И вдруг поведение владельцев забегаловки резко изменилось. Исчезла сонливая медлительность, забегали, засуетились. То хозяйка хозяина в боковушку зовет, то он ее. Через неплотно закрытую фанерную дверь, вместе с манящим запахом жареного мяса, проникали слова, сказанные торопливым шепотом:
- Приехали, оба.
- Кто?
- Какой ты, ей-богу! Сказано - оба приехали.
- А с этим как?
- Как хочешь, но чтоб не было. Скажи, врач приехал, санитарный, заведение закрываем на время осмотра.
Речь явно шла о том, что приехали из тех, которые "с понятием и свой интерес понимают", а может быть, из тех, "которые без всякого понятия и с которыми сильно умеючи надо". Собственно, не все ли равно! Ясно - выкуривают, и пора уже.
Подошел хозяин и опасливо присел на край табуретки, трезвый, кажется, и настороженный.
- Я так мыслю, дорогой товарищ, не будет вам сегодня попутной машины.
- Это почему же?
- Кто ж, дорогой товарищ, в такую вьюгу на ночь глядя…
- Позвольте, какая же ночь сейчас? Часа два только, как солнце показалось.
- Это как сказать, дорогой товарищ. Путь немалый, и дорогу, должно, замело. А машины какие? Ходячие гробы! По всему видно, не пойдут машины нынче. Поездом как бы вернее было…
- Можно и поездом, конечно.
- И я говорю, куда ловчее бы. И тепло там, и все такое. И на вокзал бы вам. Расписаний поездов нету, и отсюда они быстро под гору бегут. Не успеть вам, тут сидемши.
- Да, придется поездом.
Захватив полевую сумку со всеми дорожными вещами, Иван Тимофеевич направился к дверям.
- Вы, дорогой товарищ, тут свою водку маленько недопили. Или позвольте уж мне за ваше здоровье и всякое такое благополучие!
- Валяй…
И по выходе из "заведения", и позже не раз вспоминал он этого ресторатора. Откуда они берутся? Много их, наверное, и - разных. И сапогом их не затопчешь.
Он уходил, и снова слышались слова: "Долго мы эту войну еще довоевывать будем".
НОЧНОЙ РАЗГОВОР
Дело к весне, первой послевоенной. Потеплело, и поля освобождались от снега. В низинах уже вода образовалась, и только у кустов бело. Зимники, пересекавшие развороченный в войну большак, серыми извилистыми лентами выступали над полями.
Все так и бывает в такое время. Но было и свое, послевоенное - кустарник на пахоте и неунавоженные поля. И не велика тут загадка: не управились с полевыми работами осенью, кони запахались, из сил выбились. И лежат ли они теперь или на опорах-помочах висят, но к весне чтоб в борозде ходили. Люди на себе сани с фуражом таскали. Женщины больше. Как в войну было, так и нынче.
Верст девять оставалось до ближайшего населенного пункта, и время еще не позднее. А ноги отказывались и не шли. Немцы так непутево их перебили - одну в голени, другую в стопе, что даже видный хирург Николай Наумович Теребинский, великий мастер латать и штопать, первосортных ног Ивану Тимофеевичу не обещал. Рукой только махнул:
- Неважные у тебя будут ноги!
И все же под вечер он доплелся до села и там обратился в сельский Совет, в отрыве от других строений стоящий у самого большака:
- На постой бы на одну ночь, товарищи.
- На одну можно, и на больший срок тоже. Только позвольте ваши документы. Порядок такой, и разговор тогда ловчее пойдет.
Председатель бегло просмотрел документы и передал их секретарю. Тот, видно, в документах жох был.
- Значит, вовсе из армии?
- Как видите. В запас пока.
- И долго служили?
- Как вам сказать? Если отбросить незрелые годы, то, пожалуй, всю жизнь.
- Надолго ли в наши края?
- С ходу не скажешь. На работу рекомендуют, на завод. Не в гости, значит.
- И то дело. Место есть. Исполнитель проводит и покажет. Дом целый и новый. К зиме поставленный и еще не заселенный. Деваха там одна или молодая женщина, больная, первую комнату занимает. Она тихая. Дальнюю для приезжих держим. Еду не обещаю. Нету.
