Король Королевской избушки - Николай Батурин 12 стр.


Вытирая лоб цветастым платком, он отдохнул немного, затем посмотрел наверх, где в матово-зеленых ветвях, упиравшихся в блеклое зимнее небо, скрывался недоступный плод. Дерево насквозь промерзло и было таким толстым, что топор по сравнению с ним казался перочинным ножиком. Раздражаться или падать духом было для него непростительной роскошью, и он легко сдерживал себя, повторяя в такт взмахам топора: "Мустела, Мустела…"

Прежде чем повалить кедр, он встал на лыжи и оделся, ибо срубить дерево означало лишь вызов и начало борьбы. Потом снова подошел к дереву, вокруг которого желтели щепки, точно скорлупа вывалившихся из гнезда яиц, и, выбрав нужное направление, сделал те несколько ударов, что превращали дерево в древесину.

Кедр покачнулся - в густой кроне сразу стало заметно движение - и начал падать, лишая бесцветное небо еще одной зеленой подпоры. Он держал тозку наготове, но, когда соболь побежал по клонящемуся стволу, тут же передумал. Это был необыкновенный соболь - без желтого пятна на грудке, с черным мехом, будто припорошенным сверкающим в лучах вечернего солнца инеем или серебряной пылью. Это был необычайно красивый зверь, редчайшая из Мустел, какие только попадались ему, самый дивный даже среди тех, о каких он мог только мечтать. И он сразу передумал - отсюда, с этого места, нельзя было стрелять в этого соболя, разве что куда-нибудь в бок, но чем бы тогда стала для него эта Мустела? Какая-нибудь другая - может, и стала бы чем-то, но эта… лучше бы она ему никогда не встречалась.

Соболь бежал по кренившемуся стволу вниз, где собаки в экстазе простодушно изготовили свои пасти. Но и здесь простодушие было наказано - за миг до того, как дерево рухнуло в снег, соболь спрыгнул со ствола - собаки бросились следом - и вскарабкался на верхушку тоненькой гибкой пихты. В замешательстве зверь не заметил двойной опасности и побежал прямо на охотника. Он подавил в себе огромное, почти неодолимое желание снять соболя с верхушки деревца, раскачивавшейся в десяти шагах.

- Нет, Мустелочка, нет еще, - шевелил он губами. - Я тебе не деревенский мальчишка, а ты не кошка на заборе… Давай погодим еще, дождемся каждый своего часа. Если мы уступим друг другу раньше времени, грош цена всему этому…

Он оставил зверя, мечущегося в поле прицела, и, опуская винтовку, стал помогать ему в поисках следующего, более подходящего укрытия. Но соболь соображал быстрее его: пролетев высоко над собаками, он умчался по склону наверх и оттуда еще выше - на самую толстую и высокую лиственницу в лесу. "С богом, Мустела, кем хотели тебя видеть и кто ты воистину есть!" И он обругал себя самой вдохновенной бранью, какая еще допускалась свыше. "Глупость человеческая священна, и нет еретика, который бы опроверг это". Он проклинал свою нерешительность, ведь соболь был почти у него в руках. Ему казалось, что он мог бы попасть в зверя; теперь, после промаха, он бил точно в цель.

Собаки протаптывали там наверху, вокруг этой высокой, высокомерной лиственницы, очередную дорожку. А он стоял над срубленным деревом, словно над рухнувшей надеждой. Можно было бы отказаться от этого соболя. Но от чего тогда нельзя было бы отказаться?

Он отбросил в сторону окурок, как негодную мысль, и начал "лесенкой" подниматься по крутому склону.

