- Быть среди людей. С людьми.
- А тебе мало людей, что ли?
- Тот труд важнее.
- Ну-у, ты что-то запуталась. Сколько ты уже играешь? Лет десять, по-моему. И теперь - бросить? Да что ты, в самом деле!
- Голова у меня такая пустая и такая тяжелая-.
- Может, ты нездорова? - спросила Дуся уже по-деловому.
- Ничего я не знаю.
- И зачем тебе надо было такие муки принимать? Нет, это у тебя заскок, вот и все.
Маша переменила разговор, и Дуся неохотно подчинилась этому.
Но о чем бы они ни говорили, невысказанное мешало обеим.
Поздно ночью, проснувшись в Машиной комнате, Дуся услыхала, как та ворочается на своей постели. Долгие ночи в госпитале научили Дусю распознавать эти беспокойные звуки. Она встала и подошла к Маше.
- На, выпей воды. И не молчи. Говори.
- Ты была там? - спросила Маша, возвращая стакан.
- Была. Видела.
- Говорила?
- Да. В общем, они поженились.
Маша отвернулась к стене.
- Ну вот, видишь, - сказала Дуся.
- Ты не думай, я никого не обвиняю. Что ж, если они любят друг друга.
- Что там любить, неизвестно. - Лицо Дуси было строго. - Я не знаю, Машка… Эти пережитки прошлого, они меня ужасно злят. И тебя они прямо захлестывают!
- Даже так!
- Выбрала себе божка. Глядеть тошно!
- Ты же его не знаешь!
- А ты знаешь? Ведь ты его придумала. Ходит, полон собой, ни на кого не глядит. Особенный! Пуп земли!
- Нет, Дуся, это не так.
- Ты себе просто в голову вбила. Ты во всем упрямая: и в хорошем, и в плохом… Вот и музыку хочешь бросить. А все из-за этого.
- Нет, Дуся, тут много причин. Я не могу объяснить.
Дуся замолчала. Она и в детстве не могла долго сердиться, а теперь, приученная к терпению, сама сдерживалась. И Машу было жаль. И самой стало не по себе. Она заговорила не скоро и уже совсем другим голосом:
- Машенька, ты только не должна чувствовать обиду. Слышишь? Ведь если нас даже хороший человек не любит, даже очень хороший, это же не значит, что мы плохие - правда?
Что она: спрашивала или утверждала?
- Машенька, ведь никто же не знает… есть же такие болезни нераспознанные. Так и здесь. Никто не знает причину. Зачем же нам страдать от унижения? Ведь мы можем быть даже очень хорошими, правда?
- Все равно больно.
- Это так. Конечно. Но не нужно падать духом. Ну что ж делать? Нет - значит, нет. А жить все равно весело.
Она заявила это с грустью, но убежденно.
Маша молчала.
- Спать надо, - сказала Дуся решительно.
Утром, провожая Дусю на станцию, Маша чувствовала себя гораздо бодрее, чем накануне. У Дуси, напротив, был усталый вид.
Маша никак не решалась спросить про Володю. Но все-таки спросила. Дуся нахмурилась:
- Он тебе не пишет, что ли?
- Очень редко.
- Приедет. Пока учится заочно.
- На педагогическом?
- Да. На этом остановился.
- Вот если бы и я могла остановиться!
- А тебе зачем останавливаться? - сказала Дуся. - Твоя дорога проложена. Только петлять не надо!
Глава пятая
ЧУЖИЕ ГОРЕСТИ - ТВОИ
Это был месяц тяжелых разговоров. В конце августа за Машей приехала Руднева и увезла ее к себе.
Маша сначала отказывалась переезжать и согласилась лишь при условии, что будет работать.
- Хорошо, - сказала Елизавета Дмитриевна. - Только вечером. Никаких вечерних школ.
Но директорша новой школы - уже шестой в Машиной жизни - отказалась утвердить перевод.
- Вот еще новости, - сказала она, возвращая Рудневой заявление. - Может отлично ездить в старую школу. Что за герцогинь вы воспитываете!
