Воображаемый собеседник - Овадий Савич 6 стр.


- Так вот, кроме службы, государственной ли, или какой еще, остается сам человек. И вот моя теория, что человек тогда живет не напрасно, когда он как-нибудь себя выражает. То есть служба может человека не удовлетворять и, во всяком случае, очень редко охватывает его, так сказать, целиком. Я таких людей знал, у которых главное удовольствие в жизни было - штопать носки, а были они при этом в остальном - граждане примерной сознательности. А выразить себя - это значит, чтобы после тебя что-нибудь осталось, но, конечно, не штопаные носки. От великих людей их имена остаются, от писателей - книги, от художников - картины. Я - человек маленький, ногами дрыгаю, как выразился обо мне угрюмый товарищ в углу, но я убежден, что некоторые зрители, даже не зная моей фамилии, но увидав вольные прыжки моих ног, уносят в сердце маленькую радость. А чтобы себя выразить, надо кое-что увидеть и суметь потом это виденное показать другим. Ну, вот возьмем вас. Тов. Майкерского я не коснусь, он - видный государственный работник, а этим все сказано. Но пойдем по старшинству. Вот дорогой наш хозяин, Петр Петрович Обыденный. Что он видел, что знает, что выражает? Вы, Петр Петрович, из нашего города выезжали когда-нибудь? Нет. Вы, Петр Петрович, большой кусок жизни видели. А можете вы этот кусок так показать нам, чтоб он и для нас стал как живой? Нет. Вы, Петр Петрович, прекрасный работник и добрый человек. Однако есть ли у вас такой интерес к работе или к людям, который бы захватил вас целиком и на других влиял? Нет.

Все посмотрели на Петра Петровича, недоумевая и моргая глазами. Разговор принимал какой-то странный оборот. Черкас явно увлекся собственным красноречием и, пожалуй, несколько зарвался. Петра Петровича он чем-то обидел, но никто не мог понять - чем. Вместе с тем все почувствовали, что помощник заведующего, действительно, очень обыкновенный, серый человек и, конечно, не чета тому же хотя бы Черкасу. Это особенно обидно показалось Елене Матвевне, и она с негодованием воскликнула:

- Да что он вам дался! Что вы пристали к нему?

- Погоди, Елена Матвевна, - отодвинул ее дрожащею рукой Петр Петрович и вытер мокрый лоб. Он ни на кого не глядел, а сидел как на иголках, и вместе с тем слушал Черкаса с жадностью, боясь проронить хоть одно слово, и каждое слово все больше его пришибало, мутило сознание и гвоздем вбивалось в мозгу. Он хрипло сказал, не подымая глаз: - Говорите, Аполлон Кузьмич.

Всем было как-то неловко, все смущенно переглядывались и опускали глаза в тарелку. Черкас, кажется, и выпил немного, да и не похож был на пьяного. Однако слова его звучали необыкновенно.

- Я никого не хочу обижать, - продолжал он, вдохновенно улыбаясь. - Наоборот. Я Петра Петровича искренне уважаю и считаю одним из прекраснейших людей, каких я в жизни встречал. Я - для примера. (Он хотя и обращался к Петру Петровичу, но говорил явно для других, и все чувствовали себя неловко, как будто он издевался над ними.) Вот, Петр Петрович, вам нынче стукнуло пятьдесят пять лет. Я бы хотел, чтобы вы еще столько же прожили на радость всем, здесь собравшимся. Выпьем за это предложение, дорогие товарищи! Вот так. Но все-таки пятьдесят пять - цифра внушительная. Ну, и если рассказать вашу жизнь на каком-нибудь фантастическом суде, вроде Страшного суда? Вот если принять на минуту возможность, что этот религиозный предрассудок - правда? Что бы сказал небесный прокурор? Одним Обыденным больше, одним Обыденным меньше, человеческая чепуха, - вот что бы сказал небесный прокурор. Пятьдесят пять прожил, сырость развел, а что толку? Мог бы и не существовать с таким же успехом. Как говорится в одной пьесе, - взять его и сунуть снова в печку, растопить и отлить в новую формочку, пусть еще раз попробует прожить пятьдесят пять лет, а то эти-то он не прожил, а только мимо себя пропустил. Вот моя теория, товарищи, извините, если изложил ее неясно.

