Она решила не уходить больше. Но через минуту женщина с судками сказала:
- А вдруг у самой двери велят руки показать?
- Не может быть! - ужаснулась Маша.
- Мы-то скажем. А придраться могут. Знаешь, какие злые стали?
- Напрасно, девушка, вы себя выделяете, - вмешался человек в новых белых бурках, - это не годится. Не демократично.
Маше польстила "девушка", но сам говоривший был противен. Она отвернулась.
А вокруг возникали и обрывались разговоры.
- …и всего-то пять человек передо мной, а он кричит: "Касса!" У меня сердце оборвалось. Все. Ну, и не стала стоять.
- Лимит, ничего не поделаешь, - сказал человек в бурках.
Но разговоры о еде многим опротивели.
- Вот вы говорите: правда, - раздался голос женщины, - а вы послушайте, что она ему написала. Прямо на фронт. "Не люблю тебя больше. И ты меня забудь".
- Убить мало мерзавку!
- А что ей: лгать, что ли?
- Молчать надо.
- Для солдата молчание - хуже всего.
- Ой! Кажется, открыли! - закричал кто-то.
- Ну да, раньше времени откроют, как же!
- А что ей молчать? Все равно догадался бы.
Маша волновалась. Ей казалось, не надо было говорить здесь о горе солдата. И женщины, становясь на его сторону, по-настоящему его не жалели: Это была тема для разговора, и только.
- Никого теперь не пропишут, хоть убейся!
- Тогда поезжайте в Орск.
- Там совсем умрешь.
Снова толпились кучками. И неожиданно в наступившей ненадолго тишине раздалось откуда-то слева:
Мы пьем из чаши бытия
С закрытыми очами,
Златые омочив края
Своими же слезами.
Читал человек неопределенного возраста, в очках, с байковым одеялом на плечах, слишком толстым, чтобы называться пледом. Он читал нараспев с чувством, глядя в одну точку, и внезапно остановил глаза на юноше, который раньше писал цифры на протянутых ладонях. Тот слушал, смущенно оглядываясь на очередь, как бы извиняясь перед нею за внимание к вещам, столь далеким от жизни.
- А ведь правда. Как подумаешь…
- Картофельное пюре, - зашептали совсем рядом, - если намазать на хлеб, дольше сыта будешь. И вкусно как!
- Тихо! Не мешайте слушать.
Тогда мы видим, что пуста
Была златая чаша,
Что в ней напиток был - мечта,
И что она - не наша!
- Выбрал время стихи читать! С ума сошли люди.
Вдруг словно ветер пробежал по ряду и всколыхнул всех. Очередь стала двигаться назад. Маша вздрогнула от резкого крика:
- Да тише вы! Что-то выбросили!
И сразу внимание к чужой судьбе и к прекрасным стихам словно сдуло этим странным словом, презрительным и для всех понятным.
Его уже повторяла вся очередь. Только человек, читавший стихи, стоял неподвижно, закутавшись плотнее в одеяло, и смотрел вдаль. Теперь уже было видно, что он старик.
- Дай-то бог, - сказала очередница сорок седьмая, ставшая теперь тридцать третьей. - Говорят, колбаса. Может, достанется.
Закрепив свое место, Маша побежала вперед - посмотреть, как двигается очередь. Все говорили разом. Стоявшие у магазина выстроились в цепочку, крепко держась друг за друга, чтобы никто посторонний не протиснулся. Маша вспомнила игру: "Гуси-гуси, до дому!" И то, что эти взрослые люди, с одинаково напряженными лицами, совершенно серьезно повторяли движения той игры, как будто все разом впали в детство, на какую-то минуту даже испугало Машу. Она медленно привыкала к переменам и на многое смотрела со стороны.
Уже впустили вторую партию покупателей. Из магазина вышла женщина в большом платке, вся красная, словно распаренная. Ее окружили; опять послышалось гоготанье, как в детской сказке, где гуси спрашивают: "Чего-чего, пани?" А пани отвечает: "Волк за горой".
