Ум лисицы - Георгий Семёнов 27 стр.


Все это заметила напряженно-молчаливая Жанна, похожая в эти минуты на затаившуюся охотницу, подсадная утка которой успела подманить очумевшего от страсти селезня. На лицо ее опять легла сонная улыбка, хотя на этот раз сильный тик передергивал веко левого глаза, мешая ей смотреть на грязного этого мужчину, избалованного и пустого, страдающего лишь оттого, что ему не с кем сыграть партию в шахматы или же если проигрывал "Спартак". Как же она сразу не поняла его?! Семь лет жила с омерзительным типом, привыкла считать себя любимой и любящей, жалела подруг, у которых не сложилась личная жизнь, и стеснялась говорить им о своем благополучии, о том, что подходит очередь на автомашину, что они мечтают объехать на машине Прибалтику и обязательно съездить в Закарпатье. Боже мой, какой самодовольной дурой она была, думала Жанна, видя словно бы во сне оживленного петушка, который ел в этот день с неприятной торопливостью, пополам с глупыми разговорами, с ухаживанием за скрытной Танюшей, которая всякий раз отвечала ему кивком головы - "большое спасибо". Были мгновения, когда Жанне хотелось закричать, завопить во всю силу легких и выгнать всех из дома, но она пересиливала себя и, прикрыв глаза, как бы засыпала с полуулыбкой-полуусмешкой на лице, маясь непроходящим тиком.

Через год Танюша забеременела, и, как Миша ни выворачивался, как ни клялся в своей невиновности, как ни плакал, вымаливая прощения у Жанны и у Танюши, на этот раз ему не удалось выкрутиться. И более того, хитренькая Танюша женила его на себе, родив мальчика, а потом другого: Гришу и Петю.

За эти годы Жанна Купреич резко изменилась к худшему: состарилась лет на десять, стала раздражительной, мучилась бессонницей, от которой спасалась таблетками родедорма. У нее даже с восприятием цвета что-то произошло. Этюды ее приобрели зеленовато-синий, холодный оттенок, были небрежно исполнены, а картины, над которыми она работала, так и оставались размалевками, словно она никак не могла закончить их, разучившись писать маслом. На живопись теперь у нее не хватало терпения, она ругала краски, кисти, холсты, картон… И занялась акварелью, решив, что по своей стихии это более подходящий для нее материал. Уходила теперь из дома с легким по сравнению с прежним этюдником, приспособив для воды круглую грелку, садилась на какой-нибудь пень или поваленное дерево в шуршащем от прошлогодних листьев, коричневом понизу теплом уже лесу и училась заново работать, осваивая трудную технику акварельной живописи.

В лесу теперь часто можно было увидеть на земле клочки плотной белой бумаги с цветовыми пятнами акварели: это Жанна Купреич пробовала краски. Пятна были живописны, прозрачны и неожиданно гармоничны, как бывают гармоничны звуки гитары, которую пробует опытный музыкант, извлекая из ее звучащего нутра задумчивые, бессвязные аккорды. Эти цветовые пятна вызывали порой больший отклик в душе зрителя, чем сам пейзаж, старательно списанный с натуры.

Дело и тут не двигалось, хотя самой Жанне казалось, что акварели ей удаются.

Она виделась с бывшим своим мужем, который приезжал к ней жаловаться на судьбу. Но она улыбалась и спрашивала, как будто бы о сущем пустяке:

- А помнишь, - говорила она, вся встрепенувшись, - ты сказал обо мне, что я вчерашний обед?

- Я этого никогда о тебе не говорил.

- Я знаю, это ты обо мне говорил, - мягко возразила она.

- Нет, ты ошибаешься.

- Я не ошибаюсь, я услышала, не подслушала, а случайно услышала, как ты это сказал. Очень остроумно! Но не вовремя было сказано. Сейчас - да! Сейчас это было бы очень своевременно. Но я тебе тоже должна напомнить одно остроумное высказывание. Оно тоже очень своевременно, - говорила она, не переставая улыбаться и не сводя глаз с Миши, который отпустил черную курчавую бородку. - Тебе, кстати, не идет борода. Ты похож на какого-то киношного меньшевика.

