Всего лишь несколько лет... - Фаина Оржеховская 18 стр.


Глава вторая
ОДИНОКАЯ ГАРМОНЬ

Маша только что ушла из клуба и присела отдохнуть у околицы. Она уже два месяца жила в поселке. В кружке самодеятельности ей приходилось и аккомпанировать, и играть самой.

В кружке были способные люди. Продавщица Танюша Пахотина, дочь Машиной квартирной хозяйки, собиралась в Москву учиться. У нее было глубокое и сильное меццо-сопрано, и когда она выступала однажды по московскому радио, некоторые любители приняли ее сначала за Обухову.

А сама Танюша колебалась. Выйдет ли из нее артистка? Не напрасно ли затратят на нее средства? Маша могла бы приободрить ее, но сама она была в последнее время какая-то вялая, как будто жизнь в деревне не нравилась ей.

Легко приказать себе: вырву из сердца. Но невозможно. Унизившийся перед ней, запутавшийся в чем-то, нерешительный, Андрей все еще был дорог ей. Да, это не проходило. Когда-то ради Андрея она забыла об умирающей матери. Как же это может пройти так скоро?

Думать иначе - совесть не позволяет.

Солнце село. Вот идет тракторист Леша Костин, и с ним стайка девушек. Они любуются им и радуются. За него, не за себя. Одна из девушек недавно сказала Маше:

- У нас хоть какие-никакие парни остались. А то есть сёла, где одни только бабы и девчата. И теперь все они будут старые девы.

Откуда взялась эта кличка? И другие, как будто новые, а в действительности старые-престарые слова, например, "невеста", "жених". Раньше их произносили с насмешкой, только отсталые относились к этому всерьез. А теперь это вошло в обиход. Мать Танюши Пахотиной говорила:

- Э, милая! Теперь многое назад повернулось. И сватают, и гадают, и в церковь ходят, даже молодые.

Да, это правда, открылись церкви. Поговаривают даже, что церковь на их улице, давнишний враг Битюгова, тоже будто бы откроется.

А как же пионерка, проклявшая постылое житье и все эти кресты и молитвы? Где синие ночи, которые взвивались кострами, и вся буйная, справедливая жизнь Битюгова, Евгении Грушко, родителей Коли и их ровесников? Вся жизнь отцов?

Леша Костин с подружками прошел мимо. Сапоги у него блестели, густой чуб свисал на лоб. Он церемонно и насмешливо поклонился Маше, выразительно рявкнув баяном. Девушки засмеялись.

Когда Маша только появилась в поселке, Леша оставил своих поклонниц и занялся ею. Ходил на репетиции, провожал из клуба, усаживался рядом на лавочке и заводил политичные разговоры, а баян комментировал недосказанное. Леша разворачивал баян от плеча и до плеча, а если баяна при нем не было, также играл плечами и рисовался.

Машу вначале забавляли победительные ухватки ухажера, потом стали раздражать. То, что она с болезненной настороженностью стала замечать вокруг приметы старого, давно ушедшего, известного ей лишь по рассказам старших, воплотилось для нее в этом молодом, статном парне. Он возмущал и оскорблял ее, сам того не сознавая. Может быть, он был неплохой, но оттого, что в поселке осталось мало мужчин, а Леша был самый представительный, он позволял себе пренебрежительно отзываться о девушках. И в то же время говорил, что ему пора жениться, завести в доме хозяйку.

- Хозяйку или работницу? - едко спрашивала Маша.

Но Леша не понимал разницы.

- Уж я выберу подходящую.

- А она вас выберет?

- Чем же нехорош? Да теперь-то и выбора большого нет.

- Разве уж так. Да вам от этого мало чести.

Немного озадаченный, Леша для куражу извлекал из баяна громкий, резкий звук и затем, ободренный, продолжал свое:

- А мамаша как жаждет. Обрадовал бы старушку!

- А сколько лет вашей матери? - так же едко спрашивала Маша.

- Да уж лет сорок будет. Около того.

Маше это вовсе не казалось молодым возрастом, но назло Леше она сказала:

- И уже в старушки записали? Быстро.

