Ум лисицы - Георгий Семёнов 28 стр.


- Жалко стрелять уток, - говорит Жанна. - Глупые, но уж очень красиво летят… Что-то такое сразу меняется в мире, когда летят утки… Крылышки мелькают, посвистывают, шеи вытянуты, - полет быстрый. Я очень люблю, когда на закате увижу уток в небе, - душа радуется, и ни о чем не думаешь в эти минуты, а только: "Утки летят". И все. Их тут не тревожат, вот и развелись. Но какой-то дурак стреляет, - говорит она, глядя в полутьму за окнами. - Даже отсюда слышно. Пороть таких надо! Утки почти поверили людям, почти перестали бояться, люди им как будто сказали: идите к нам, мы вас не тронем, живите рядом, если хотите… А их все равно кто-то дробью встречает. Это ведь какое-то предательство прямо! Обман! Они поверили, а их обманули… Ну как такое можно простить? Кто ж нам после этого поверит? Я, когда слышу выстрелы, стыжусь за людей, за себя, как будто я тоже виновата. Разве можно обрывать такой красивый полет? - спрашивает она у Сухорукова, и страдальчески-удивленная улыбка старит ее, точно усталость души отражается на лице. - У меня просто все внутри вздрагивает, когда я слышу выстрелы.

Нечто большее, чем доверчивые утки, в которых стреляют охотники, волнует ее… Думает она и о себе, о своей доверчивости, об обидах, пережитых ею, и новая, еще не осознанная обида тяготит ее, будто кто-то позвал, обнадежил ее и она готова уже довериться этому зову, хотя и знает, что ждет ее впереди…

- Они как серпики в небе, - говорит она в молчании, разрываемом позвякивающим стуком чашек о блюдца. - Вы можете смеяться надо мной, я не обижусь, потому что я вас всех хорошо знаю. Я не обижусь. Это все равно что обижаться на кошку, если она вдруг оцарапает руку.

- Какая кошка? - резко спрашивает Сухоруков, скаля в улыбке крупные резцы.

- Пошли домой, - тихо говорит ему жена. - Я пошла домой… Слышишь?

Молодой человек, имени которого не помнит Сухоруков, резко ставит чашку на блюдце.

- А вам не кажется, - задиристо спрашивает он, - что вы себе много позволяете?

- Мне кажется, - отвечает Сухоруков, не глядя на задиру, - что я гость Жанны Николаевны, а не ваш, и если ей будет угодно, она мне сама покажет на дверь, - и берет сыпучее домашнее печенье, как веточку смородины, усыпанную ягодами, кладет в зубастый свой рот, запрокинув голову, зная, что этот жест еще больше разозлит молодого человека. "Глупо", - думает между тем о самом себе и слышит голос Катьки, которая очень расстроена.

- Ну что вы! Он же здесь не стреляет! Что вы такое говорите?! Он уезжает далеко, у него охотничий билет, путевка… Как же так можно обвинять человека, не зная ничего? Я пошла домой, а ты как хочешь… Слышишь, Вася, я пошла домой, - говорит она.

Жанна Николаевна успокаивает всех.

- Ради бога! - говорит она. - Не надо! Я во всем виновата. Пожалуйста, Катенька, я прошу вас. А ты, Саша, зря кипятишься! - обращается она к молодому человеку. - Они и в самом деле мои гости. Что это такое! Я тебя не просила защищать меня. Да и кто сказал, что я нуждаюсь в защите! Что за глупость. Катенька, сядьте, пожалуйста, прошу вас… Я ведь не о вашем муже говорила, что вы!

Антоновы виновато поглядывают на Жанну Николаевну, презрительно-кисло на Сухоруковых и тоже кого-то успокаивают, о чем-то просят, называя всех ребятами, мальчиками, девочками…

Нарушена привычная атмосфера вечерних чаепитий, которая до сих пор была так безмятежна и так хорошо успокаивала, что всем участникам вечеров казалось, будто никто уже не в силах растревожить их дружественную уединенность, их избранность и в некотором роде сектантское братство интеллигентных трезвенников, объединенное страстной любовью к теннису. Чужие, ввалившиеся с глуповатыми шутками, представляются им чуть ли не стихийным бедствием, нашествием низших существ, не способных понять их увлечений, как не способны были, по выражению Руссо, варвары, нахлынувшие в Европу, судить о том, чего они не могли чувствовать.