Взобравшись на сопку, он увидел, что плоский гребень ее завален буреломом, - заметенные стволы лежали вповалку, точно тела на поле брани. Он снял лыжи, боясь поломать их о какую-нибудь коварную корягу, - охотник без лыж что путник без ног. Глубоко проваливаясь в рыхлом снегу, он брел, не чувствуя его сопротивления, будто во сне, хотя это так только казалось после напряженного подъема. У гигантской лиственницы он воткнул лыжи в снег, повесил на них тозку, спустил бурак с плеч и лишь тогда, чтобы найти соболиное убежище, поднял свое обрамленное бородой лицо к необъятному чистому лику неба. Зимнее дерево было без иголок и снега; казалось, там нет ни одного места, где бы мог укрыться зверь. Он еще и еще раз осмотрел всю лиственницу от основания до верхушки и наконец заметил каемку темного меха, трепещущую на ветру, точно бахрома ворсистого мха. Повыше середины от ствола отходила толстая ветка, к которой и прильнул соболь. До него не могли дотянуться ни продолженные винтовкой руки, ни тупые пальцы пуль. "Умная ты, Мустела… Кто так красив и притягателен, должен быть умен, чтобы уцелеть".

Собакам было легче: им недоставало разума, чтобы понять тщету своих действий. Но зато целеустремленности хватало у них с лихвой. Да и голос еще был, чтобы доказывать свое усердие, хотя вместо оглушительного лая раздавалось хриплое, надсадное тявканье. Ничто не утомляет так, как полное бездействие или сверхусердие.

Он велел лайкам заткнуться, они послушались приказа, но по-прежнему оставались под деревом, не спуская с него глаз. Два раболепных пса против одного свободолюбивого зверя. "Моя Мустела, этого все-таки мало…"

…Громадное, гудящее небо - или это гудела его голова? - нависало над лесом. И в противовес - легкость мороза и снега. И его легкомысленное намерение - подобно мальчишке, некогда прыгавшему через костер, - прыгнуть за черту реальности. Он сопротивлялся недолго и решил заночевать здесь, под лиственницей, с единственной надеждой на то, что утро вечера мудренее. Всякие помехи были ему по нутру: преодолевая их, он испытывал тайное удовлетворение.

Он разгреб лыжей снег вокруг смолистого пня до самого брусничника, затем развел под ним маленький костер. Пока пень занимался, он натаскал сушняку. "Сколько нужно дров, чтобы согреть одну таежную ночь? И если не согреть, то хотя бы осветить?" Затем он подумал: "За все бессонные ночи отоспимся там, где даже будильщикам лень просыпаться, где будильники идут вспять и где нет даже крошечных перечно-красных мышей, способных разбудить кого угодно".

Смолистый пень охотно принимал огонь; языки пламени ползли по извилистым корням, словно бледная кровь по щупальцам раненой медузы. Он думал о том, что существуют понятия-близнецы, сущность которых едина. Как огонь и кровь, сон и смерть, одиночество и свобода… "Нельзя в одно и то же время жить в загоне и быть свободным", - подумал он.

Готовясь к ночлегу, он забыл о своей Мустеле. Зачем он вдруг глубоко зимой собрался заночевать здесь, в тайге? Об этом, пожалуй, пришлось бы не раз спросить, прежде чем последовал бы ответ, что, видимо, не без причины. Распоряжаясь вещами, своими немыми подручными, он то посмеивался над чем-то, то становился серьезным, то грустил, то радовался, то становился радостно-грустным. Он мог быть одновременно и тем и другим, если верить его лицу.

Он выложил содержимое бурака на перевернутую лыжу, туго набил снегом чайник и поставил на огонь. Тут ему пришло на ум, что легкий утренний завтрак оказался вкуснее несъеденного обеда. Он взял ячменную лепешку и мороженой рыбы и отнес своим церберам. Те на еду даже не взглянули - опять, злобно повизгивая, уставились кверху. "Мустеле тоже отнести или как? - спросил он у псов, которые, опершись лапами о дерево, нетерпеливо били хвостами. - Завтра, - сказал он, - едва только забрезжит, погасим мы одну жизнь". Он отошел, а собаки вернулись в свои лежки по обе стороны лиственницы.

Он добавил в закипавший чайник пригоршню снега, а когда вода забулькала, бросил туда кусочек плиточного чая, словно осколок спрессованной ночной тьмы. Подержал чайник еще немного над огнем, пока тот не запел и крышка не начала отзванивать заупокойную по морозу.