- Чего-чего она? - волновались в толпе. - Что она сказала?
- Не отпускают больше.
- Все! - погребально заключил кто-то.
Этому нельзя было поверить. Очередь не расходилась, бурлила. Человек в белых бурках, который раньше говорил: "Лимит, ничего не поделаешь", кричал: "Заведующего сюда!" Но цепочка ослабела; и так как решили еще ждать, то возобновились и разговоры.
- …как я их всех ненавижу, если бы вы знали!
Женщина в толпе застенчиво рассказывала:
- …и всюду он со мной ходил: и гулять, и в кино.
Она говорила о сыне в прошедшем времени, и в очереди боялись спросить, получает ли она письма. Маша поняла это по собственному страху. Возможно, что мать фронтовика почувствовала этот общий страх за нее. Она сказала:
- Только сегодня письмо было. Только сегодня.
"А пока письмо шло…" Это была общая мысль, и она передалась Маше.
И тут старик, который недавно читал стих Лермонтова, человек не от мира сего, ни разу не вступивший в общий разговор, сказал, приблизившись к матери солдата:
- И снова будет он ходить с вами всюду. И радовать вас. Я прожил много лет, и ни разу предчувствие меня не обмануло.
- Спасибо, - ответила женщина.
Глава третья
КАК ПОБЕЖДАЮТ ГОЛОД
Все это вспомнилось Маше, когда она проснулась глубокой ночью. И многое другое: холод в магазине, посиневшее лицо кассирши, свое волнение, когда подходила к прилавку. Колбасы не хватило: получила только двести граммов, последние обрезки. Но стоявшие позади завистливо роптали.
На улице подошла мешочница с буханкой черного хлеба. Назвала такую цену, что Маша в испуге отшатнулась. Но теперь в темноте ее преследовало видение: горбушка свежего ржаного хлеба с пористым срезом.
Маша по опыту знала, что этому не следует поддаваться: боялась подступающей тошноты и слабости, но все, кроме еды, было неинтересно и не стоило того, чтобы думать об этом, тратить на это силы.
Было, вероятно, около трех. В одном из окон напротив мигала коптилка. Электричество еще не включали.
Катя работала в ночной смене. Когда она вернется, они будут пить чай с этой самой колбасой и мерзлой морковкой. Мерзлая - значит, сладкая. С кипятком совсем не плохо.
…Град Китеж… Это на уроке рассказывали. Легенда о том, как при вражеском нашествии целый город, со всеми зданиями и людьми скрылся на дне озера и остался невидимым. Лишь изредка из водяной глуби раздавался легкий звон: это напоминал о себе чудом спасенный город. Так и прежняя жизнь Маши, ее детство - затонуло. И лишь иногда, словно звон из глубины, поднималось далекое воспоминание.
Музыкой она теперь не занималась. Слишком разительна была наступившая перемена, ничего нельзя было продолжать в этой новой, жестокой жизни. Правда, после того как пришла весть о разгроме немцев под Москвой, Маша однажды услыхала звон своего Китежа: по радио передавали "Патетическую сонату", первую часть, и Маша прослушала ее полностью, оторвавшись от уроков. Но потом снова поглотила ее повседневность.
…На стене тикали ходики, где-то хлопнула дверь, ребенок в соседней комнате попросил пить. И, точно в ответ на этот надтреснутый звук, застонала во сне Варя. В углу заскреблась мышь… В этих ночных звуках было что-то отвлекающее. Судорожно вздохнув, Маша стала прислушиваться. И вдруг что-то тоненько-тоненько зазвенело. В этом звоне был правильный ритм, в котором без остатка укладывались все звуки: и мышиная возня, и тиканье часов, и повторный оклик ребенка: "Мама, пить!" Но ритм был определенный, очень знакомый - так был построен "Экосез" Бетховена, последняя пьеса, которую Маша разучивала до войны.