А Сухоруков, жующий печенье, никак не может отделаться от мысли: людей этих объединяет скука, и ничего больше. И лишь хозяйка ему интересна. Он ловит себя на мысли, что ему хочется понравиться ей, что все его глупости, которыми он щеголяет, - лишь попытка заострить ее внимание. Он даже не прочь подраться с кем-нибудь, так остро чувствует он в себе желание покорить эту женщину.

- Если хочешь, - говорит он опечаленной жене, - иди домой, а я тут посижу немножко. - И смотрит на Жанну Николаевну, получая от нее негласное одобрение, понятное только ему одному, словно оба они только и думают весь вечер, как бы избавиться от всех прочих людей.

Но люди понимают и тоже чувствуют связь, возникшую вдруг между обожаемой ими Жанной, удивительной их Жаннетой, несравненной Жан, и этим костлявым нахалом с плоской грудью и широкими, угловатыми плечами, который, конечно же, недостоин ее внимания. Тем более что он к тому же женат.

Жанна Купреич с неприязнью чувствует добровольную опеку, которую взяли над ней друзья, и это раздражает ее, хотя она больше всего боится разочаровать их своим особенным вниманием к новенькому. Боится предстать перед ними слишком легкомысленной для своих лет, ибо она старше всех, кто собрался у нее, о чем ей горько подумать. Она вскрикнуть готова, топнуть в негодовании ножкой и как-нибудь так распорядиться собою, чтобы никто не посмел посмотреть на нее косо. "Какое им дело! Какое дело! - крутится в голове. - Что им за дело! Кто их просит?"

Выручает зашедший на огонек старый сосед Жанны Купреич. Рукастый, волосатый, всклокоченный, он похож на пальму в кадке, пыльную, полуживую, скучную. Лет ему, наверное, сто.

- Крови не будет, нет… - ворчит он. - Будет пепел, если развяжется война. Один пепел… - Усаживается на диван, продолжая ворчать: - Может быть, осел поступает по-своему логичнее человека, потерявшего рассудок… Но человек остается человеком, потерявшим рассудок, а осел ослом, даже если поступки его логичнее последнего… Как бы не так! Человек, потерявший рассудок, - это осел, но не только упрямый, но и опасный. Надо это, наконец, понять! Что, Жанночка, самовар пуст? Или остыл?

- Остыл, Вячеслав Иванович, да и пуст тоже.

Все с почтением смотрят на старца, ждут от него чего-то - то ли слова, то ли действия, но, не дождавшись, Антонов спрашивает вежливо и громко, как спрашивают у глуховатых людей:

- Есть что в театре смотреть?

- Я бы не сказал, - отвечает старец.

Он зол и ворчлив, словно бы все, ради чего он старался в жизни, ради чего тратил силы и здоровье, - все это превратилось в туман, в безделицу, потому что его сверстники - люди, с которыми он жил и как бы невольно состязался, добиваясь первенства и успеха, стали дряхлыми стариками, равнодушными к славе, или умерли. А молодые, которые теперь воздавали ему по заслугам, - они ему были малоинтересны и даже вроде бы неприятны, ибо он знал, как они ошибаются, думая о нем, что он счастлив и доволен судьбой.

- Что театр! - зло говорит он. - Забыли правило: комедия - это когда люди изображаются менее значительными, чем они есть на самом деле, а трагедия - более значительными… Какой театр?! Забыто главное… Аристотелевское… Актеры не знают, что им делать!.. Им предлагают сыграть самого себя или в лучшем случае такого, как я… Зачем? Кому это нужно? Разве это театр?

Он поднимается, опираясь на толстую палку, отмахивается от помощи Антонова и Жанны Николаевны, точно хочет ударить их волосатой рукой… И уходит, разобиженный на весь свет. Но останавливается в дверях, улыбается в бороду.