Сняв чайник с огня, он поставил его на снег, подложив сосновой коры. Затем вытащил из снега вторую лыжу и сел на обитую камусом подошву - так было и мягко и тепло. Он сидел с огнем спина к спине, пил чай прямо из носика, остудив его прежде снегом. Откусывал попеременно то мерзлую сохатину, то ячменную лепешку, то лук, с особенным удовольствием лук, и запивал все это горячим чаем, - его луженая глотка была к этому привычна. Он пил обжигающий чай, словно растопленное солнце, которое согревало тело и освещало сумрачные своды его души. Он пил чай и думал: что, кроме чая, этой панацеи, божественного напитка для людей безмерного мира, можно еще пить? Только чай. Он ел свою каждодневную пищу, и это охотничье "от сохатины до чая" было вкуснее, нежели цезарево "от яиц до яблок".

Покончив разом с обедом и ужином, он завернул остатки еды в салфетку и сунул в карман бурака - до следующего раза. Только когда это будет? Этого он не мог предвидеть, как и всего остального.

Повозившись еще полчаса со своим кипетливым чайником, он нехотя отставил его в сторону, чтобы встать, поворошить угли и приготовить лежак. Внутренние монологи кончились, а жалобы усталого тела стали слышнее. Он встал, расправил спину и посмотрел исподлобья на лиственницу, что стояла там, в темноте, еще более устрашающая и громадная, еще более величественная со своей раздвоенной верхушкой, будто поднятыми в проклятии руками. Ему чудилось, будто кто-то вставал рядом с деревом, закрывал и открывал двери дня, украшал ночное небо, словно новогоднюю елку, а потом сжигал ее без жалости на костре зари. Кому на радость, а кому и на горе. Великий Неведомый, в чьей власти был и его завтрашний день. Он еще раз окинул взглядом темный ствол дерева и повернулся к костру: "Ах ты моя рыжекосая подружка".

Разбрасывая искры, прожигая ими дырки в темноте, он отгреб в сторону головешки и угли и сложил из них три костра поменьше. Затем набросал на теплое кострище пихтовых веток и лег, задвинув бурак под голову. Слушая, как хрустят пальцами костры, как мороз передает от дерева к дереву свои послания, он глядел в ночное небо, где в желтых глазах гиен светилось миллионолетнее зло. Что по сравнению с ним все зло человеческих поколений! Он думал об истоках добра и зла, их земных руслах. Он думал о том, что с людьми нелегко, но с ними нужно ладить, нужно ладить с самим собой. И хотя он не жил среди них, не летел с ними в одной карусели, а глядел со стороны, он все равно испытывал то же головокружение. Издалека он видел их лучше. Как далеко нужно отойти, чтобы разглядеть человека? Чтобы наконец увидеть и то, чего в нем нет? Может быть, на ту далекую звезду, что виднеется как минускул среди маюскулов? Но достаточно ли она далека для этого?..

Подступал сон, мягко размывая течение его мыслей. Казалось, исчезни сейчас в небе пара звезд или пара миллионов - ничего там не изменится. Небо напоминало скорее влажный асфальт, отражающий городские огни, или гладкую, усеянную огоньками бухту залива. И вдруг здесь, среди пропитанных смолой лесов, в нем поднялась нестерпимая тоска по городам, как, бывает, на солдата в самый разгар отпуска вдруг находит тоска по казарме. И он торопливо начал воздвигать в себе желанные города, летние города ранним утром - с шуршанием шин на умытых площадях, с зарождающимися радугами витрин, с дворниками, сметающими в кучу брошенные слова, облетевшие листья… Утренние лица горожан показались бы ему таежными цветами после грозы. Он увидел бы бегущих в школу ребятишек, похожих друг на друга, как капли росы на листьях тростника; деловитых продавщиц, подымающих веки своим ларькам; ребячливых стариков, спешащих навести последний глянец на дело своей жизни. Мимо него торопливой походкой, с покачивающимися, словно буйки на гладкой воде, бедрами прошли бы девушки, сопровождаемые флотилией взглядов. Как билетер, пропускающий публику в кинозал, он увидел бы на лицах встречных освежающее выражение неведения. Он увидел бы раннее утро летнего города.