- Да вы-то чего обижаетесь? - недоумевал Леша. - Вам-то до старости далеко!

И принимался наигрывать что-то жалостное.

Маша рано узнала историю своего рождения, и ей казалось, что самоуверенный Лешка повторяет собой облик ее отца, Сашки-баяниста. Так же, наверно, улещивал молоденькую Катю… И когда однажды Леша близко придвинулся и лихо спросил: "Так как же, Марья Александровна, выйдет у нас контакт с вами?" - ока окончательно вышла из себя.

- Вы вот смотрите на девушек свысока, - задыхаясь, сказала Маша, - а они в войну больше пользы принесли, чем вы сейчас.

- Это вы не меряли, - сказал Леша, отодвинувшись, - кто чего принес.

Действительно, не мерила. И пожалела о своей горячности. Но очень уж возмутил ее Леша.

Больше он к Маше не ходил, а если заговаривал, то с насмешкой. А девушки, хоть она и заступилась за них, тоже осудили ее и назвали гордячкой.

Пусть. Она встала и медленно пошла по тропинке. Хороший август, теплый вечер. Небо, усеянное звездами, как будто шевелится. Как много этой напрасной красоты! Лето все длилось и мучило Машу своей бесконечной щедростью. И сама она, как назло, все хорошела и сознавала это. Чувствовала, как прибывают силы.

Вернуться домой в свою комнату? Танюши по вечерам не бывало дома: она уходила на танцы и возвращалась поздно.

Что могло привлекать ее на танцах? Большинство девушек кружились друг с другом. Леша называл их "шерочки с машерочками" (тоже, оказывается, старорежимное выражение!). Одни насильно улыбались, делали вид, что им весело. А другие, не желавшие быть "шерочками", стояли вдоль стены и ждали. И смотрели умоляющими глазами на Лешу и его немногочисленных приятелей. А те медленно проходили мимо и нарочно долго выбирали.

Маше было обидно за девушек, но многое в них самих не нравилось ей: визгливый смех, заискивание перед парнями, отсутствие гордости. Симпатичную Танюшу Пахотину она любила, когда та пела. А как только заговаривала о житейском (женихи, промтовары, происшествия: там убили, здесь обокрали), она становилась безразлична Маше, даже неприятна.

"Отчего это нельзя ни с кем сойтись? - думала она, прохаживаясь по опушке. - Отчего раньше, до войны, так легка была дружба? Не только с Дусей и Володей - со всеми (кроме одного) было так просто говорить и понимать друг друга. И главное, интересно. А сейчас всех куда-то раскинуло, а к новым знакомствам не тянет".

А может быть, это и от характера зависит, и от профессии также? Маше эта мысль не раз приходила в голову. В конце концов, фортепиано - ее единственный друг. И если присмотреться, то музыканты и вообще художники всегда одиноки: в этом особенность их работы, их судьбы.

А в большом коллективе, где день за днем делаешь со всеми одно общее дело, - там не может быть ни этих сомнений, ни одиноких дум. Времени не хватает. Все вместе трудятся, а в часы отдыха непосредственно веселятся. И зачем ей, девушке из простой семьи, вырываться куда-то вперед (и вперед ли?), идти какой-то особой дорогой и в своем деле рассчитывать только на себя? Надо жить легче, проще, а главное - не отделяя себя от других.

У калитки прощались влюбленные. Вот для кого этот щедрый вечер.

И по радио пели:

Ночь весенняя дышала
Тихой южного красой…

Есть на свете счастье, есть красота. Для кого же тогда искусство? Для обездоленных? Счастливым, истинно счастливым оно не нужно. Для чего оно тем, кто любит, кто любим взаимно?

Маша открыла дверь своей комнаты. Темно. Не встречает мать у порога: "Доченька моя, что ж ты так долго?" Не спешит хлопотать… Никто не встречает. Ничьи глаза не светятся радостью.

Не зажигая огня, Маша прилегла на кровать и долго пролежала так, закутавшись в платок до бровей.

Открылась дверь. Вошла Танюша, зажгла свет. В руках у нее были цветы, щеки горели. Может быть, это она прощалась там, у калитки?