Черкас удовлетворенно улыбнулся и одиноко принялся за еду. У остальных аппетит пропал, они исподлобья поглядывали на Петра Петровича и не знали, что предпринять, отчего и воцарилось подавленное молчание. Черкас ничего не доказал, никто и не понял, кажется, что он хотел сказать, но одно было ясно: он обидел всех и, главное, - хозяина. Хозяину, следовательно, и принадлежало первое слово. Петр Петрович почувствовал на себе взгляды окружающих и робко посмотрел на них. В его глазах мелькнули не то жалоба, не то просьба, но все избегали его взгляда. Он тяжело вздохнул, сгорбился и дрожащим голосом сказал:

- Да, да… конечно, что ж…

- Черт знает что, - сказал вдруг громко пьяным голосом Петракевич. - Бить надо смертным боем этих танцоров.

Петр Петрович тяжело встал и мгновенно покраснел так, что даже седые усы его отразили игру краски на лице. Он топнул ногой и крикнул:

- Нет, это еще подумать надо!.. Нет, это еще, может быть, вы врете!.. Я…

Взгляд его упал на Маймистову, сидевшую рядом с Елизаветой и со страхом глядевшую на него. Он осекся и даже открыл рот. Ведь он хотел сказать: "Я не падалью питался за пятьдесят пять-то лет", - и он вдруг понял, что эти слова подсказывал ему сумасшедший брат Маймистовой, что это были слова того безумца и что, значит, и он сам, Петр Петрович Обыденный, сейчас не в себе. Он рухнул на стул и закрыл лицо руками.

Петракевич встал и поднял над головою стул. Он, может быть, размозжил бы сейчас голову Черкасу, неприятно и натянуто, словно с удивлением или даже с презрением улыбавшемуся, но Евин и Райкин схватили его за руки. Елена Матвевна и дети подбежали к отцу, совали ему стакан с водою и бестолково гладили по голове и по плечам. Тов. Майкерский вскочил (повскакали, впрочем, все, кроме Черкаса) и, ничего не понимая, выпуча глаза, глядел на Лисаневича. Лисаневич, однако, ничего не мог сказать и только разводил руками с обычной вежливостью. Геранин со страхом отскочил от Черкаса и во все глаза глядел на него, ожидая, может быть, увидеть какие-то невероятные вещи. Ендричковский заложил руки в карманы и тоже глядел на Черкаса, но испытующе и саркастически. Впрочем, под этим взглядом он тоже скрывал растерянность. Язевич со страхом отбежал в сторону. Хуже всего было то, что все выпили и соображали медленно и туго. Собственно, никто не понимал даже толком, что произошло. Этим, вероятно, и объяснялось долгое и напряженное молчание. Впрочем, еще минута, и, наверно, нашлась бы Елена Матвевна и указала бы Черкасу на дверь. Но Черкас не стал дожидаться этой минуты. Он вдруг вскочил с места, подбежал к Петру Петровичу, растолкал всех и воскликнул:

- Петр Петрович, голубчик мой, да что это вы! Да вы всерьез! Бросьте, бросьте, как не стыдно! День рождения, гости, а он такое! И мы тоже хороши, словно на похоронах. (Он с укором посмотрел на всех, и всем стало неловко, как будто они в самом деле в чем-то провинились, но себя он не упрекнул.) Эй, молодые товарищи, я там в передней видел инструменты, а ну, тащите их сюда! Бегом! А вы, граждане, посторонитесь, дайте место, ну-ка, стол отодвиньте-ка! Вот так. Петр Петрович, глядите сюда! Ну, молодые товарищи, играйте что умеете. Веселей, живей, надбавь, надбавь еще! Гоп-ля-ля! Петр Петрович, для вас!