- Не важно…

- Для меня совершенно не важно!

- Какое же высказывание?

- А-а-а… Французы говорят: месть - это блюдо, которое едят холодным. Как тебе нравится?

- Хочешь сказать, ты мстила? Каким образом? Ты? И месть? Этого не может быть. Чепуха!

- Это же так просто! - говорила Жанна, и голос ее звучал почти что нежно.

- А за что мстила? Каким образом? Так тонко, что я даже не заметил? Ничего себе месть!

- Это моя тайна, - отвечала Жанна, которая только что с удовольствием слушала жалобы Миши на свою молодую жену. "Ты знаешь, она заявляет, - рассказывал он, как бывало и раньше. - Она говорит: "Я? Связала мужа по рукам? Это я-то, которая все ему позволяет? Он делает все, что хочет! Хочет смотреть телевизор - пожалуйста! Хочет пригласить меня в театр - пожалуйста, я не против. Хочет везти меня на машине, я даже не спрашиваю, куда. Еду. Все, что хочет, то и делает"", - рассказывал Миша, печально улыбаясь и рассчитывая, как бывало, на сочувствие. - Это моя тайна, Мишенька, - повторяла Жанна Купреич. - Тебе лучше не знать о ней. Я тебе сразу сказала: ты свободен. Ты хотел свободы, я тебе ее предоставила. Но я же должна была позаботиться о твоем будущем, как ты думаешь? Все-таки семь лет совместной жизни накладывают определенные обязательства на человека. Я все сделала, чтобы ты не остался одиноким.

- Ты ошибаешься, - говорил Миша, и голос его садился от волнения. - Ты ошибаешься. Это ты сейчас придумала. Для таких штучек у тебя не хватило бы воображения и характера.

- Если тебе так легче, пусть будет по-твоему, - соглашалась Жанна и счастливо потягивалась в нервной зевоте.

А Миша смотрел на нее с испугом, боясь подумать о блюде, которое приготовила для него бывшая жена, боясь развить эту тему в своем сознании, обдумать все ходы противника, которые привели к матовому положению в его жизни. Он готов был бежать из этой новой жизни куда глаза глядят, готов был броситься к ногам Жанны, чтобы она вернула его в старую и такую беззаботную, такую драгоценную, красивую жизнь, в которую он с трудом уже верил, будто она приснилась ему. И лишь когда видел Жанну, он убеждался всякий раз, что жизнь эта была и он сам отказался от нее. Сам? Он не мог себе позволить даже подумать о том, что Жанна сыграла в его судьбе роль злого гения.

- Не может этого быть, - медленно и изумленно говорил он, отстраняясь от нее. - Не может быть… Нет, ты на это не способна. Ты наговариваешь на себя. Зачем?

- Пусть будет по-твоему, - пела Жанна, у которой постепенно вырабатывалась кокетливо-певучая интонация речи. - Ты же знаешь женщин… У тебя их было слишком много, чтобы узнать хотя бы одну из них. Ты ручной мужчинка… Ты потерял чутье, а твой инстинкт состарился и атрофировался за ненадобностью. Как же ты живешь без инстинкта самосохранения? Мишенька, мне тебя жалко! Но что ж я могу?

И она смеялась, очень довольная собой, пока Миша не уходил. Когда же за ним закрывалась дверь, она плакала, и сомнения не давали ей покоя. Жестокая бессонница усугубляла ее мучения, доводя до состояния, близкого к помешательству. Похоже было на то, что месть не столько холодное блюдо, сколько обоюдоострый нож…

Со временем она успокоилась, пришла, что называется, в себя, привыкла к новому своему положению, и, если звонил иногда Миша, она всячески отговаривалась от встречи. Если же все-таки встречалась с ним, то уже не чувствовала потребности в торжестве над этим жалким человеком, от которого частенько теперь попахивало винным перегаром. Ей даже странно было подумать, что именно этот человек вынуждал ее когда-то плакать, страдать и не спать по ночам. Она теперь выгоняла его иной раз, бесцеремонно и грубо, как выгоняют непрошеных пьяниц, забредших на огонек в расчете на угощение. Миша не обижался, а только что-то мычал в свое оправдание, и это было особенно неприятно.

