- Плохо, думаю, без жены. Большая в нее сила заложена.
- Не болтай ты, ради Христа, за столом, Хведор. Сиди себе и ешь. Тебе вон какая дорога, и сколько там часов будешь. Не молодой… В котомку твою все положено. Картошка там, краюха хлеба. И спички там и соль, - и как бы мне только. - Беда с ним. Худеет все, а иной раз еду обратно приносит.
- Когда ж это и было, а она все помнит.
- Когда б ни бывало, а бывало! Как только придешь на место, тут разводи костер и напеки картошки…
Было что-то трогательно нежное, материнское, в хлопотах этой маленькой, почти миниатюрной женщины.
2
После ухода Федора Андреевича Прасковья рассказывала:
- Насчет моего замужества Хведор вам все правильно рассказал. Так все и было. Шестеро нас у отца было, и в такой большой семье лишний рот за столом без надобности. И домик у отца плохой был, старый и маленький. Но лес был, завезенный. Потому отец меня за Хведора и выдал. И не жалею я. Хорошим мужем Хведор был и отца мне заменил. Может, не такой ласковый он, как другие, которым жизнь одна забава, но обиды от него не видывала. Счастливо я жила, пока жизнь давалась.
- У вас дети были. Что с ними?
- Хведор вам рассказывать начал, но я за дровами его послала. Старый он и сильно больной. Нельзя его волновать тяжелыми мыслями. Лучше я вам вес расскажу, пока его нету.
- Федор Андреевич намного старше вас?
- Годов на двадцать. Только до тюрьмы я в нем никакой старости не примечала.
- Значит, верно, что Федор Андреевич в тюрьме сидел? Как это случилось? Наверно, по ошибке или ложный донос какой?
- Не было такого. В тюрьме он по своей вине сидел и - немало. Попасть в нее легко, а выйти на волю как трудно. Срок ему дали восемь годов, но он там, в колониях, сказывал, за непослушание новых сроков еще набрал. Но тут новый закон вышел. С кого вину вовсе сняли, а Хведора по амнистии выпустили, потому виноватый он был. Он, Хведор-то, ничего худого не хотел, но так вышло. Из-за сына-покойника у него спор с властями вышел, и он в сердцах одного из начальников кулаком…
- Сын не на фронте погиб?
- Если б на фронте, может, и легче было бы материнскому сердцу, и Хведор не маялся бы… Один сын всю войну воевал, и сколько ранений имел, и наград много! Старший он был, в последнюю зиму пал, героически, писали, смертью храбрых. Когда похоронную принесли, Хведора дома не было, и я это письмо за икону положила. Сколько сама плакала, а Хведору не сказывала. Скажу, думала, потом, а он пусть этого горя еще не знает. Но он, оказывается, все знал, но разговора о смерти сына не вел, меня жалеючи. Помучился сам, терпел, но однажды утром, когда уже война заканчивалась, он меня спросил:
- Тебе, скажи, Прасковья, усопшие когда представлялись?
- Ты к чему это, Хведор?
- Нет, ты скажи - представлялись когда и в каком одеянии? Погребальном ли, или в белом каком?
- Мать-покойница в первые годы часто представлялась. В белом все, красивом…
- Ну вот, Прасковья, не жди больше нашего старшего сына. Не потому не пишет, что в партизанах или в плену. Убиенный он, Прасковья. Ночью он мне представился, во всем белом, и куда-то торопился, и меня все упрашивал:
- Причеши мне, отец, волосы и смотри, чтобы и сзади хорошо лежали, как раньше, когда вы нас в школу снаряжали или к рождеству…
Взялся я за расческу и только тут углядел, что у него левой половины головы почти и нету. Дыра одна, большая.
Сильно мы с Хведором тогда горевали, но не так убивались, как те, у кого война все отняла - и сыновей и отца. Хведор мне тогда еще такие слова говорил:
- Хотя сына мы и потеряли, но счастливые мы, Прасковья. У многих-то начисто всех! Вот горе-то настоящее…
Спустя неделю или две младший и вернулся, сильный такой, возмужалый, со смешными усиками, и вся грудь в отличиях. По нашему командиру, сказывал, усы у меня. Он усатый был и мы все по нему.
Радости сколько было! И смеялась я и плакала тоже, но тут это все одно. И Хведор радостный был. Тоже смеялся, но и отворачивался. Не то слез своих показать не хотел, а может, и другое было: сильно он старшего сына любил.