- Понимаю. Не о еде речь. Ногам бы отдых. Да и малая краюха у меня в сумке есть.
- Ну, значит, хорошо. А утром как?
- Пешим придется, ведь фаэтон не подашь?
- И верно, не подам. Есть сколько-то коней и волов. Слабые только, а тут посевная. Бережем их и чем есть подкармливаем. На них вся надежда.
- Понимаю.
Дом - пятистенная изба. Новая, это верно сказали, и холодная. Заиндевевшие оконные проемы, заделанные обломками кирпича и глиной. Через стеклянный глазок, в ладонь, в комнату проникал узкий и длинный, до самого порога, луч холодного весеннего солнца в закате. Вдоль внутренней стены - железная кровать, и в ней, в полумраке, угадывалась женщина под попоной или серым одеялом, с болезненно опухшим лицом.
- Здравствуйте! Не прогоните?
- Что вы! Живой душе рада! Когда еще мои девушки прибегут. И не хозяйка я… Добрые люди приютили, кормят, поют и моют. Девушки и печь затопляют, когда соломы нагребут. Тогда тут тепло делается, аж дыху не видать. Ваша комната та, дальняя. Лавка там для лежания и постель какая ни есть. А скамейка одна. Вот эта, у моей кровати. Если надо - берите.
Вынужденное одиночество, лишь вечерами прерываемое приходом подружек, искало отдушины, и вскоре Вера - так она себя представила - охотно, хоть и с видимым усилием рассказывала Ивану Тимофеевичу о себе:
- С нового года я лежу и, можно сказать, по своей же глупости. Требования врачей не соблюдала. Вначале на костылях маленько передвигалась, а теперь и того не могу…
- Что случилось, с такой молодой еще? Война?
- Может, и война, хотя сама не воевала и войны толком не видывала. Местная я, из того небольшого поселка, к лесу отсюда. К войне школу окончила, семь классов, но мало что понимала. У родителей жила, и самой думать не приходилось. Видала, как наши войска по большаку отходили и как немцы за ними гнались. Боев поблизости не было, и немцы тут не задерживались. Только комендантов своих оставляли, а уж те полицаев нанимали. Из наших же, местных больше, или из города которые. Были такие, с кем по соседству жили или даже родственниками кому приходились, но, как и немцы, они грабили и насильничали. Не было в селах более поганого слова, как полицай.
Фронт далеко подался, но наши или еще в лесах оставались, или еще как-то по-другому, но вера держалась - вернутся наши! Этой верой жили, понимали - человеческая совесть не потерпит такое, и бог, если он есть, не позволит.
Однажды слух прошел, что партизаны в наших лесах объявились. Люди напуганные были, осторожничали и даже разговоров о партизанах не вели. Более зрелые или сведущие люди еще и предупреждали: если что заметишь - молчи! Это, может быть, полицейские штучки. Об этих слухах и забывать начали, как однажды ночью в село приполз весь израненный, в крови и до ужасти избитый человек, худой совсем, в порванной форме нашей армии.
- Советский я, - говорил он, - русский, командир Красной Армии. Раненным в плен захватили, и сколько я натерпелся. Сбежал ныне из мертвых, можно сказать. Тут, в вашем лесу, нас вечером расстреливали и трупы в ров бросали. Я в первой партии оказался и с первыми выстрелами в ров бросился. На меня другие попадали, и я под ними оказался, покойниками. Поэтому меня и не добили, как тех, которые на виду оказались. Ночью, когда полицаи ушли, я из рва выбрался и до вас дополз. Помогите, братья и сестры, не оставляйте командира своей армии на погибель. Дайте кто что может. Бинты, может, у кого есть, йод, еда какая, одежда. И укройте покамест в соломе где, на чердаке или в погребе.