- Машенька, - сказала она, - ты не помнишь какой-нибудь хороший стих?

Зачем? Разве ей до того?

- Или спой что-нибудь. Пожалуйста. Так хочется. Так недостает.

Значит, все-таки недостает!

И Маша вполголоса начала то, что менее всего подходило к ее настроению:

Все вливает тайно радость,
Чувствам снится дивный мир,
Сердце бьется, мчится младость
На любви весенний пир.

- "По волнам скользя-я-т гондолы, - ликующим полным звуком подхватила Танюша, - искры блещут по-од луной…"

И закружилась по комнате вместе с букетом, и продолжала петь.

- Чудно, чудно! Как раз то, что нужно.

Она стала искать кувшин, чтобы поставить свои георгины.

"Гондолы… - думала Маша, откинув платок. - Зачем они нам с Таней?"

Но тоска прошла.

Глава третья
ПОИСКИ ПРАВДЫ

На другой день с утра Маша пришла в клуб на репетицию. Руководитель музыкального кружка Эдуард Евгеньевич Завиловский, рыжий, худой, с кирпичным румянцем на щеках и холодными голубыми глазами, уже сидел на своем месте, близ эстрады, у столика и записывал что-то в блокнот. Он был строг и требователен; кружковцы его боялись.

Репетиция началась. Первым выступал тракторист Фомин, бас. Руководитель гордился этим певцом не меньше, чем Танюшей Пахотиной. Но вскоре начал сердиться: требовал, чтобы Фомин сильно замедлил концовку, а у Маши это не получалось. Вернее, тут был злой умысел с ее стороны: в народной песне, по ее мнению, не нужно было замедлять, разве только для аплодисментов, а это ей претило.

Но Эдуард Евгеньевич и не скрывал своей цели.

- Вы не у себя дома поете, - кричал он Фомину, - и не за рулем! Вас слушает публика.

Фомин жалостно смотрел на Машу, как бы говоря: "Давай, голубушка, уважим его: играй, как велит". И замедлял сам, чтобы не было конфликта.

Кое-как обошлось. Но романс "Титулярный советник" опять вызвал недовольство руководителя. Фомин хорошо спел романс, только слишком певуче, недостаточно подчеркнув "речевые интонации", на которых настаивал Завиловский.

- Сколько раз я вам говорил: не увлекайтесь звуком! Что за итальянщина, особенно здесь, когда вы изображаете замухрышного пьянчужку!

По лицу Фомина было видно, что он обиделся. Он вовсе не хотел изобразить замухрышного пьянчужку: скорее, душу обиженного, заплеванного, но хорошего человека. Тем более, что о "Титулярном советнике" рассказывал сам автор, а разве он был алкоголик?

Конечно, какую-то пьяную дымку, забвение, нереальность мечтаний следовало показать, но не слишком, чтобы не заслонить главного.

- Не увлекайтесь звуком! - повторил Завиловский.

Но таков уж был щедрый голос Фомина, что у него все получалось напевно.

Наконец его отпустили.

- Теперь приступим, - объявил Завиловский.

Это значило: пойдут отрывки из "Пиковой дамы" - Лиза и Полина.

- У меня Лиза - штукатур! - с гордостью сообщал он всем. - А Полина работает в гастрономе.

Он выделил этих двух девушек и Фомина, когда приезжала комиссия из музыкального техникума, и, так сказать, отпускал их учиться, но, в сущности, был против этого.

- Если все станут профессиональными артистами, какой же смысл в самодеятельности? - так говорил он среди друзей. - Да и получится ли что-нибудь? А оставаясь любителями, они смогут завоевать широкий успех. Рабочий-артист - это, знаете ли, примета нового. Это больше, чем артист. С одной стороны, гармоническая личность, а с другой - требования не так строги. Как любители, они могут добиться даже славы. А начнут учиться - отношение будет не то.

- А разве вы их не учите, Эдуард Евгеньевич? - спрашивал кто-нибудь из непосвященных.

- Не только учу - дотягиваю.