Тут вскорости беда и напала. Все в один день. Сын в могилу, и Хведору срок дали, восемь годов.
- Может, расскажете, Прасковья… нет, не могу я так. Скажите, как вашего отца звали?
- Даниил был покойный, Даниил.
- Ну вот, Прасковья Даниловна… Что случилось у вас в тот страшный день?
- И верно, что страшный! Не люблю я его вспоминать. А сыновей все еще маленькими, в люльке, и бегающими по двору вижу. И теперь еще острые камни со двора убираю, как тогда было, чтоб мои дети себе ноги не поранили. Сколько радостей у меня с ними было! И хотя горе все высосало, но о том времени все думается, и боюсь я за детей. И за Хведора боюсь. Больной он, полными пригоршнями нахлебавши горя, и не дай бог, чтоб с ним что случилось!.. Сколько знаю, вам все расскажу, хотя и не так уж много я и видела, потому в беспамятстве лежала. По рассказам сестры знаю, которая в тот день к нам пришла, чтобы на нашего сына, ее племянника-фронтовика со всеми наградами поглядеть.
В те годы тут еще сплошной лес стоял и того поселка не было. В том овраге, перед поселком - озерко. Маленькая рыбка в нем водилась, и утки садились, потому тихое оно. В кустах, на нашем берегу, старая плоскодонная лодка-корыто лежала. В какие еще годы ее Хведор ребятам сколотил. Когда ребят на войну взяли, мы о той лодке вовсе забыли и не видывали ее. Кусты там большие. Когда младший сын - мы его всегда младшим звали, хотя он на неполный час моложе был, с войны вернулся, он ту лодку залатал, осмолил и все посмеивался:
- Ну, мать, держись теперь. Замучаю я тебя рыбой! Только ты не сильно трусь. Сковородку дай, соли да масла, а остальное я сам сделаю. Война-то всему научила.
На чердаке сарая сколько уж годов ружье лежало, старое, курковое, сказывал Хведор. Еще в какие годы он его у одного хозяина заместо заработанных денег отобрал и в сердцах на чердак бросил.
- Пусть, - говорил он, - без ружья ходит. Все равно денег с него не возьмешь!
Забыл Хведор про то ружье, а ребята, должно, с ним побаловались. И тут сын, по прибытии с фронта, это ружье в трухе откопал, почистил и, должно быть, - зарядил. Я ему еще говорила, чтоб поосторожничал.
- Лодка, - говорю ему, - вовсе гнилая, а ружье сколько годов на чердаке валялось. Может, тоже прогнило.
А он все посмеивается:
- Тебя бы, мать, на фронте за самого главного командира поставить. Ты бы всем новые лодки нашла и ружье по вкусу.
И я с ним смеялась. Что с него взять, молодого? Разве он старуху послушает…
К обеденному перерыву я на берег вышла и рукою ему машу, чтоб к берегу причалил, к обеду. Лодка по тому берегу шла. Но, заметив меня, сын ружье на сиденье положил, рядом с собой, сам в корму сел и начал веслом-лопатой лодку к берегу заворачивать. Тут и я к самой воде подошла, чтоб поглядеть, каков улов у моего сына-фронтовика. Рыбы я не углядела, но воды в лодке было полно, почти до самых сидений, и деревянная черпалка в этой воде плавала. Когда лодка ударилась о берег, ружье выстрелило, и наш сын, весь в крови, свалился на борт лодки. Тут я помню, как Хведор с дурным криком из-за моей спины бросился к лодке. Как попала домой, не помню.
Очнулась, когда Хведор с постели меня поднимал и так ласково уговаривал:
- Проснись, Прасковья, и встань. Пойдем. Я все сделал как надо. Но не могу я нашего сына без твоего прощального слова земле предать. Если ты еще ходить не можешь - я поднесу. Но без тебя не могу… И о старшем сыне тоже какое хорошее слово сказать надо… Вместе они теперь будут…
Очень слабая я была и не все его слова понимала. При его помощи поднялась, и мы пошли к той большой ели, что и ныне за сараем стоит. Хведор меня сбоку поддерживал и все объяснял и толковал:
- Крепиться надо, Прасковья, и смириться… Не одна ты осталась. Я с тобой, Прасковья.