Теперь же она перестала даже вспоминать о нем, и он окончательно вышел из поля ее зрения…

Вот такая женщина, терпеливый мой читатель, жила в большом деревянном доме, в который мы с тобой зашли невидимыми, решив поближе узнать обитателей этого жилища, построенного еще до войны.

В доме было восемь комнат и очень много дверей: маленькие, узкие, ведущие как будто бы в чулан, они оказывались потайными дверцами, соединяющими комнаты или выходящими прямо на лестницу из стены комнаты, словно покойный хозяин вел скрытную жизнь и был всегда готов к незаметному бегству из дома, к таинственному исчезновению… Недаром в доме было три лестницы, одна из которых, например, спускалась ступенями со второго этажа на кухню, другая - в гостиную с большими окнами, а третья, главная, находилась, как и полагается лестнице, при входе в дом.

Такая сложная планировка дома, состоящего как бы из одних дверей и лестниц, объяснялась довольно просто, хотя и странно в то же время. Покойный хозяин сам планировал и сам присутствовал при строительстве, тщательно следя за тем, чтобы не было никаких отклонений от проекта. Николай Сергеевич Емцов страдал клаустрофобией. Так называлась болезнь, выражавшаяся в том, что человек испытывает душевное стеснение или даже ужас, когда оказывается в замкнутом пространстве, из которого нельзя выйти сразу, как только ему захочется. Он мог жить и чувствовать себя спокойно только в доме, где было множество больших и малых дверей, где было несколько лестниц, по каждой из которых он в любой момент и из любого места дома мог быстро спуститься на первый этаж, а оттуда на улицу. То есть ему надо было знать, что он всегда может выбежать из дома. Только в этом случае его болезнь отступала и он мог нормально жить и работать.

Постройка дома обошлась ему в копеечку, но по теперешним временам не так уж и дорого, потому что дача эта, даже в таком плачевном состоянии, стоила теперь многие десятки тысяч.

- Продали бы вы ее, Жанна Николаевна, - советовали практические люди.

На что Жанна Купреич даже и не откликалась, будто не слышала.

Дом этот стал для нее больше, чем просто домом для жизни, - он стал как бы живым продолжением самой Жанны Николаевны, ее раковиной, защищавшей от опасностей, которую она, эту воображаемую раковину, всюду носила в своем сознании, в памяти, не расставаясь с ней и чувствуя себя без нее незащищенной.

Она знала все его скрипы и вздохи, шорохи и постукивания, боялась этих ночных звуков, но не могла жить без детского страха, будто он делал жизнь ее интереснее и таинственнее, возвращая в детство, когда так легко было спрятаться от страхов под одеялом или заглушить их тихим криком: "Мама!" - которая обязательно просыпалась, даже если крепко спала, и приходила.

После упругих хлопков звенящих ракеток по мячу, после поражений и побед, уже на закате, усталые игроки, за которыми терпеливо наблюдали Сухоруковы, ничего не понимающие в теннисе, убрали ракетки в чехлы, подобрали зелено-желтые прыгающие мячики, похожие по цвету на пушистых утят, и по привычке направились в дом, где их ждал накрытый стол с печеньем, конфетами и горячим самоваром, который на этот раз разжигала сама Жанна Николаевна.

Она была недовольна собой, и ей хотелось быть лучше, чем она была днем, когда беспричинно разозлилась на Сухоруковых, на этих новеньких, которых привели с собой завсегдатаи корта милые Антоновы. Тяжеловатые по весу, Антоновы усиленно играли в теннис, грызли все время яблоки, сорванные с ветвей, граненые яблочки сорта "белый налив", отказываясь от всего мучного и от сахара. Соблюдали они и водный режим, хотя и не отказывались от чашки чая.