И он пустился вьюном по комнате, часто-часто перебирая ногами, ударяя в ладоши, притоптывая каблуками, вскидывая ноги выше головы, шлепая руками по полу, понесся в бешеной пляске, - Райкин с Гераниным, закусив губы, со строгими лицами, следили за ним и еле поспевали играть, а он прикрикивал только: "Их, их, их, - веселей, Петр Петрович, гляди!" - и была его пляска так буйна и заразительна, такой вихрь пошел по комнате, что не очнувшиеся еще гости невольно захлопали в ладоши, стали тоже притоптывать ногами и прикрикивать:

- Их-их-их!..

4. ГРАЖДАНОЧКА, РАЗРЕШИТЕ ВАМ ПОНРАВИТЬСЯ

Началось это, на взгляд других, может быть, очень обыкновенно, но Елизавета думала иначе. Даже теперь, когда она вспомнила свою первую встречу с Камышовым, вся кровь кидалась ей в лицо и сердце начинало ускоренно биться. Было что-то неистребимо романтическое если не в самом событии, то в ее желании видеть это событие именно таким. А началось это так.

Однажды Елизавета возвращалась со службы домой одна. И у самых ворот дома она увидала, что стоит какой-то молодой человек с папироской во рту и кого-то поджидает. Она скользнула по нему взглядом, и, как уверяла потом себя, но никогда не признавалась Камышову, сердце подало ей знак еще до того, как он заговорил. Молодой человек стоял без фуражки, волосы у него на голове росли обильно и вольно, и даже постороннему взгляду становилось немедленно ясно, что волосы эти куда мягче шелка и всех других материй. Кроме того, Елизавете будто бы сразу запомнились его глаза, светлые и веселые, умные и живые. И еще, кроме глаз, Елизавета уверяла себя, что сразу оценила и лицо незнакомца, и рост его, и все прочее. Как бы то ни было, вполне достоверно лишь следующее.

Когда Елизавета проходила мимо молодого человека, он поспешно отбросил свою папироску, пригладил волосы пятернею (волосы, конечно, пятерни не послушались, - для того ли росли они так буйно, чтоб можно было смирить их одним взмахом?) и сказал ей, пожалуй, чересчур развязно и даже шутовски, и уж во всяком случае явно нарочитым тоном:

- Гражданочка, разрешите вам понравиться.

В чем бы ни уверяла себя Елизавета потом, но в ту минуту она только рассердилась. Правда, следовало, может быть, оставить обращение нахала без ответа и гордо последовать своим путем, - ну, может быть, только вздернуть голову или уж в крайнем случае повести плечом, и то только одним. И многие люди, наверно, не одобрили бы Елизаветы, узнав, что она ответила нахалу не одним молчанием. Многие люди осудили бы ее и даже отнеслись бы к ней подозрительно, узнав, что она остановилась и сказала несколько слов молодому, столь нахальному человеку. Но это только спустя долгое время Елизавета придумала, что будто какая-то непостижимая сила заставила ее остановиться, - разве ж существуют непостижимые силы в наше разоблаченное время, - на самом деле, Елизавета только рассердилась. За кого он ее принял в конце концов, этот чужой светлоглазый мальчишка, что обратился к ней так развязно, и притом еще шутовским тоном. И она гордо сказала ему, и при этом проделала также и все дозволенные жесты, то есть вскинула голову и пожала плечом:

- Вы с ума сошли, гражданин!

И вот тут-то случилось самое странное. Этот страшный нахал выронил фуражку из рук, - а перед тем он теребил ее так, будто во что бы то ни стало решил ее изорвать, - и покраснел таким пламенем, что настойчивая муха, которую он никак не мог отогнать, сама испуганно унеслась прочь. И впоследствии Елизавета даже уверяла его, хоть он и отрицал это весьма упорно, что его большие, светлые, нахальные за минуту до того глаза заволоклись слезами, отчего всякое нахальство немедленно исчезло и заменилось трогательною мольбой. Как бы то ни было, он пролепетал очень смущенным и на этот раз вполне естественным, даже милым голосом:

- Простите меня, пожалуйста, я, конечно, ужасно ошибся, но мне так хотелось заговорить с вами. А тон я, конечно, выбрал совсем неудачный.