- Вы поймите! - убеждала Руднева. - Она…
Но директорша не захотела понять. Закинув назад большую голову, причесанную по-старинному - валиком, с гребнями вокруг, - она сказала наставительно и не без иронии:
- Вундеркинды должны учиться в специальных школах.
И только в отделе народного образования перевод утвердили.
Маша играла ежедневно в фойе кинотеатра перед двумя вечерними сеансами.
Ее день был уплотнен до предела. Каждая минута на учете. Смотреть и смотреть на часы.
В четверть третьего кончались занятия в школе. В столовой, пока подадут обед, Маша перелистывала учебники. Потом играла дома. В половине седьмого - на работу. Хорошо, что бегло читала с листа. Во время сеансов в маленькой комнатке опять учила уроки, а в половине девятого возвращалась в фойе - играть.
С трудом привыкала она к джазовому ансамблю и удивлялась выносливости своих товарищей. Саксофонист не только играет: вдруг вскочит, вытянет шею, изгибается, поворачивается вместе с инструментом направо и налево; ударник лязгает своими тарелками, притопывает ногами, трясет головой. Каждый как бы изображает свой инструмент, в этом главный эффект - в зрительности.
А пианист должен поспевать за частыми изменениями ритма и темпа, не теряться в синкопах, беспрерывно стучать по клавишам. Конечно, изображать фортепиано, качаться из стороны в сторону от самых басов до восьмой октавы, трястись и подскакивать на месте, как это проделывал ее предшественник, Маша не собиралась. И без того чувствуешь себя скаковой лошадью. И долго еще после игры дергаешься, как рабочий в фильме Чаплина "Новые времена".
Свистопляска, лязг, вой и мяуканье приводит в волнение и публику: она притопывает и подпевает, конечно, без слов. Потом на эстраду выходит певица. Развязный конферансье в лакированных туфлях подчеркнуто громко и раздельно объявляет:
- Исполнительница песен Виолетта Березкина!
Виолетта вымученно улыбается. Черное платье с блестками свисает с ее плеч, болтается вокруг щиколоток. Она с таинственным видом наклоняется вперед:
Я ваши мысли знаю,
Я по глазам читаю.
Голос неплохой, но дрожащий, слезливый. Маша знает историю певицы. Березкина и раньше пела в эстраде, но лишь выйдя замуж, поняла, до чего ей была не по душе ее профессия. Убирать квартиру до блеска, стряпать вкусные кушанья, купать и одевать ребенка, угождать доброму мужу - в этом была ее жизнь, ее призвание. Она любила свою кухню, газовую плиту, нарядный гастроном на улице Горького с его высоченными потолками и ажурной люстрой, любила осенний обильный рынок с его яркими красками. Когда приходилось бывать с мужем в кино, она от души жалела певиц, выступающих перед сеансами. Только если уж умирать с голоду, можно пойти на это.
И вот пришлось пойти на это. Долго не возвращался после войны муж, пропал без вести; в Сибири умерли родители; дочка слабенькая, все болеет, и надо петь песенки и цыганские романсы. Спасибо знакомому литавристу, что устроил ее здесь.
И вдруг письмо от мужа. Был в окружении.
- Ах, Марусенька! Вы говорите, теперь я должна быть счастлива. Господи, еще бы! Но вам одной, Маруся, скажу: я боюсь. Вы еще девочка, не поймете, но клянусь вам: мне страшно. Как он посмотрит? Ведь я уже не я. Все позабыла, стала грубая, нехозяйственная, ребенок неухоженный, больной. И сама я… Клянусь вам, вот моя карточка - видите, какая я была. А какая стала? Кого ему теперь любить?
- Он сам, наверно, постарел, изменился.
- Какой бы ни был - хоть обожженный, хоть без ног, - мы, женщины, на это не смотрим.
- А мне кажется, - сказала Маша, - что вы сейчас гораздо лучше, чем на этой карточке. Вы мне сейчас больше нравитесь. И ваш муж будет вас еще сильнее любить, чем раньше.
- Ой, что вы, Маруся! Спасибо вам. Вы всегда говорите правду.