И опять я не все хорошо поняла, и только когда мы завернули за угол сарая, это страшное на меня обрушилось. На краю свежевырытой могилы гроб лежал, и в нем младший сын, последний, уже во всем белом. Упала я тут, и больше месяца в постели пролежала. Сестра моя, которая к вечеру того дня пришла к нам, чтобы на нашего сына и ее племянника поглядеть, меня выходила и после обсказала, как и что было:
- Хведор либо каких законов не знал или тоже в беспамятство от такого горя впал, он сына в тот же вечер земле предал, без ведома и позволения властей. Большую ошибку он тогда сделал, но я его за это не осуждала и не осуждаю. Всякое случается в жизни, а человека и в беде понимать надо.
В бога Хведор никогда большой веры не имел, но, как сестра рассказывала, заупокойную речь он очень верно и трогательно говорил. Сестра столько раз эту речь Хведора мне пересказывала, что я ее слово в слово помню: "Если ты, бог, есть на небесах и хочешь по справедливости сделать, то прими моего младшего сына, как ангела своего. По нечаянности это случилось, и нету тут никакой его вины. И на старшего моего сына, на войне убитого, ты наказания не накладывай. Чистый он перед тобой и перед людьми. А если на войне кого и убивал, так там же такое ремесло. Но если по законам твоим кого из них непременно наказывать надо, то ты повремени маленько, пока я преставлюсь. Я отец, и за все в ответе".
Вскоре приехали районные власти: прокурор, следователь, от милиции тоже и - понятые. Начали они Хведора спрашивать, как и что. Вначале он все правильно отвечал:
- Ружья тайно не хранил. От давних времен оно у меня, на чердаке, и я совсем забыл о нем. По прибытии с войны сын это ружье откопал и зарядил. Оно и выстрелило потому, что в лодке воды полно было, и деревянная черпалка, которая в ней плавала, при ударе лодки о берег задела открытый спуск курка.
Ему все новые и новые вопросы задавать начали, а Хведор умолк. Стоял все, молчал, как глухонемой, ничего этим начальникам не отвечал. "Отец я", - сказал только. Когда же они крест, Хведором на могиле поставленный, сваливать начали, чтобы покойника из могилы для обследования поднять, он одного из тех начальников ударил. Тот тогда был в исполнении обязанностей, главным считался, и потому Хведору такой срок и дали, восемь годов.
После одна жила. За могилой ухаживала, хотя толком не знаю, в ней ли мой сын или, может быть, когда я в беспамятстве лежала, его после вскрытия в районе оставили. Но в этом месте Хведор его земле предал, и тут, значит, и его могила.
С Хведором тоже об этом разговору не ведем. Не хочет он вспоминать того страшного дня, и я боюсь. Но на могиле он бывает. Свежие полевые цветы там появляются и бурьяна нет. Это он, он так. И я там тоже сижу, когда Хведор отлучается куда.
Я вам все обсказала, как и что было, и вас прошу с Хведором на эти вопросы разговору не вести. Старый он, больной, и стоит того, чтоб его берегли. И у меня тоже, кроме Хведора, никого во всем мире нету… Могла бы могилу показать. Тут она, за углом сарая, под большой елью. Только поздно уже, и Хведор может вернуться. И ничего там для постороннего глазу и нету. Махонький курган, крест и цветы полевые.
3
В ранних сумерках вернулся Федор Андреевич, и после ужина, когда Прасковья Даниловна ушла на кухню с посудой, возобновился прерванный днем разговор:
- Лесной я человек и всегда в лесу жил. В той половине, где кухня, я и родился. Эту половину после пристроил, когда сыновья подросли и сам в хозяйственную силу вошел. Густой тут тогда лес стоял. Не эти оголенные бугры… Отца не помню. Он еще в моем малолетстве умер. Вскорости за ним последовала и мать. Сколько-то годов по милости у людей жил, после - на лесных работах. Вначале сучья за лесорубами убирал. Больше строгости тогда в лесах было, и захламленности не терпели.