День он проведет бездумно. Начнет с того, что купит в киоске пачку газет и журналов, потому что продавщицей окажется маленькая, шустрая, похожая на его мать старушка. Своим острым обонянием он уловит запах свинца и типографской краски, когда с газетами под мышкой завернет в маленький сквер, где садовник обстригает длинными ножницами шевелюры кустов. Он поищет некрашеную скамью, чтобы провести ладонью по гладкой, будто живой древесине, но тщетно: они красят там всё - и губы, и дерево, и говорят, что это красиво и предохраняет от разрушения. Газеты с чуждым запахом он оставит на скамейке, потом вернется, согнет пачку пополам и сунет в одну из урн, что возвышаются там на высоких столбиках с капителями, словно бюсты тупости. Если уж он почувствует тоску по городам, то это будет прежде всего тоска по живому человеку, по улицам, где скапливается толпа, пестрая, как разноцветные листья, плывущие по течению осенних рек.

По дороге из сквера на улицу он рассует деньги по наружным карманам, чтобы сподручнее было потом доставать. Он возьмет с собой весь зимний заработок, пачку разноцветных бумажек, еще менее долговечных, чем осенние листья, и направится широким, бесшумным охотничьим шагом к центру города. Будет безветренно, солнце начнет лить свою лаву; запа́хнет расплавленным асфальтом и парфюмерией от идущего впереди мужчины артистической внешности.

Утренние сумеречно-влажные улицы станут теперь светлее светлого, ранняя полутишина заполнится разноголосицей и гомоном всеобщего торга. Шагая так, он вдруг оживет и повеселеет, как в цирке перед началом представления, и с любопытством начнет заглядывать в витрины по обеим сторонам улицы. Ему очень захочется что-нибудь купить, но он с сожалением обнаружит, что ему ничего не нужно. И все-таки он купит пару лакированных ботинок, потому что за прилавком окажется смуглая и стройная, как пихта, продавщица.

В павильоне "соки-воды" он забудет эти ботинки под стойкой на пластмассовом крючке. Ну и бог с ними, все равно они были бы ему малы. Возле тира его взгляд остановит вывеска - голова оленя с невиданными дотоле рогами. Он зайдет в тир, чтобы поглядеть, что это за олень, но увидит там дюжину пацанов. Он поделится с ними пульками, пробабахает больше часа, выступив поначалу довольно скромно. Из своей малокалиберки он попадает в муравья, а здесь каждый второй выстрел уйдет в "молоко".

- Дрянная винтовка, - скажет он тирщику. Неприятный, широкий, как ящик, человек с пятнистой плешью, точно загаженное куриное яйцо, осклабится:

- Это дрянная винтовка для тех, у кого нет хорошей руки… Эта винтовка бьет хорошо.

- Эта винтовка бьет хорошо в никуда, - скажет он.

Тирщик пожмет своими квадратными плечами:

- Здесь винтовки могут бить и похуже… На войне другое дело - там они должны убивать наповал.

- Пожалуй, - только и скажет он, чувствуя, что этот мужик во всех отношениях квадратный и словами его не обтешешь. С прилипшей ко лбу прядкой волос он будет стрелять до тех пор, пока не научится учитывать угол отклонения. Молчаливое восхищение мальчишек освежит его, словно струя вентилятора в душном помещении. Он докажет яйцеголовому на примере этих мальчишек, что то острое ощущение, которое возникает, когда из дрянной винтовки пять раз подряд попадают в движущегося жестяного оленя, вполне может заменить ощущение, возникающее при точном попадании в человека, бегущего по открытому полю.

Закончив стрельбу, он в придачу к остальным призам получит двадцать кусков мыла под названием "Пенноморское" и столько же мочалок. Он разделит трофеи между мальчишками и пошлет их в баню.

На прощанье яйцеголовый бросит ему вдогонку пару вопросов, мол, кто и откуда.

- Из лесу, - ответит он, забыв о существовании лжи. Но если не приврать, кто тебе поверит?