"Началось, - думала она, - тянется, как длинная нитка". Она помнила пьесу и под неумолкаемые ночные звуки старалась проверить себя. Немного сбилась в середине, когда мышка притихла. Но все остальное безошибочно повторила в уме. Тут пришел сон, потому что она ослабела от усилий. Но слезы высохли, и до утра она не просыпалась.
На другой день по дороге в школу она попыталась вспомнить другую игранную в Москве пьесу. Это удалось. Она и не заметила, как прошла всю дорогу.
С тех пор всякий раз, когда становилось нестерпимо от голода, она вспоминала то, что играла в Москве, в музыкальной школе. Это была трудная работа не только слуха: все десять пальцев заново привыкали к клавиатуре, воображаемой, неощутимой. От каждого усилия начинало стучать сердце, но когда эти мысленные упражнения сделались ежедневной привычкой, стало гораздо легче.
И цель была достигнута: если голод и напоминал о себе сосанием под ложечкой, слабостью, иногда головокружением, то к мыслям он уже не имел доступа.
Теперь одним усилием воли Маша могла заставить свою память безотказно служить ей. В очередях, прислушиваясь к воображаемой музыке, она не замечала ни хода времени, ни людей; разговоры не доходили до нее. Лишь иногда, поймав чей-то пристальный взгляд, устремленный на ее движущиеся пальцы, она выпрямлялась и принимала беззаботный вид.
Но обычно ее не замечали. Мало ли кто из людей в последнее время бормочет на улице что-то свое, жестикулирует, высчитывает, доказывает кому-то невидимому свою правоту?
Порою неожиданно резкие слова врывались откуда-то сбоку в обособленный Машин мир.
- …совсем уж мы стали как тени…
- Понаехали скоморохи (это с ненавистью, сдавленным голосом)! Концерты… дочка вся высохла, молока нет…
- Незаменимые!
Маша краснела, словно обвиняли ее, и музыка умолкала. Но она не могла отказаться от своих воспоминаний: с ними еще можно было чувствовать себя человеком, а не обессиленным животным, которое и днем и ночью думает лишь о еде.
Она не только вспоминала, но и по-иному слышала музыку. Вот "Тройка" Чайковского. Объяснения Елизаветы Дмитриевны казались теперь неверными. Та словно и не обращала внимания на холод и стужу и заставляла выделять звон бубенчиков да падение снежинок. Как будто мы, тепло укутанные, выехали на прогулку. Ну да, продолжение "Зимнего утра": позавтракали, поехали кататься. А впереди детский бал. То, что мелодия жалобная, грустная, почти не доходило до слуха.
Война по-своему поправляла. Но нет, бывало и раньше, что Маша не соглашалась с учительницей. Она не решалась возражать, да и не могла бы, но чувствовала иначе. Еще два года назад Маша играла "Воспоминания об Элизе". Она не спрашивала, кто такая Элиза, потому что сама вообразила ее больной, безногой девочкой, которая сидит у окна и смотрит на играющих детей.
- Очень грустно у тебя получается, - сказала Елизавета Дмитриевна, - отчего это?
- Такая мелодия, - ответила Маша.
- Это верно. Но именно потому ты, Машенька, должна играть спокойнее, ровнее, чтобы не получилось слишком грустно. Мелодия говорит сама за себя.
Но даже и тогда Маша не спросила про Элизу.
Елизавета Дмитриевна сама сказала:
- Это была богатая девушка, которую любил Бетховен. Без взаимности. Ее, правда, иначе звали, но посвящено ей…
- Богатая девушка? - переспросила Маша.
- Вообще это форма рондо, - я тебе уже рассказывала: когда всякий раз возвращается один и тот же мотив.