Поверили наши, как не помочь своему человеку в такой беде! Кто что имел - приносил. Бедно мы жили, а если у кого что и осталось - полицаи разграбили. Некоторые девушки до войны невеститься успели, но война все помяла. Похоронные вначале прибывали, потом и их не стало. Словом, невесты стали вдовушками еще до свадьбы. Но другие еще надеялись, и все свадебное в никому не ведомые тайники ховали. Но тут и они не выдержали. Может, и плакали в душе, но все белое, что сохранилось, на полоски разрезали, в бинты тому раненому командиру.
И как он этих девушек благодарил за бинты! Плакал от радости и руки целовать пытался.
Накладывать бинты не велел:
- Голову только перевяжите и руку. Остальные раны я сам. В такие места… неловко при женщинах…
Крови смывать тоже не велел:
- Поверх забинтуйте, так безопасней для раны.
Наши сделали все, как он просил. Еду принесли, у кого что было. Самогону трохи взял. Может, - говорил, - рану какую промывать придется.
На руках его, бедного, на сеновал старой колхозной конюшни подняли и там укрыли старыми мешками и всякой рухлядью. И до чего же он был рад и благодарен!
- Знал я, верил - не оставят советские люди командира своей армии на погибель. Спасибо вам, братья и сестры!
И мы были рады. Спасем мы этого командира и хоть какую ни есть пользу принесем. Говорили даже - в лесу укроем, а там - к партизанам. Не может, чтобы их не было.
На рассвете началась стрельба. Немцы и полицаи по поселку шныряли и по окружности, и по кустам. И тот раненый командир с ними был, за главного или проводника. Сам на своих ногах шел и не хромал. Он и показывал, кого казнить.
- Вот этот, - говорил он, - мне самогону принес. А эти бабы еды натаскали. А эти девки свое грязное исподнее для меня на бинты рвали.
На кого он показывал, того тут же и приканчивали. Потом они совсем обезумели и начали стрелять в кого попало. Одни стреляли, а другие выводили скотину со двора и поджигали дома…
- Как же вы спаслись, Вера?
- Мать-покойница перед смертью меня спасла. У коровы нашей отелочная пора была, и мать меня рано подняла: "Иди, Вера, погляди, как она? Пора бы…"
Только я в хлев вошла, как стрельба началась. Крик поднялся. Плач женщин и детей. В окошко для выброса навоза я видела, как людей из домов выгоняли. Кого в одежде, кого в нательном. Тут же у двери их приканчивали, и сжигали дома.
От страху я корову обнимала и все ее просила:
- Спаси, милая, родненькая, помоги…
Когда в себя пришла, через то окошечко из хлева выползла и укрылась в навозе у самой стены. Слышно было, как эти бандиты вошли в наш дом. Перестреляли и убили всех моих родных и подожгли дом. Один зашел в хлев и вывел корову, но меня он не заметил. Так и уцелела. Под тем навозом лежала до ночи, а после лесами в город пробралась. Там и жила у добрых людей до прихода наших.
- После эти бандиты вам не встречались?
- Может, и встречала. Суд над полицаями был, и я на том суде была приглашенная. Только никого из них я точно не признала. Может, одно лицо у человека, когда он с оружием и зверем на людей бросается, и другое совсем, когда на скамье подсудимых милосердия просит. Но того главного злодея и изверга на том суде не было. Его б я признала. Видала его жалким и плачущим, видала и во главе банды. Такие не забываются!
- А дальше как жили?
- На товарную кассиром люди устроили. Там и жила при своей кассе. В новогодние дни гриппом заболела. Больничный мне дали и лежать велели, а я не послушалась. Сюда подалась. Может, думала, кого из наших встречу, случайно уцелевших, или из войны кто вернулся. В пути еще больше простудилась, и отнялись ноги…
- Врачи что обещают?
- Смотрели. Малая надежда есть, говорили. К лету какую-то больницу открывать собираются. А сколько раненых и искалеченных. Когда там еще мой черед…
Иван Тимофеевич не смог найти для нее какие-то утешающие слова, да и усталость взяла свое. Пожелав Вере доброй ночи, он перебрался в свою комнату и вскорости уснул. Боль в ногах прерывала сон, и тогда в тревожном полусне он чувствовал в комнате печное тепло и улавливал приглушенный перегородкой говор нескольких молодых женских голосов:
…чтоб руку на себя наложить? Не смей думать о таком, Вера! Не смей! От души делаем, помогаем тебе как можем и стеблем в глаза не колем…
…твоей доли не понимаем? А хорошо ли ты, Вера, познала нынешнюю женскую долю? И как узнала? У кассы своей или тут лежамши?