И другие музыканты их маленького ансамбля рассказывали Маше свою жизнь. О себе она не говорила, но слушать умела.
Семидесятилетний скрипач, потерявший всех детей и единственного внука, вернулся на работу после удачной операции аппендицита: молодой хирург спас его.
- Как я узнал, что операция, даже не испугался. Ну, вот и хорошо: умирать самая пора. Потом теребят меня и говорят: все. И подумайте: я обрадовался.
- Поздравляю вас, - сказала Маша.
Но старик топтался на месте, словно главное еще не сказано.
- Сын у меня, даже младший, был средних лет, так я этого доктора называл, как внука моего: "Спасибо, Ленечка". А его звали как-то по-другому. Но он отзывался: Леня так Леня. - Старик вытер глаза платком и спросил: - Ну, что вы скажете?
- Поздравляю вас, - серьезно повторила Маша.
Однажды она сказала Елизавете Дмитриевне:
- Нет, все-таки джаз полезен. У меня пальцы окрепли, и к различным ритмам привыкаю. Литаврист мне сказал: "У тебя звуки прямо из рукава сыплются!"
Елизавета Дмитриевна с неудовольствием заметила, что джаз никак не может быть полезен. И вообще пора бросить это кривляние. Но про себя подумала:
"Говорят, талант берет свое богатство там, где находит. А пути искусства загадочны".
В одно из воскресений пришла Поля.
- Уже! - сообщила она. - Получили повестки. Скоро переезжаем. Вера Васильевна всю ночь не спала. Кого бог пошлет, каких соседей…
Маша потеряла право на площадь, но Елизавета Дмитриевна была скорее рада этому.
Чтобы переменить разговор, она стала расспрашивать Полю о дочери: как учится? К музыке не тянет?
- Ой, нет!
Поля могла бы похвастать школьными успехами Миры, но стеснялась: ведь только первый класс. Глядя на всех виноватыми глазами, она сказала:
- Хороший ребенок, чуткий.
Поля сильно уставало на работе. Когда ей приходилось дежурить ночью в детском саду, она совсем не высыпалась. Дети спали неспокойно, а некоторые помнили войну и бомбежки. И с ними у Поли было много хлопот.
Если бы заведующая знала, какой нетерпеливой и несдержанной была Поля до войны!
- А что ты делала, Поля, на Пятницкой? - спросила Маша.
- Как? Разве я не говорила? Я учусь.
Полю с осени направили на курсы воспитательниц, и она ходила туда по вечерам, оставляя Миру на попечение Шариковых. И дома еще долго занималась, читая вслух - тихо, чтобы не разбудить дочь. И удивлялась людской мудрости. Маше она призналась:
- Так трудно учиться, как будто в первый раз. Какая я была ленивая! Несчастье нужно, чтобы мы стали умнее.
А Маша видела морщинки вокруг Полиных глаз, и ее худые щеки, и огрубевшие руки, которые иногда дрожали. Поля выглядела куда старше своих двадцати пяти лет.
"Приобретая, мы теряем", - вспомнила Маша чье-то изречение, которое не понимала прежде. И думала при этом: - "Но теряем мы больше".
Глава шестая
ПРОШЛОЕ И НАСТОЯЩЕЕ
Она плохо чувствовала себя, слабела, а в ноябре, после праздников, совсем слегла, простудившись на демонстрации.
- Бронхеаденит, - сказал вызванный врач. - Не хочу пугать вас, но организм не окрепший, а время тяжелое.
Выписав рецепт, он прибавил:
- Хорошо бы вашу дочку на юг повезти.
Елизавета Дмитриевна покраснела при слове "дочка".
Жизнь после войны налаживалась медленно. Глядя на Машу, задыхающуюся от кашля, Руднева со страхом припоминала известные ей признаки: температура невысокая, а по вечерам повышается. И озноб…
Предлагали два частных урока - со взрослыми женщинами, женами военных. Елизавета Дмитриевна решила взять. По прежде всего - освободить Машу от работы. Как это сделать? Где взять такую власть?