Но если грустная мелодия все время возвращается, значит, мысль тут неотвязная и еще более грустная, чем сама мелодия… Во всяком случае, нельзя было играть, как велела Елизавета Дмитриевна. Так и считалось, что пьеса не удалась Маше.
…Нет, мы не катаемся на тройке, радуясь здоровой зиме. Мы замерзаем, падаем, бежим за тройкой и не можем ее догнать. И совсем не корнет молодой мчится мимо (Маша знала эти стихи Некрасова - эпиграф к "Тройке"). Это наша прошлая жизнь, которую мы утратили.
…Тут ее втолкнули в столовую, и она огляделась. Подавальщица обычно не замечала лиц, а только протянутые руки с посудой. Но, нечаянно взглянув на Машу, она помедлила наливать суп.
- Что, девочка, от отца письмо пришло?
Постоянный, неизбежный вопрос. Но он уже не ранит.
Маша покачала головой. Тройка умчалась. Позади длинная, нетерпеливая очередь, и надо поскорее уместить в авоське две кастрюли, одну под другой. И с этой нелегкой ношей, хотя здесь только пустые щи и лапша без масла, идти по снежной улице, стараясь не поскользнуться. Путь назад будет глухим, без мыслей и воспоминаний. И оттого покажется вдвое длиннее.
Глава четвертая
О ДРУГИХ ЖИЛЬЦАХ ФЛИГЕЛЯ
Евгения Андреевна Грушко дорисовывала плакат, заказанный челябинским издательством, а ее сосед по квартире Василий Львович сидел в углу у печки. Ему всегда было холодно. Женя то и дело поглядывала на дверь и прислушивалась. Виктора не было.
Женя постарела с тех пор, как уехала из Москвы. Ее щеки впали. Сохранилась лишь привычка поправлять рукой сбившиеся волосы, но сама рука была худая и желтая.
- Я пойду, - сказал сосед, поднявшись.
- Зачем же? Ведь мы условились, что дома вы только кочуете. И вы не мешаете мне нисколько.
Время шло к одиннадцати. Витя должен бы еще в шесть вернуться из школы. Впрочем, он не сказал, когда вернется: он в сердцах заявил, что совсем не придет домой. Женя не придала этому большого значения. Но часы шли, и она начала беспокоиться. Главное - неизвестно, где он мог быть. Школа давно закрыта, а где живут его товарищи, она не знала. Он ходил в дальнюю школу.
- Не понимаю, как это у вас, интеллигентного человека, могла вырасти такая дочь, - сказала Женя. - Вы меня простите, конечно.
- Это я виноват, - сказал старик. - Жена давно умерла, я виноват.
- В чем же ваша вина?
- Откровенно говоря, не знаю. До сих пор не пойму…
- Как же вы можете говорить о вине?
- Бывает, что люди и без вины виноваты.
- Зачем же казнить себя в таких случаях?
- А кого же?
Женя снова взглянула на часы. До двенадцати она решила быть спокойной.
- У вас характер легкий, - сказал Василий Львович, - в этом спасение. А для других и пустяки тяжелы.
Женя знала историю старика. Пока он жил в Киеве, отдельно от замужней дочери, та была гостеприимна и добра к нему. Теперь же ее словно подменили. Ее раздражало присутствие отца, его долгий старческий кашель, одышка. Когда он пил чай, она страдальчески морщилась:
- Папа! Вы и меня втянете!
Ей все казалось, что, кормя старика, она доводит своих детей до истощения. Отец боялся дышать в ее присутствии и, как назло, еще сильнее кашлял. Всякий раз, протягивая дрожащую руку к чему-нибудь съестному, он спрашивал:
- Можно?
И она отвечала погребально:
- Возьмите.
Даже письма от мужа-фронтовика не смягчали ее; иногда, правда, она говорила отцу:
- Я знаю, вы меня проклинаете.
- Что ты, Люба! Я просто не понимаю, что происходит.