Девушка-штукатур, изображавшая Лизу, рослая, полногрудая, с широким лицом и широкими плечами, выплыла на эстраду, держа кружевной платочек в руке. Взволнованно она кивнула подругам, пришедшим в перерыв послушать ее.

У нее был резкий, но сильный, настоящий оперный голос. И пела она с чувством. В дуэте с Полиной даже лицо ее выражало страдание, хотя речь шла всего лишь о том, что наступил вечер и облаков померкнули края.

Руководитель был доволен. Это он внушил Степиной:

- Девушка поет для гостей, а что она переживает в душе? Помолвлена с одним, а любит другого!

И Лиза переживала. Она заглушала Полину и даже оттеснила ее локтем, чтобы все видели ее страдания. Потом, когда дуэт кончился, она деликатно вытерла глаза платочком и спрятала его за вырез платья.

Маша аккомпанировала нарочито ровно, без отклонений.

Она не верила шумной Лизе, не сочувствовала ей: русская девушка глубоко хранит свою тайну. Чем сдержаннее будет певица в этой сцене, тем сильнее убедит.

Прежде Маша думала: если слова могут обманывать, если неискренни бывают поступки, то в искусстве ложь не найдет себе места. Особенно в таком чистом, как музыка. Искусство - это правда. Но в последнее время она убедилась, что и здесь можно лгать, как и во всем другом.

Да, и в музыке возможны притворство и ложь. И в легкой, и в серьезной. Маша поняла это, попав однажды на симфонический концерт в Парке культуры.

Ложь была в показных жестах дирижера, в рявканье меди, в грохоте литавр, в затянутых ферматах. Музыканты словно уговорились преувеличивать, нажимать. И солист-скрипач, который затем выступил, как будто знал об этом уговоре и тоже соблюдал его.

Бывают и композиторы-лгуны: это особенно заметно в песнях. Взвинченно-бодрый темп, всегда ритм марша, пафос, усиленный певцом-сообщником. Или, напротив, надрыв, какая-то навязчивая доверительность, расплывчатость, так что нельзя уловить ритм…

Многие поддаются этой лжи, им нравится. Может быть, потому что не слыхали другого. А услыхав - скучают… И можно ли сказать, что непосредственное впечатление самое верное? Любить музыку… Просто ли это?

И здесь, на репетиции, Маша также чувствовала ложь: и в замедленных некстати концовках, и в показном, нескромном исполнении певицы, и в самом стремлении Завиловского угождать публике, которую он не уважал. Конечно, он-то думал, что уважает; считаясь с ее неразвитым вкусом, он "облегчал" музыку и был уверен, что это и есть воспитание. А его неопытные ученики не подозревали фальши.

Одна Танюша Пахотина была правдива в своей роли Полины. Она печалилась не за себя и не за Лизу, а за всех русских девушек. Свой романс она спела так протяжно и уныло, что "подруги милые", сидевшие в зале, заволновались. После первой строфы Эдуард Евгеньевич постучал карандашом по столику:

- Голубушка! Поймите: вы не крестьянка, а княжна, светская барышня. На вас мушки, фижмы.

- Чего? - переспросила Танюша.

- Вы слишком по-народному поете.

Но вторую строфу она спела еще унылее. Маша оживилась и отыгрыш романса сыграла как естественное продолжение Танюшиной исповеди.

- Ну, как теперь, Мария Александровна, что вы мне посоветуете? - спросила Танюша, провожая Машу после репетиции. - Может, не вытяну ученья?

Танюша была на четыре года старше и обычно говорила Маше "ты". Но когда речь заходила о музыке, младшая подруга становилась специалистом, авторитетом. И тогда Танюша называла ее по имени-отчеству.

- Конечно, у Паши Степиной голос побольше моего… И она говорит: не надо в техникум, лучше сразу на смотр.

- Ты поешь лучше, - сказала Маша, - значит, и учиться надо.

- Ну что вы - лучше!

Танюша просияла. Она собиралась еще что-то спросить, но Маша вдруг сказала:

- Танюша, а на заводе есть свободное место?

- На заводе?

- Ты говорила, тебя туда зовут, помнишь?

- Да. А что?