Вот тут Елизавете стало смешно. Смешно потому, что романтизм ведь был осознан потом, а в эту минуту она только почувствовала облегчение оттого, что милый юноша оказался не таким вовсе безобразным нахалом, которого она сперва испугалась. Впрочем, она уверяла потом, что ни на одну, самую коротенькую секундочку, она его ни капельки не боялась. Но она, конечно, виду не показала, что ей смешно, и ответила ему еще неприступнее:

- Вы что же… думаете, что я с вами на улице разговаривать стану?

Конечно, фраза эта была не из умных. Не хочешь разговаривать, так чего же говоришь? И при чем тут - на улице? А в другом месте можно? Но как же было не пожалеть такого милого нахала? А нахал стоял беспомощный, опустив голову, не поднимая фуражки, и не находил слов от окончательного смущения. Тут Елизавета не выдержала, рассмеялась и сказала уже совсем по-другому:

- Да фуражку-то подымите.

А ведь известно: протяни нахалу палец, он всю руку схватит. Молодой человек фуражку подобрал, но сейчас же кинулся к Елизавете и радостно воскликнул:

- Вы не сердитесь на меня?

Некоторые строгие люди нашли бы, наверно, что тут наступило самое время, и, пожалуй, даже - последнее время, Елизавете повернуться и молча уйти. Но она осталась, только согнала улыбку и сказала с глубоким убеждением:

- Очень сержусь!

И тут обнаружилось, что молодой человек был все-таки из нахальной породы. Он посмотрел на Елизавету пристально, рассмеялся вдруг так радостно, будто увидал старого друга, и безапелляционно заявил:

- А я не верю.

После этого совсем невозможно стало уйти. Надо же было доказать ему, что она шутить не любит и говорит всегда только правду. И она сдвинула брови и сказала ему, как она была уверена, очень грозно:

- Как же вы смеете мне не верить?

Если молодой человек и был из нахальной породы, то, должно быть, принадлежал к боковой, очень дальней линии, потому что он снова покраснел и снова поглядел на Елизавету умоляюще.

- Ах, нет, - сказал он, - я вам вполне верю. Я вам верю больше, чем даже себе самому. Но только я вас убедительно прошу: вы на меня не сердитесь.

Надо сознаться, и день тоже был какой-то странный: солнце то выглядывало, то скрывалось, будто играло с кем-то в прятки, а когда выглядывало, то осматривалось кругом очень весело и кому-то подмигивало. Должно быть, поэтому Елизавета спросила вдруг самым мирным и спокойным тоном:

- А вы, собственно говоря, что тут делаете?

- А можно вам правду сказать? - тоже вопросом быстро ответил молодой человек.

Может быть, следовало бы сказать ему, что Елизавета лжи вообще не переносит, сама никогда не лжет, и прочесть ему по этому поводу целую лекцию. Но вместо этого она коротко кивнула головою и милостиво разрешила:

- Можно.

Тогда он подошел к ней совсем близко и заговорил так убедительно, что она сразу поверила каждому слову.

- Я давно знаю, что вы здесь живете. Я, знаете, за вами следил, потому что вы мне с первого взгляда понравились. Вот только я не знал, как с вами заговорить. Я вас еще раз прошу: не сердитесь на меня за те глупые слова. Это я со страху, знаете, когда боишься, так обязательно делаешься развязным и говоришь черт знает что. Но сегодня, по правде сказать, я за другим делом сюда пришел. Вы представьте себе, какое совпадение. Вчера мне один товарищ дал свой адрес, чтоб я к нему пришел заниматься. И оказывается, он живет с вами в одном доме. Шел-то я к нему, а у ворот подумал: "Подожду-ка я немножко, может быть, вы как раз пройдете". И дождался.

В общем, Елизавете все это очень понравилось. Тут-то, собственно, и начинался романтизм. Но она еще раз попыталась стать суровою. Она сказала:

- Как же вы смели следить за мной?

Он опустил глаза, потом поднял их на нее, потом снова опустил. В его взгляде она успела прочесть такое, от чего она и сама покраснела. И она спросила уже почти ласково, с искренним недоумением:

- И, главное, как же я не заметила?