- Слышал нынешним летом, - говорит он, - и видел… Слышал вопль… вопящее чириканье молодого воробушка, которого уносил ястребок… Воробьи барахтались в пыльных купальницах, а этот чертенок подлетел над самой землей, схватил одного и понес… Воробушек в когтях еще живой, вопит, жалуется… Небо ясное, день чудный, все живы и здоровы, чирикают, а ему одному погибать. Это ничуть не менее трагично и печально, чем вопль человека… Но ведь и ястребок не виноват: ему птенцов кормить надо… Я это тебе, Жанночка, зачем-то хотел рассказать… Прости старика. Воробушка жалко, вспомнил его…

Дверь на пружине захлопнулась за ним, пружина зазвенела…

Жанна смотрит на дверь, будто ждет, что старик вернется. Говорит в растерянности:

- А почему он мне это хотел рассказать? Странно. Я ничего не поняла. Какой воробушек?

На лице ее чуть заметный суеверный испуг.

- Неудобно получилось, - говорит Антонов.

- Почему? Ах, ты насчет чая! Не-ет! У нас с ним без церемоний, он дружил с отцом, когда меня еще не было. Единственный человек на свете, кто может мне рассказать, какой я была… Один остался, кто помнит…

Сегодня ей особенно не хочется оставаться в пустом громадном доме, рассчитанном на большую семью с детьми и внуками, который по воле судьбы принадлежит только Жанне Купреич.

- Я знаю одного господина, - говорит ни с того ни с сего Сухоруков, рассматривая проем в потолке, куда ведет кружащаяся лестница. - Знаю человека по фамилии Макушкин. Он поправляет всякого, если его фамилию произносят с ударением на втором слоге, говорит: "Макушкин!" - взглядывает с вежливой строгостью и повторяет по слогам: "Ма-куш-кин! От маковки, от мака! Вот что. Прошу не путать". Только начальству не осмеливается заметить… Боится. Начальство зовет его - Макушкин.

Но никто не улыбается, молодые люди смотрят на него недружелюбно, один из них хмыкает презрительно - блондинчик с розовой кожей и серыми глазами.

- Пойдемте гулять! - приглашает всех Жанна Николаевна. - Над речкой туман, коростели кричат…

Над речкой густой туман. Вся долина сумеречно светится холодным паром, над верхними слоями которого тут и там темнеют островками затопленные кусты. Отсыревший хруст коростелиного крика вспарывает тишину то в отдалении, то словно бы прямо под ногами.

Сухорукову не хочется идти в сырую прохладу - у него слабые бронхи, и он знает, как легко может схватить простуду с изнуряющим ночным кашлем, но Жанна, вся в белом, идет вниз по тропинке, размахивает руками, восторгается, читает Кольцова:

- "Не расти траве после осени, не цвести цветам зимой по снегу"! Тихо! - шепотом восклицает она и останавливается как вкопанная, упираясь руками в грудь идущему рядом с ней Сухорукову. - Тихо! Слышите? Утки…

В темно-синем небе, в звездах, замирают отчетливо различимые звуки: "совью-совью-совью…"

Утки летят неторопливо, но, кроме Сухорукова и Жанны, никто не слышит их. Блондинчик, поправляя спортивную сумку на плече, говорит:

- Тебе послышалось, Жан! Никаких уток нет… Комары только пищат!

- Это вам не услышалось, - отвечает за нее Сухоруков, чувствуя тепло рядом стоящей Жанны Николаевны. - Интересная у вас логика! Я их не слышу - значит, их нет. Вы идеалист!

Не в словах тут дело, а в тоне, каким они были сказаны. Блондинчик парень задиристый и, как видно, ревнивый.

- А не лучше ли будет, - спрашивает он, - если вы приклеетесь к своей жене?

Сухоруков жестко смеется, очень довольный, что сумел разозлить еще раз своего неприятеля. Подходит к нему, говоря на ходу:

- Это называется вмешательство во внутренние дела… И пишутся в таких случаях ноты протеста… Но я не дипломат… У меня другие привычки. - И он хлопает парня, как лучшего своего друга, очень сильно и тяжело опуская руку на крепкое его плечо. - Я в таких случаях люблю разговаривать где-нибудь на огороде. Вы бы давно согласились с моими доводами. Где тут огород, Жанна Николаевна?

Сам он чувствует, что драки не будет, хотя ему страстно хочется подраться. Дрожь мешает совладать с собою.

- Васька, перестань! - кричит взбешенный Антонов и отталкивает его от парня.