…трудно бывает и обидно. Бывает, и бригадир покрикивает. Не к тому говорю, чтоб человека хулить, бригадира. Нам трудно, а ему трудней нашего. Парни и молодые мужики погибли, и в селе одни девки да бабы, да еще старики, калеки увечные и малолетки.
…как видишь, не богаче мы тебя, Вера! Не богаче. Но и новое в нас есть, и это понимать надо. Раньше только балбесничать умели, у отца-матери либо мужа на шее висли. Прошло это, и многое самое заветное ушло, женское. Плачем, бывает, либо старинные песни поем.
…тебя, Вера, мы в больницу поместим и вылечим. Пусть только попробуют не принять! Не те мы, довоенные цыпки!
ФЕДОР И ПРАСКОВЬЯ
1
В этой лесной избушке они жили всегда, расширяя и обновляя ее по мере надобности и по своим силам. Федор в ней и родился, а Прасковья, жена, тоже всю жизнь тут прожила, начиная с раннего замужества. И стояла изба не в малом отрыве от деревни, а в самой гуще леса, километрах в двадцати от ближайшего жилья. Только теперь, к старым годам, она рядом с большим поселком оказалась. Настиг ее один из многих лесных поселков на этом теперь уже голом бугорке.
Подальше бы в лес податься хотелось, в его привычную тишину, но где теперь такое место найдешь? И годы не такие, чтобы с места на место переезжать. Вот и пришлось терпеть близость шумного рабочего поселка и даже поддразнивания озорных поселковых мальчишек с того берега оврага.
По облику Федор Андреевич, или Хведор, как называла его Прасковья, старея, становился все более диковатым. Лет под восемьдесят, с признаками могучей еще силы, которой и годы не взяли, высокий, костлявый и сильно косолапый. На голове сохранилась немалая копна рыжевато-седых волос, торчком направленных во все стороны. Борода, вся белая, усы и брови так отросли, что из-под них виднелся только нос, приплюснутая картофелина.
Гордился Федор Андреевич своим хозяйством и любил его показывать свежему человеку, хитровато улыбаясь, ошарашивая объяснениями:
- Все, что тут есть, я сам сделал, кроме того хромого кабана. К нему касательства не имел…
- Да, доброе у вас хозяйство.
- Все своими руками. Прасковью, жену мою, и ту на постройке дома заработал у одного мужика, который только и умел, что ребят производить. Я уже в хороших годах был, лесником числился, а все бобылем жил. Словом, хозяйка нужна была. Тут я встретился с этим мужиком, и обо всем с ним условились: как поставлю ему коробку дома и стропила подниму, так его старшая дочь, Прасковья, моей будет.
Сил было много, с деревом обращаться я умел, и стены дома быстро сколотил. Поднял потом стропила, закрепил их как положено и к обеду последнего дня венок выставил - знак, что дом построен, как было договорено. Тут я и сказал Прасковье:
- Собирай в узел все, что тут твоего, и пойдем. Не девка ты отныне, а мужняя жена. Только быстро. До наших владений тут немалые версты будут…
Отказываться или спорить она не стала. И как против родительской воли пойдешь? И любопытно ей. К восемнадцати годам подходила, бабьего дела не ведала. С тех пор и живем, куда более полвека уже.
- Дети были, Федор Андреевич?
- Были, не без этого… Сыновья были, но они в родительском доме долго не задерживаются. В мир их тянет, новое глядеть. А у нас и того хуже получилось. С самого начала непутево вышло. Когда Прасковье рожать, я еще загодя бабку привез, и она у нас жила и того дня дожидалась. Баню истопил, как мне сказали, и в этой бане та бабка с Прасковьей колдовала, как полагается в таких случаях. Меня в комнате оставили с наказом по команде бабки Прасковье одежду принести и младенца бегом домой доставить.