- Хочу попробовать, - сказала Маша, невесело улыбаясь.

- По-про-бо-вать?

Танюша остановилась.

- Ну, так. Значит, спросишь. И скажешь мне. Хорошо?

Танюша смотрела на нее во все глаза, потом стала оглядываться. Ее выручил мальчик-книгоноша, который спешил к ним.

- Вас спрашивают, - сказал он Маше.

Незнакомая девушка стояла рядом и улыбалась.

Глава четвертая
"ТОЛЬКО ПЕТЛЯТЬ НЕ НАДО!"

- Не узнаешь? - спросила девушка.

- Дуся!

Была маленькой кубышкой, а стала такой высокой.

Была смешная, сердитая, смешливая. А теперь… Прежним остался только неистребимый румянец на круглых щеках.

- Я к тебе на один день, - сказала Дуся, - завтра должна быть в Москве.

- Я у мамаши переночую, - деликатно вмешалась Танюша. - Подругам столько переговорить нужно…

Она была рада, что трудный разговор не имел продолжения, и потащила за собой мальчонку.

- Значит, ты приехала, - в волнении сказала Маша.

- Ага! - уже пародируя свою прежнюю привычку, ответила Дуся и засмеялась.

Весь день они провели вместе.

Дуся рассказывала о себе.

Она не раз видела, как умирают люди. Но услыхать от врача: "Теперь вне опасности!" Сказать врачу: "Очнулся!" - вдруг он тебе говорит: "Да. Дуся, недаром мы старались". Ты понимаешь: "мы"!

- Это он мне сказал, когда я еще ничего не умела и только бегала туда-сюда. А потом он меня в приказе отметил, честное слово!.. А больной сам ничего не понимает. Лежал у нас Сергеев, блокадный, весь распухший, глаза косят в переносицу и ноги, как столбы. Доктор мне: "Сергееву никакие лекарства не помогут, если он проглотит хоть ма-аленький кусочек хлеба или глоток воды. И от вас, Дуся, от вашей бдительности также зависит его жизнь (слышишь!), потому что выкарабкаться он может"… Ты понимаешь: после долгой голодовки вода превращается в токсин, то есть в яд.

У Дуси осталась способность активно удивляться всему, что она видит. Как на "Щелкунчике" удивлялась колдуну и превращениям на сцене, так, должно быть, и в госпитале удивлялась болезням, действиям лекарств, искусству врачей, жестокости и разумности природы. И восхищалась этим, несмотря на тяжелые впечатления.

Но ведь там нужны аккуратность, дисциплина. Как она, непоседливая, справлялась?

- …И этот больной, понимаешь, умоляет меня, плачет прямо как ребенок и говорит, что себя задушит. И все из-за ложечки воды. Пить он чаще просил, чем есть… - Тут Дуся понизила голос до шепота. - Глаза совсем закатились, одни белки видны. А ночь долгая, и смены нет, и другие больные заражаются от него и тоже вопят и плачут. Думала, что с ума сойду.

- Что же ты с ними делала?

- Ой, не знаю! Спорить нельзя и молчать тоже нельзя. Так я говорила. Сама не помню что. Главное, чтобы тихо и не быстро. И медленно тоже нельзя: перебивают. А они, знаешь, и по матушке ругались. А потом как прощения просили!

- И ты совсем не давала им пить?

- Ни-ни. Что ты! До осмотра - боже упаси! Сижу и думаю: "Господи! Дотяну ли до утра?"

Дуся отвернулась.

- Как же ты могла?

- Не знаю. Могла. А Сергеев, знаешь, выжил.

Они шли березовой рощей к пруду.

- Мать честная, вот природа! - восклицала Дуся. - А воздух!

Она даже принялась напевать, но оборвала:

- Ой, извини, я и забыла, кто ты.

- И я хотела бы забыть.

- Что-о?

- Завидую я тебе, Дуся.

- Ты - мне?

- Да.

- С чего бы это?

- Я, наверное, не буду играть больше.

- Это что за новости?

- Не знаю только, чем заняться. Думала даже на завод пойти.

- А это зачем?

Назад Дальше