгалтер спал за работой? Это что же такое, я вас спрашиваю: вчера кутеж, а сегодня просчет? Вы хотите всунуть полено в бесперебойную машину и остановить весь ее ход, и все сломать к черту! Что? Я надеюсь на вас, как на каменную гору, я хвастаюсь самому себе, что вы образец аккуратности и точности, что вы-то сознаете вашу ответственность перед теми, кто послал вас сюда, а вы хлещете водку на именинах и отчеркиваете просчет красным карандашом! Вы, может быть, тоже вчера плясали? Вы, может быть, в оперетку поступить собираетесь? Вам, может быть, надоело за столом сидеть и выполнять государственную работу, вы хотите безответственно дрыгать ногами? Или вы принудительных работ захотели?

Тов. Майкерский кричал еще долго. Но уже из приведенных выше слов его было ясно, что и для него вчерашний день не прошел даром. Он тоже кое-что заметил и, конечно, не зря упомянул про пляску и оперетку. Евин молчал и ежился, и мысленно дал обет отговариваться болезнью всякий раз, когда его позовут на вечер, где будет присутствовать начальник. Он дождался той минуты, когда красноречие тов. Майкерского стало иссякать, и робко, почти шепотом, сказал:

- Я, тов. Майкерский, для того отчеркнул, чтоб исправить. Я, тов. Майкерский, в три ночи всю книгу перепишу, честное слово. Спать не лягу, раздеваться не буду, а перепишу. И на службу ни разу не опоздаю, вот увидите. Это ведь не корыстный какой-нибудь просчет, а случайный, вы сами видите, тов. Майкерский. Я в три дня все исправлю.

Это заявление смягчило сердце начальника. Он еще погорячился для виду, а потом неожиданно сказал:

- Впрочем, вы-то, кажется, вчера как раз немного пили и вели себя незаметно. Ступайте.

Но когда Евин оказался уже в коридоре и собирался вздохнуть с облегчением, дверь кабинета стремительно раскрылась и голос, желавший быть громовым, но сбивающийся на неприятный крик, произнес:

- Но помните: тут вам не оперетка!

Этот голос слышно было по всему зданию. Сотрудники вздрогнули и значительно переглянулись. Понедельник начинался для них особенно тяжело. Они лихорадочно взялись за работу, но было уже поздно, или, вернее, сегодня ничто не могло помочь. Разнос следовал за разносом. Крик послышался уже из коридора. Теперь тов. Майкерский отчитывал Райкина и Геранина.

- Вы что мечетесь тут как угорелые? Вы, может быть, действительно, угорели после вчерашнего? Вы понимаете, что вам говорят, или у вас мысли направлены только на мандолину? Я вас научу о службе думать! Музыканты какие нашлись! Здесь вам не оркестр! И не урок танцев, понимаете?

И не успели сотрудники опомниться, как тов. Майкерский лично появился в зале, где они работали, и окинул всех подозрительным взглядом.

- Сколько времени мне еще ждать накладных? - крикнул он. - Надо на вокзал ехать, а вы, тов. Ендричковский, разгуливаете, заложив руки в карманы! Вы, может быть, думаете, как бы вам сравняться остроумием с опереточными танцорами? Вы, может быть, тоже полагаете, что ноги у человека важнее головы?

- Если мне сейчас на вокзал бежать, так ясно, что ноги важнее, - злобно огрызнулся Ендричковский.

Остальные опустили головы, и в наступившей тишине было отчетливо слышно, как где-то очень далеко метла шаркала по тротуару. Тов. Майкерский заморгал глазами, помолчал, будто собираясь с духом после проглоченного горького лекарства, потом смерил Ендричковского глазами и сказал мирно и тихо:

- Если вам угодно откомандироваться в балаган, я могу вам доставить это удовольствие..

- Мне и в этом балагане хорошо, - не смущаясь, отрезал Ендричковский.

Тут тов. Майкерский просто не нашелся. Он был так ошарашен, что не мог произнести ни одного слова. Он посмотрел по очереди на Петракевича, Лисаневича и Язевича, но те избегали растерянного взора начальника. Он резко повернулся на каблуках и увидал Петра Петровича, безучастно стоявшего в стороне. Казалось, что Петр Петрович даже не слыхал происшедшего. Тов. Майкерский вздернул голову, повернулся к двери и на ходу уже крикнул:

- Тов. Обыденный, прошу в кабинет!

Петр Петрович вздрогнул и с недоумением оглянулся. Сослуживцы на него не смотрели. Он вздохнул и поплелся за начальником.

- Что же это такое, тов. Обыденный, - полужалобно, полуяростно сказал тов. Майкерский, войдя в кабинет. - Этому же названия нету! При всех сказать мне в лицо, что у нас тут балаган!

- Кто это вам сказал, Анатолий Палыч? - спокойно, нелюбопытно, словно скучая, спросил Петр Петрович.

Тов. Майкерский опешил. Он бегал по кабинету, но тут он даже остановился.

- Вы не слыхали? - раздельно, почти с ужасом спросил он.

- Не слыхал, - спокойно ответил Петр Петрович. - Вы что-то горячились там, Анатолий Палыч, но я, должно быть, о другом думал, хотя не помню, о чем.

Тов. Майкерский беспомощно опустился в кресло. Он довольно долго молчал. Петр Петрович глядел на него так, как будто вдруг обнаружил какой-то новый, неожиданный, хотя и очень маленький интерес к его особе. Наконец тов. Майкерский вздохнул, оперся локтем о стол, покачал головою и сказал:

Назад Дальше