Со временем лесником поставили, взамен отца. Тогда же я опять в этот домик вернулся. Когда женился, начал хозяйством обзаводиться. Сил много было, и места наши глухие. Лесничий или даже объездчик редко когда заглядывали, и я, между своими делами, подрабатывал у разных лиц. Коня - и какой там конь! - паршивого сосунка у одного заработал. Я ему добрый кусок болота оканавил и под пашню выкорчевал. За эту работу он мне того сосунка и дал. Так со временем стала у меня лошадь. За работу и теленка и другую живность заимел. А того хромого кабана Прасковья в нынешнюю зиму в покрытых снегом кустах по визгу нашла и выходила. Зимник тут вблизи моего хутора лежал, и, может быть, у кого этот поросенок из кузова вывалился. Огород тоже держим. Картошка там, другая какая мелочь. Это Прасковья, а я лесной человек, и мне лес…
- Ты опять, Хведор, за лес берешься. Тебе ж доктор велел не вмешиваться ни в какие посторонние дела. Волноваться не велел, потому вредно тебе…
- Разве я, Прасковья, что говорю. Радуюсь, когда лес разумно рубают, на пользу. Как не скажешь спасибо людям, когда чистые вырубки оставляют, лесовозные дороги и всякий хлам убирают, для посадки готовы, или полосы оставляют для самосева…
- Старый ты стал, Хведор, и свое пожил. Не понимаешь ты нынешнего, и какое тебе дело, как нынче люди делают. Другое теперь стало…
- Вы послушайте, что Прасковья сказывает. Выходит, старым людям и дела никакого нету. А того не понимает, что все мы за все в ответе. В ответе за то, как берегли оставленное нам добро, и в ответе за то, как научили молодежь сберегать все и использовать себе на пользу. Не временщики мы, и отвечаем мы за лес, за полезного зверя и за все до последнего пескаря.
Сколько я всякого видывал, пока из-за Урала почти год домой добирался…
- Позвольте, почему пешком? Разве вам проездных не давали?
- Сказали! С геологической партией, мол, до станции доберешься, а там - поездом. Но я им сказал: не по моей воле и не по большой моей вине я седьмой год в ваших партиях хожу, и не перечил. Но раз теперича мне свобода вышла, то я и пойду куда хочу и как хочу. Поговорили они со мной, поубеждали, а потом махнули рукой - иди хоть к черту на рога!
Так я и шел от лесопункта к лесопункту, подрабатывая на еду, а где и попутными машинами подбрасывали. Лесник же я и всю жизнь за лесами следил. Посмотришь, и хорошие леса попадаются, и хорошие новые посадки. Но и глупостей сколько и всякой виновности людей, на дело поставленных…
С наступлением темноты разговор умолк, огня не зажигали, и, видно, нужды в нем не было.
4
Ранней осенью я еще раз посетил этот лесной хуторок. И дело у меня было - хотел первым обрадовать Федора Андреевича сообщением о снятии с него судимости и о назначении ему пенсии. Прасковью Даниловну застал сидевшей на крыльце, постаревшую и тихую. Не было и прежней приветливости.
- Что с вами, Прасковья Даниловна? Не захворали?
- Здорова я… Неделя, как Хведор преставился… Вышел, чтоб дров принести, и нашла я его у поленницы остывшим, с березовой чуркой в руке под ним…
- И как же вы, Прасковья Даниловна?
- Одна, сама все. Сама и заупокойную речь сказала. Может, не такую ладную, как Хведор на могиле нашего сына сказал. Но он меня понимает и не осудит, и пускай теперь они что хотят делают, но я могилы Хведора никому трогать не позволю…
- Что вы, Прасковья Даниловна! Никому такое и в голову не придет. Только я думаю, трудно вам одной тут. Не похлопотать ли, чтобы вам жилье дали? Тут ли, в поселке, или в районе.
- Нет, никуда я отсюду не перееду. Тут мои, с кем я жила и для кого жила. И место себе облюбовала - у ног сына. Хведор, значит, у головы - он отец, а я у ног… Каждый день у могилы по много часов сижу и Хведору все рассказываю. Все малое рассказываю, что приснилось мне или случилось за день. И то большое тоже, что при жизни осталось недосказанным.
Погода была тихая, солнечная и удивительно мягкая, какая она бывает в редкие вечера бабьего лета. На обратном пути остановился на бугре, и вдали, рядом с рабочим поселком, ближе и правей дивных посадок молодого леса, виднелся приземистый дом Федора Андреевича, теперь обиталище только одной и тихо гаснувшей Прасковьи Даниловны. Отблески садящегося солнца ложились на глухую стену домика, и он, старый и приземистый, выступал в новом праздничном одеянии, красивым, может быть, той особой красотой, которой так богато были наделены его владельцы - Федор Андреевич и Прасковья Даниловна.
Примечания
1
Осколочных, для поражения живой силы вне укрытий.