Вспоминая свою жизнь, Елизавета Дмитриевна видела только разрушаемые и вновь обретенные миры. Разрушенный мир детства - и революция. Привыкающее к переменам отрочество - и гражданская война. Буйная юность со всеми ее крайностями и заблуждениями - и тридцать второй год, положивший конец всяческим левым группировкам: Раппам, Рапмам - всему, во что она хоть и недавно, но самоотверженно поверила. Потом, полная беспокойства и лишений, зрелость и, наконец, война. Но и недавний мир Елизаветы Дмитриевны лежал в развалинах, и опять что-то новое мучительно создавалось.
В юности перемены встречались легко. Рахманинов был любимый композитор Лизы Рудневой, но когда рапмовцы осудили его, она также отреклась от своего кумира. И даже статью написала для музыкального журнала, назвав Рахманинова невозвращенцем и церковником за симфоническую фантазию "Колокола". Хотя ничего церковного не было ни в музыке, ни в словах этой пьесы.
Сани мчатся, мчатся в ряд,
Колокольчики звенят…
Эдгар По написал поэму о том, что значат колокола в жизни человека: колокольчики детства, юности, любви, вот эти самые бубенчики саней; грозный набат пожара, потом - погребальный колокол…
Когда же один из преподавателей, бывший регент собора, оставленный в Консерватории из-за своего педагогического мастерства, попытался на общем собрании заступиться за "Колокола", Лиза Руднева пропечатала и его в статейке под названием: "Здравствуйте, Мирославский, а мы вас знаем давно!"
Она была смелой, дерзкой, непримиримой, всюду выступала, всех разоблачала, и даже трудно было себе представить, что эта тоненькая, миловидная девушка может стать грозой и для колеблющихся студентов, и для преподавателей.
Всех ниспровергать! Друзья Лизы, члены боевой группировки, не признавали авторитетов в искусстве. Из всей "могучей кучки" один лишь Мусоргский уцелел от их беспощадного суда. Из западных классиков - Бетховен да еще Шуберт. И то не все, только песни, например, "Походная" Бетховена, которую всюду распевали.
Да и само исполнение музыки, его традиции следовало пересмотреть: оно уже называлось почему-то "исполнительством" и делилось на буржуазное и пролетарское.
Это было не только невежество, это была великая ненависть к старому миру, жажда ломки и восхитительное сознание своей причастности к этому, сознание собственного значения, нового места в новом мире.
Но как строить этот мир, не разрушив все старое?
"…до основанья, а затем…"
До основанья. Стало быть, и тот, кто был всем, должен стать ничем. Разрушать. Даже то, что было дорого, - во имя ценностей, более прекрасных.
И в личной жизни Лиза, как и ее товарищи, была непримирима. О своей наружности не заботилась, носила красную косынку, синюю блузу и даже в этой блузе выступала в Малом зале Консерватории назло буржуазным эстетам. И со своим парнем, первым возлюбленным, порвала за то, что он был членом враждебной музыкальной организации ACM и любил разных Шенбергов и Хиндемитов, музыку разлагающегося Запада.
Само по себе замужество не прельщало Лизу, так же как и ее подруг; замужние никому не сообщали о своем браке. Чужое вмешательство в их личную жизнь казалось им (и теперь кажется) навязчивым, нескромным, неприличным. Узнают - и ладно. Но зачем всюду разглашать?
Тетка, у которой Лиза Руднева осталась после смерти родителей, была женщиной старых понятий. Она подарила племяннице обручальное кольцо, простодушно поверив, что Лизин парень - это уже что-то серьезное.
Но Лиза даже обиделась:
- Зачем мне кольцо? Я в бога не верю.
- При чем тут бог? Это мой подарок, - сказала тетка.
- Тогда подарите мне брошку.
- Глупенькая. Кольцо - это символ верности.
- Оно от неверности не спасает.
- Для памяти, дурочка. Чтобы всю жизнь помнила.
- Неужели вы думаете, что у меня такая короткая память? Так и забуду, что у меня есть муж?
В конце концов, чтобы не огорчить тетку, она взяла кольцо, но сказала, что носить не будет: стыдно.