Были тут и двое молодых людей, один из которых, всякий раз, промахиваясь или не успевая к мячу, досадливо крякал, с укоризной смотрел на ракетку, называя ее лопатой, вскрикивал возмущенно: "Что это я сегодня!" - как будто вчера он играл намного лучше.

Вообще, как понял любознательный Сухоруков, играли все плоховато, и игры эти скорее походили на тренировки, на физкультурные упражнения, и собирались тут люди по каким-то неясным пока причинам, как собираются преферансисты, например, отличаясь ото всех остальных людей непомерной страстью к престижной карточной игре.

В одеждах этих людей, как и самой хозяйки, преобладали белые тона. Спортивные костюмы, в которые они оделись после игр, если и были ярко-красные или голубые, то лампасы были белые, хотя тот, кто сегодня возмущался своей игрой, надел белый костюм с красными лампасами и наконец-то почувствовал себя настоящим спортсменом, уверенным в себе.

Все они давно знали друг друга и, перекидываясь словечками, шутками, здоровые и приятно усталые, понимающие друг друга с полуслова, прекрасно ориентировались в доме: мылись в душевой комнате, шумели, как будто их ждал бражный пир.

Вася Сухоруков с усмешкой озирался вокруг, разглядывая бледно-зеленые пейзажи, висящие на бревенчатых стенах гостиной. Зажгли свет, и коричневые стены засияли словно бы собственным огнем, очень теплым и душистым. Самовар шумел на подносе из желтой меди. Самовар из меди красного цвета под оранжевым абажуром, коричневый свет, разлитый в воздухе, благовоние бездымно сгоревших углей, лестница, полукружием ступеней уходящая к темному проему в высоком потолке, - все это как бы само собой подразумевало других людей, рассаживающихся за столом, в других каких-то одеждах, с обязательной бабушкой возле самовара, пьющей чай вприкуску с колотым сахаром.

- Какой интересный дом, - шепотом сказала мужу Катя Сухорукова, подавленная коричневым цветом, древесным запахом и освещением гостиной.

- А где же кошки? - громко спросил Сухоруков, не обратив внимания на шепот жены.

- Какие кошки? - живо откликнулась Жанна Николаевна.

- Какие кошки? - спросили Антоновы, которые уже и не рады были, что привели сюда этого Ваську.

Никому и в голову не пришло, что Вася Сухоруков спрашивает об обычных кошках.

- А как же тогда мыши? - опять спросил он громко и уверенно, вызвав наконец-то неуверенный смех за столом.

- Они тоже живут в этом доме, - ответила Жанна Николаевна.

- Кошки?

- Нет, мыши, - уточнила она с той радостной интонацией в голосе, какая вдруг родилась в ней, когда она уловила в вопросах этого лещеватого, сухопарого Васеньки Сухорукова одной лишь ей понятную словесную игру, которую он предлагал ей, и только ей. - Мыши живут в подполье, а сюда не приходят. Я хитрее всяких кошек! Я кормлю своих мышей, и они меня не беспокоят.

- Я тоже люблю природу, - сказала толстая супруга Антонова, жующая "белый налив". Лицо ее горело румянцем, короткие волосы, мокрые от неиссякающего пота, прилипли к коже лба. Когда все грохнули хохотом, она поправилась: - Я имею в виду все живое… А Васька охотник, ему лишь бы пустить кровь.

- Почему "лишь бы кровь"! Я ем все, что убиваю. И давно не убиваю то, чего не ем. Мышей я бы, например, ни за что не стал убивать, драгоценная моя Веруня.

К чаю был подан лимон, сочно желтеющий прозрачными дольками на зеленой керамике.

Жанна Купреич, зная вкусы своих гостей, наливала то крепкий, то жиденький чай, и лишь у Сухоруковых спросила, любят ли они крепкий.