- Из лесу… - пробурчит тот вслед. - Про такой сумасшедший дом я еще не слыхал.

Забыв о тире, он снова окунется в людской водоворот, то и дело застревая между локтями и сумками прохожих и поспешно извиняясь перед ними, хотя те не заметят ни того, ни другого. От соприкосновения с человеческими телами у него вдруг возникнет странное чувство наготы. Точно ниспровергнутый на землю Адам, он стыдливо осмотрит свой тонкий, неловко сидящий светлый костюм и поймает себя на том, что без нужды вытирает лицо цветастым платком, захваченным из лесу.

Слоняясь по городу, он снова и снова будет делать свои необычные покупки. Сам того не подозревая, он поднимет настроение продавщиц, скупая у них всякий допотопный товар. Все купленное он попросит оставить в магазине, пообещав зайти попозже. Но в чехарде событий, бродя по городу и реализуя давнишние мечты, он забудет про свои покупки, а если и вспомнит, то забудет улицы, где находятся эти магазины.

Ощупывая время от времени пачку денег за тканью пиджака, он заметит, как неохотно она тает, будто надеется уцелеть; но его эти заботы нисколько не тронут.

Он забредет в музей, подивится на запыленный скелет, восседающий на троне, и подумает: "Отчего это мертвые властители выглядят такими беспомощными и жалкими?.. Ну да, ведь их подданные давно умерли".

Он сходит в цирк и в кафе-мороженое, где умнет по меньшей мере десять порций. "На год вперед", - объяснит он толстой продавщице, белой и пышной, как шарик пломбира. Он будет баловать карапузов "Айсбергами", так что они сами превратятся в маленькие ледышки; из благодарности карапузы красиво разрисуют его светлые брюки своими шоколадными пальчиками.

Он пойдет в парк аттракционов и прыгнет несколько раз с парашютной вышки, испытав на миг то острое, странное чувство неземного, которое он уже не раз испытывал, наблюдая парение ястребов над болотом.

Он забредет еще во множество разных мест. Сходит в кино, потолчется на барахолке у расцвеченных медью и пестрым тряпьем лотков и, может быть, купит самовар. Случай приведет его в магазин "Сибирские меха", где в спертом воздухе над плотной толпой покупателей он уловит знакомый запах зверя, который нельзя истребить даже самой хорошей выделкой. С высоты своего роста он увидит на никелированных крючках шкурки дешевых соболей желтой масти, неизвестно каким чудом очутившихся в продаже. Почтенные матроны и старые девы, раззадоренные небывалой возможностью, забыв о своих солидных формах, полезут к товару напролом, толкая не менее почтенных домохозяек и всегда твердых в своих намерениях молодых людей. Наблюдая эту толкотню и суматоху, слушая воинственные кличи этих ходоков в Каноссу, он подумает, что им, не ведающим даже простейших тайн жизни и смерти, достаточно примитивного представления, что соболь красив и мягок, что, если они заполучат его на воротник, это вернет им утраченную женственность или репутацию любящего мужа.

Протискиваясь к двери, он снова почувствует стыд, но утешится мыслью: дайте животным чуточку разума, поставьте их на две ноги - и им, возможно, тоже захочется шапок и воротников из человеческой кожи, такой нежной и приятно мягкой.

Выбравшись из магазина, он пойдет прямо к выцветшим навесам, где армяне торгуют своим вином. Он увидит выпуклые бока темных бочек, сложенных рядами, словно ядра сказочной пушки, и почувствует кисловатый запах пролитого вина. Сперва он пройдет вдоль парада бочек и, заглядывая в фанерные этикетки, ознакомится с их содержимым, чтобы потом заказать тоном знатока. Конечно, он что-нибудь перепутает, например выпуклую, в потеках бочку с пузом армянина в винных пятнах, и решительно постучит по нему костяшками пальцев.

- Хересу.

- Красный или белый?

- Красного, - скажет он. - Красный должен затмить белый.

- Красный, м-м-да-а, эта и мой цвет, - кивнет понимающе армянин и спросит: - Один? Два?

Назад Дальше