Долго они тогда в той бане ворожили, и уму непостижимо, сколько я за это время страху перенес! За Прасковью сильно боялся - как она с таким новым делом справится? Прошло сколько-то часов, и меня криком вызвали.
- На, Хведор, - говорит бабка, - бери сына своего, богом тебе дареного, и быстро укрой его в постель от простуды!
Побежал я с этим младенцем, легким, как воробей. И какая радость меня охватила! Ноги сами меня несли, и кричать мне хотелось: "Спасибо тебе за сына, Прасковья! За радость такую тебе спасибо!"
Только я с младенцем управился, как эта бабка меня опять кличет и мне второго младенца сует:
- Вторым сыном тебя, Хведор, господь дарует. Мало на кого такая благодать нынче выпадает…
Побежал я опять, значит, с этим вторым сыном, но такой легкости в ногах уже не чувствовал. Правда, и страху не было. Ничего, думаю, управимся и с двумя сыновьями. Прасковья с ними будет, домашние дела сделает, а я в лесу и за двоих поработаю. Думал я так и этого второго младенца в тряпье укутывал, что от первого сына осталось. А тут эта проклятая бабка меня еще раз кличет. От страху у меня ноги отнялись, двигаться не могу, стою только в дверях, на косяк опираюсь и что было духу кричу:
- Не балуй, бабка. Ты слышишь, старая?
Тут она сама в комнату вваливается:
- Напугала я тебя, олух. Ребята покамест кончились. Нательного Прасковье подай и помоги домой доставить.
Выросли сыновья, и нету их. Прасковья больше не рожала, как бы мы ни хотели…
В этот миг из комнаты, сбоку пристроенной, прозвучал мягкий, но остерегающий голос:
- Хведор, не фулигань! Слышишь, Хведор? Беда мне с ним, стариком стал. Как свежего человека встретит, так у него одни пакости на языке. Лучше б сухих дров принес, а то с обедом не управлюсь.
- Видали, - заговорщически подмигивая, обратился ко мне Федор Андреевич. - Это Прасковья, моя жена. Все подслушивала и молчала, пока я насчет наших стараний речь не повел. Такая она строгая стала, Прасковья. И не из-за стыда она, и чего ей стыдиться? Гордится она, что жизнь с мужем в согласии жила. Не с постели в постель переходила, как иные другие.
Как только Федор Андреевич вышел, из кухни подошла старая уже, взволнованная, на удивление симпатичная женщина, по всем признакам знающая себе цену и свою роль в семье.
- Если вы, не знаю, как вас зовут-величают, - чего худого Хведору намечаете и за тем приехали, то уходите сейчас же! Старого и больного человека в обиду не дам. И о сыновьях с ним разговора не ведите…
- Иваном меня зовут, Тимофеевичем, и с добром я к Федору Андреевичу… простите, как вас по отчеству?
- Чего там еще по отчеству! Прасковьей всю жизнь звали. Так и зовите - Прасковья.
- Много хорошего и диковинного говорят о Федоре Андреевиче. Вот я и пришел для личного с ним знакомства. С добром я к нему и с уважением к вам, тетя Прасковья.
- Коли так, то я сама вам все обскажу. Только вы Хведора в тяжкие мысли не вводите. Не больной он головою, как другие думают, и даже такой документ ему дали. Обиженный он, и не скажешь, людьми ли обижен, богом ли проклят или уж такая его доля? После обеда Хведор корову на старые вырубки поведет, а вам, уставшему с дороги, постелю тут на лавке у стены. Если вам слушать охота, тогда все обскажу.
Вскоре поспел обед. Скромный, но по тому времени не бедный.
- Садитесь с нами, - пригласили меня. - Только, извините, водки не будет. Не пил я ее никогда. Может, когда сына…
- Что ж ты, Хведор, разговорами человека угощать будешь? Дай человеку покушать и сам поешь. Тебе на вырубки пора. Солнце вон куда поднялось, а корове только корзину травы дали. Вечером все и расскажешь.
- И то верно, Прасковья, верно рассудила. А у вас, извините, жены нету?
- Нету, Федор Андреевич, померла.