- Мальчики! - вторит ему Веруня Антонова. - Мальчики, что это вы! Как не стыдно!

Катя Сухорукова на этот раз молчит, как и Жанна Николаевна, но вдруг резко поворачивается и почти бежит по тропинке в гору, оскорбленная поведением мужа, который, как она догадывается, задирается и с вызовом ведет себя только ради этой старой Жанны, этой допотопной куклы.

Жанна Николаевна усталым голосом певуче-грустно говорит Сухорукову:

- Перестаньте рисоваться… Хватит. Что вы все время рисуетесь? - и улыбкой своей обнимает его, глядя из светлой темноты прямо в глаза, пристально и доверчиво. - Смотрите-ка! - говорит она, словно бы ничего существенного не произошло, - это Москва!

За речкой, за туманным ее одеянием, над темной гранью земли, небо светится мутной желтизной. Чуть ли не до зенита весь небосвод в той стороне пропылился призрачным светом, в котором растворились или стали едва приметными голубые звезды. Чудится, что и туман отразил небесные свечения, что недвижимая его масса отливает глубинным светом матового халцедона.

Ничего этого не видит Сухоруков, спиной чувствуя присутствие притихшего, но не смирившегося парня, который теперь, конечно, не простит и как-нибудь доберется до него… Но когда? Бегство Катьки тоже бесит его - бегство, похожее на предательство, как он думает, потому что убегающая от мужа жена - это что-то противоестественное, как противоестественно бегство сестры милосердия от больного.

"Отпуск начался совсем неплохо, - думает он с нарочитым цинизмом. - Есть уже баба, нашлась бутылка и подвернулся тот, кому можно набить морду… Совсем хорошо! Полный набор удовольствий. Главное теперь - не отступить".

- А где и кем вы работаете, Вася? - спросила его на следующий день Жанна Николаевна, добавив: - У вас очень хорошая улыбка. Я, например, все улыбки разделяю на три типа. Одни улыбаются так, что видны верхние зубы: веселая, смелая улыбка. У других видны краешки верхних и нижних зубов: это улыбка холодная и злая. А у третьих - одни лишь нижние зубы видны. Это улыбка добряцкая, простецкая. У вас улыбка первого типа… Смелая. Может, и глупо, но, когда я училась, я считала это открытием. Мне хотелось писать портреты. Увы!

- Готов поработать натурщиком, - ответил Сухоруков, отметив про себя, как она быстро забыла про свой вопрос: "Где вы работаете?" Ей до этого никакого не было дела.

Жанна Николаевна проснулась в хорошем настроении, и первой ее мыслью была мысль о том, что сегодня обязательно должен прийти Сухоруков… или, как она прозвала его про себя, гидальго Сухоруков. Себя она хотела видеть в это утро владетельницей замка, а его - странствующим рыцарем.

В голубой раме неба были собраны ярко-белые облака, которые можно было при желании сосчитать. Каждая былинка на земле, каждый листик, цветок - все растущее, зреющее, летающее, прыгающее было так ясно освещено солнцем, что казалось особенно ярким и объемным, глаза как будто бы обрели необыкновенную способность видеть красоту живого мира в цвете, объеме и картинности.

С утра она вложила намоченную бумагу в подрамник, и теперь полотно ее уже высохло, барабанно натянувшись в подрамнике. Очень хорошая, грубая, с рытой поверхностью бумага для акварели требовала цвета, мокрой кисти, маня своей нетронутостью.

Но пришел Сухоруков.

- У вас есть коса? - спросил он.

- Коса? - Жанна Николаевна подумала о своей прическе. - Ах, коса! Траву косить? Где-то была… Конечно, есть! - восторженно сказала она. - Вы хотите скосить траву? Вы умеете? Невероятно!

А когда он, кое-как наточив заржавевшую косу, обкашивал ею, а точнее сказать, обрубал старую траву вокруг сухих яблонь, а потом около разросшейся вдоль забора малины, оголяя землю, Жанна Николаевна пожалела, что дала ему косу. Хотя и понимала, что трава уже глушила самое себя и надо было, как это когда-то делал отец, пустить в рост отаву.