- Я люблю кое-что и покрепче чая, - ответил Вася Сухоруков, вызвав на этот раз смущенный смех, как будто он поставил хозяйку в неловкое положение и ее надо было срочно выручать.

Но Жанна легко встала из-за стола, легко и пружинисто поднялась, мелькая беленькими джинсами, по кружившимся ступеням, щелкнула выключателем наверху, откуда хлынул тоже как будто бы белый свет, и так же легко, как матросик, сбежала вниз, держа в руке бутылку, в которой плескался коньяк. В другой руке две маленькие хрустальные рюмки, из каких когда-то пили ликеры и коньяки.

- У нас тут никто не любит, - говорила она еще на лестнице, возбужденная и очень радостная, точно делала что-то предосудительное, но приятное ей. - Я не подумала сразу, что вы… Я правильно поняла? - спросила она, ставя бутылку на стол, а рюмочки возле Васи и Кати Сухоруковых.

- Не совсем, - ответил Сухоруков, смутившись. - Катька не пьет ни капли. Я тоже не пьяница. Хотя в словаре Даля пьяница тот, кто пьет на чужие, а если на свои, то это гуляка. Так вот я, выходит дело, бываю иногда гулякой.

Все, кто сидел за столом, были очень смущены, лица и глаза сияли молчаливыми, но обжигающими какими-то улыбками. Сухоруков начинал нервничать, не понимая, что происходит, но коньяк налил в рюмку…

- Тогда налейте-ка и мне, - с явной бравадой сказала Жанна Николаевна.

И он налил и в другую, сказав с откровенностью удивленного и искреннего человека:

- Интересный у вас дом!

- Почему? Потому что никто не пьет?

- Потому что не пьете, - согласился он, напряженно склонив голову. - Потому что в доме есть початая бутылочка, не допитая до донышка… Это приятно! У меня, например, не застаивается. А тут, я смотрю, стекло даже запылилось.

- Я забыла протереть, - сказала Жанна, тоже сияя улыбкой, как и гости ее, у которых чуть ли не слезы блестели в глазах от смущения.

- Он наговаривает на себя, - азартно вмешалась Катя Сухорукова. - Наговаривает! Он любит наговаривать на себя: и что он гуляка, и что кровожадный-беспощадный… Вы не верьте ему!

- А то, что стекло запылилось, - продолжал Вася Сухоруков, - это тоже приятно. А ты, Катька, не делай из меня ангела. - Он поднял рюмку. - За ваш дом, Жанна Николаевна! - И тут же, пытаясь снять напряженность, какая воцарилась за столом, сказал: - В прошлом году я привез с охоты шесть уток. Катька поджарила три штуки, остальных мы подарили друзьям. И вот приходит к нам одна милая особа, мы угощаем ее уткой, а она говорит: "Ой, я не могу ее есть, она мертвая". Помилуйте, говорю я ей, она жареная! Попробовала - понравилось, обглодала все косточки и говорит: "Вон, оказывается, чем вы питаетесь!" А ведь тоже любила природу.

Он отчетливо понимает, что не нравится сейчас мужчинам, сидящим за столом, что пришелся не ко двору, хотя и чувствует в то же время особое к нему расположение Жанны Николаевны. Он и сам себе не очень нравится, начав знакомство с вызова, словно бы его могли принизить люди, играющие в теннис, в котором он не разбирается и даже ни разу не держал ракетки в руке. Он и про "кое-что покрепче" тоже ведь сказал из чувства противоречия, не рассчитывая и вовсе не желая ничего, кроме чая, который, кстати, тоже пил без всякого удовольствия. Задор, с каким он затеял странную эту игру, подчинившись Жанне Николаевне, теперь угас, интерес пропал, и он понимал, что пришло время становиться серьезным по отношению к молодым людям и к Антоновым, потому что вряд ли они простят ему его пошловатую болтовню. Во всяком случае, на их месте он уже перестал бы смущаться, особенно на месте Антонова, о жене которого он позволил себе сказать нечто не очень уважительное.

Назад Дальше