- Какой же смысл? - всполошилась тетка. - Обязательно носи. Пусть все видят, что тебя выбрали.
Вот тут тетка себя и показала. А еще училась на курсах.
Что говорить: в то время девушки находились в более выгодном положении, чем ровесницы Маши. Мальчики их уважали, дорожили их мнением, старались быть лучше в их присутствии, а на моду и наряды не обращали внимания. Да и одевались все плохо.
И все-таки счастье - штука капризная и даже в те времена завидной женской свободы не всем давалось. Лиза была уверена, что любовь ее не скрутит. Уж если она решительно отказалась от музыки Рахманинова, так могла отказаться и от человека, не признающего пролетарских путей в музыке. Правда, то была не настоящая любовь. Настоящая пришла позднее. Встреча с молодым лектором политпросвета Александром Бурминым стала для Лизы тяжелым испытанием.
Саша Бурмин был талантливый, обаятельный, всеми любимый, и смелая, всех разоблачающая Лиза оробела перед ним и растерялась. Столь активная на студенческих собраниях и в рабочих клубах, она не находила слов в присутствии Саши. Да и в первое время их знакомства вообще боялась поднять на него глаза.
Особенно сковывал ее успех Бурмина у женщин. Но Саша любил поклонение и, заметив его в притихшей Лизочке, почтил и ее вниманием. Его забавляло и трогало, что "гроза эстетов" так теряется в его присутствии и даже черные кудри стала выпускать из-под косынки. К тому же Саша всегда отзывался на расположение женщин и девушек, не давая повода обвинить его в "бесчувственности". Это был каламбур, хорошо известный его приятелям.
Но и тут Лиза осталась верна себе. Саша откровенно предупреждал, что в любви обе стороны равноправны, так что сама за все и отвечай. Но именно потому, что ее любовь была настоящая, Лиза возмутилась, почуяв ложь. Какое же равноправие, если женщине всегда приходится труднее? И какое равенство, если любит только она?
С этим нельзя было не согласиться: равенства не было. Саше наскучила строгая платоническая привязанность Лизочки, и он оставил ее в покое.
Проходили годы. Подруги Лизы уже нашли свое счастье или то, что принято называть счастьем. И Саша женился, хотя уверял, что создан холостяком. И Лиза могла бы свить гнездо: был человек, который предлагал ей это. Но она отказалась. И ни разу об этом не пожалела.
Если бы всю жизнь прожить в одном ключе, в одной тональности, ошибок было бы меньше. Увы, проживаешь несколько жизней, и любой опыт устаревает. Но любовь к Саше, как казалось ей, была тем постоянным стержнем, той непреходящей ценностью, которая управляет ее жизнью и навсегда сохранится в ней. При мысли о Саше и во имя этой любви она даже подумывала усыновить чужого ребенка, но не могла решиться: вдруг не полюбишь, как своего, и будешь всю жизнь перед ним виновата. Снова шли годы, как будто медленно, а в действительности страшно быстро. И началась война…
И вот она кончилась, и все надо начинать сначала. И рядом чужая девочка карабкается среди развалин. Чужой дом, сиротство, голод, горе… Но разве эта сиротка ей чужая? Разве ее мать не благодарила когда-то учительницу так преданно, с надеждой?
Прошлое и настоящее сливаются в воображении. Эта девочка могла быть ее дочерью. Много лет назад другая девочка, немногим старше, стояла перед домом человека, которого любила. Худенькая, в легком пальтишке, одинокая, потому что ни родителей, ни тетки уже не было, стояла она в нерешительности - принять ли иллюзию счастья за само счастье или отказаться от всяких иллюзий? И решила отказаться, не захотела унизить себя, заведомо зная, что не нужна другому или нужна чуть-чуть… Она правильно поступила, но если была бы жива ее мать, насколько легче было бы тогда!
Или труднее?
В один из дней, когда Маша уже выздоравливала, Елизавета Дмитриевна неожиданно встретила свою далекую любовь: Александр Львович Бурмин читал лекцию в Доме работников искусств.