Сухоруков разделся по пояс, худая, ребрастая его грудь с длинными ключицами играла мышцами при каждом взмахе; длинные руки, от плеч до кистей перевитые продолговатыми мускулами и вздувшимися венами, неустанно и как будто бы привычно махали косой. Торс его лоснился от пота, поблескивая в солнечном освещении.

Это был совсем другой человек!

Ржавая коса, почерневшая от травяного сока, наконец остановилась, застряла в жестких стеблях голубого цикория, Сухоруков поднял ее вверх, подхватив пучок травы, которым он по-крестьянски точно и сноровисто обтер мокрое от сока лезвие.

Жанна Купреич, с заправленной в волосы скошенной ромашкой, всплеснула руками, не веря своим глазам.

- Откуда это вы научились, где? - спросила она с таким удивлением, словно только что стала свидетельницей фантастического фокуса.

А Сухоруков, запыхавшийся от работы, прерывисто засмеялся, оскалив большие верхние зубы.

- Всё умём! - сказал он в радостном смехе. - Всё умём! Косить, рубить, рубанить, хорохорить! - скороговоркой выпалил он, не переставая смеяться. - Косить, рубить, рубанить, хорохорить.

Жанна Николаевна, не понимая, что с ней происходит, подошла вплотную к этому красивому в работе человеку и, опьяненная запахами травяного сока, запахом разгоряченного тела, сказала ему в ослепительном каком-то сумасшествии, удивленно и испуганно:

- Вы мне очень нравитесь… Слушайте, вы мне очень нравитесь! Честное слово!

- Я знаю, - смеясь, ответил ей Сухоруков. - Вы мне тоже, черт побери!

Она смотрела на него в растерянности, будто что-то старалась вспомнить и не могла этого сделать. Что-то очень важное надо было вспомнить! Но память отшибло. А он разглядывал ее так, как если бы только что увидел. Нос в первую очередь бросился ему в глаза: узенький, он, казалось, торчал на ее лице, обращая на себя внимание плоскими, сплющенными с боков ноздрями, точно она носила на кончике своего носа зажимку для белья, которую недавно сняла. Некрасивый, в сущности, слишком выдающийся на лице нос, который, как это ни странно, так гармонично вписывался в пластику лица, что именно он, некрасивый нос, делал женщину особенно привлекательной, придавая ей черты какого-то очаровательного любопытства, будто все в жизни ей было интересно, будто она и жила на свете только для того, чтобы узнать, почувствовать, ощутить что-то новенькое, еще не изведанное ею.

- Ладно, - сказал Сухоруков, опираясь на косу. - С нами все понятно. Я вам нравлюсь, вы мне нравитесь. Но вот вам подарок! Оглянитесь, идет свидетель вашего молочного детства, ваших слез и первого "агу".

Старик подошел и зверски оглядел полураздетого Сухорукова, опиравшегося на косу.

- Кого-то вы мне напоминаете, - проворчал он. - Вам бы еще саван.

- Ха!

Но старик уже не обращал на него внимания, вычеркнув из сознания. Он поцеловал Жанну в щеку, взял ее под локоток и, приглашая пройтись, почувствовал вдруг ее сопротивление, хрипло прокашлялся, сказал:

- Ну ладно… Это ничего… Вот говорят: "человек он ищущий". Это, может быть, и так. Но бывает, человек не себя, не свое место в жизни ищет, а талант, которым он, увы, не одарен. Талант ведь не найти, если его нет. И получается, что человек становится лишним на земле. Почему ты не смеешься? - спросил он в ворчливой своей манере разговаривать. - Ведь о человеке-то все с почтением говорят: "Он ищущий!" А кто воистину одарен, ходит неприкаянным. Я еще прошлым летом хотел тебе об этом сказать, да забыл… А ты, например, можешь себе представить врача, ушедшего на пенсию?

- Я знаю таких! - удивленно ответила Жанна, не скрывая нетерпения. - А что вы имеете в виду?

- Так это значит, он никогда не был врачом! Калечил людей, а не лечил! У истинного врача только-только накапливается опыт с шестидесяти. Я тоже знал, так сказать, врачей, мечтающих о пенсии. Это ж кощунство!

- Вячеслав Иванович! Вы так загадочно высказываетесь, что я ничего не могу понять. Ничегошеньки! - сказала она, оснащая слова свои неестественным смехом.

Назад Дальше