- А я издалека очень следил, я боялся подойти к вам, - горячо, словно в чем-то оправдывая ее, объяснил он.

- Чего же вы боялись? - неожиданно для себя спросила Елизавета.

Теперь он окинул ее взглядом, а она потупилась. Действительно, ее вопрос был, пожалуй, слишком волен и подавал ему уже какие-то надежды. "Ну, с надеждами он подождет, - хвастливо подумала она про себя, - какие еще надежды!" А он, как будто торопясь, ответил:

- Так это я только сегодня решился подойти к вам. Я же говорил вам: я от смущения те глупые слова сказал. И сегодня меня прямо кинуло к вам. Раньше - разве б я решился? А вдруг бы вы и не посмотрели на меня? Ведь это я вас с первого взгляда полюбил, а вы бы, может быть, и знать меня не захотели.

Елизавета смущенно кашлянула и, не глядя на него - уж очень откровенно он заговорил, - спросила, чтобы переменить тему, хотя, признаться, прежняя тема интересовала ее больше всего:

- А как фамилия вашего товарища? Я у нас в доме всех знаю.

Молодой человек, как будто его и не прерывали, с прежнею готовностью ответил:

- У него очень смешная фамилия. Обыденный - его фамилия.

Елизавета нахмурилась. Она еще не сообразила, хорошо это или нет, что товарищем молодого человека оказывался ее брат. Но замечание о фамилии ее обидело. Она надула губы и протянула:

- Почему же смешная? Обыкновенная фамилия.

- Вот в том-то и дело, - подхватил он. - Уж очень обыкновенная. Даже как будто ее нарочно выдумали, чтоб подчеркнуть, что носит ее самый обыкновенный человек.

Все это Елизавете не понравилось. Она решила прекратить этот разговор (солнце тоже как раз спряталось) и сказала холодно:

- Это моя фамилия. А ваш товарищ - мой брат.

Молодой человек даже руками всплеснул и закричал:

- Не может быть!

- Почему не может быть?

Он замахал руками и с непререкаемым убеждением воскликнул:

- Да ведь вы - необыкновенная!

Это сразу смягчило Елизавету, и она даже улыбнулась. А молодой человек только тут сообразил, чего он наговорил раньше, смутился и прошептал:

- Простите меня, пожалуйста, это я чистую глупость сказал про фамилию. Мне все хочется в ваших глазах поумнее казаться, я и выдумал про вашу фамилию. А как выдумаешь нарочно, так всегда плохо, А фамилия обыкновенная, ничего в ней нет, очень хорошая фамилия.

Елизавета рассмеялась - она уже все простила ему за его искренность - и спросила:

- Ну, а вас как зовут?

- Камышов. Александр Васильич Камышов.

- Ну, Александр Васильич, я с вами тут долго стоять не могу. (У Камышова лицо вытянулось - по крайней мере вдвое.) Раз вы к нам шли, так идемте вместе.

И она повернулась и пошла в дом, а он пошел за нею, не в силах вздохнуть от неожиданного поворота судьбы и волнения. А войдя в дом, Елизавета крикнула:

- Костя, я тебе твоего товарища привела!

И у Камышова обмерло сердце от радости, от того, что, оказывается, не сам он пришел, а привела его Елизавета.

А при ближайшем рассмотрении оказалось, что ужасный нахал всем пришелся по сердцу. Правда, Елена Матвевна, как увидала первый же взгляд, брошенный им на Елизавету, нахмурилась и покачала головою, и через какие-нибудь пять минут начала строгий допрос: и откуда Камышов явился, и на какие средства живет, и кто его родители, и где он познакомился с Елизаветой? На последний вопрос оказалось труднее всего ответить, и Камышов было смешался, но выручила его Елизавета, которая уже с нетерпением дожидалась конца допроса. Она сказала:

- Это я, мама, вижу - он ищет кого-то на лестнице, я и спросила - кого. Оказалось - Костю. Вот мы и познакомились.

Назад Дальше