- А то происходит, что мы уже не люди, а звери.
- Нет, Люба, разные есть люди.
Тогда она снова раздражалась:
- Ну, и идите к этим разным!
Теперь он вспоминал, как жена, умершая десять лет назад, говорила ему о Любе:
- Когда ей угождают, и она хорошая. Но не дай бог погладить против шерстки.
Женя давно догадывалась о неладах соседа с дочерью. Не раз она заставала его на крыльце вечером (дело было зимой) и как-то предложила старику проводить у нее вечерние часы после того, как дочь возвращается с работы. Он долго отказывался, наконец согласился. Дочь не возражала, тем более что у Жени он пил чай.
Виктор занимался во второй смене, никто ему не мешал. Но все его раздражало.
Женя явно не умеет жить: не запаслась вовремя картошкой, потому что задержалась на воскреснике дольше всех. Виктору пришлось ехать далеко на базу и оттуда везти картошку. И вся она оказалась мелкая.
А Жене все равно. Стоит ей получить на работе повидло - а это так редко бывает, - как тут же назовет гостей и все выложит на стол. Правда, Виктор не страдал от голода: Женя доставала молоко, уходила за ним чуть свет. Она и раньше не знала цены вещам и теперь не научилась. У нее не было ни валенок, ни теплого платка, как у других женщин. Она ходила бог знает в чем и была похожа на пленного фрица, каким его изображали на сатирических плакатах. Она и сама таких рисовала, должно быть, с себя. Витя боялся, что она простудится и сляжет, но в этом беспокойстве не признавался, а упрекал в другом:
- Ведь ты женщина, да еще художница. Неужели у тебя нет никакого чувства красоты?
Он уже не помнил ее такой, какой она была до несчастья с отцом, - изящной, кокетливой, - ни такой, как недавно в Москве: неорганизованной, небрежной, но все-таки обаятельной. Ему казалось, она всегда была желтая, растрепанная, в самодельных бурках, в каком-то фланелевом чепце поверх шляпы.
- Да ты посмотри на себя! На кого ты похожа!
- Ах, ты об этом? - Вот и все, что она отвечала.
Нельзя не признать: она твердо переносит лишения, сохраняет достоинство и ее уважают другие люди. Не все, но многие. Постоянно к ней приходят и дети, и взрослые - попросить совета и просто поговорить. К ней тянутся, это несомненно, хотя и чертовски неудобно: вечно кто-нибудь торчит. А она довольна.
Как-то изменились вкусы и привычки людей. Конечно, Виктор не приехал сюда блистать. Но его способности могли быть замечены в школе. Оказалось другое: начитанность и остроумие совсем не нужны здесь, в этом городе, и даже кое у кого вызывают неприязнь. Преподавательницы не поощряли Витю, а одна из них на уроке истории даже прервала его:
- Проще, проще!
В Москве он не бывал дома по вечерам. Кино, каток, Парк культуры - мало ли где можно было провести время? Здесь же после семи вечера жизнь совсем замирала. Школьники сидели дома и готовили уроки, потому что утром до школы такая масса дел. На каток ходили раз в неделю, и то по воскресеньям, днем; в кино Женя тоже не часто отпускала. И Витя сидел за столом при коптилке и негодовал. А тут еще объявился чужой старик. Сидит и тяжело дышит.
- Что это за христианство такое? - возмущался Виктор, когда соседа не было. - И так повернуться негде, а тут еще приходящий старец восседает. Зачем он тебе? Собираешься за него замуж?
Впервые Жене пришло в голову, что ее отношения с сыном, которые она считала товарищескими, были не совсем нормальны. Он слишком много себе позволял.
- Ты ведь помнишь, - сказала она, пропустив мимо ушей обидное, - я тебя спрашивала, можно ли ему у нас спасаться. Ты согласился.
- Но я не думал, что это навсегда.
- Ты, оказывается, большой эгоист, Витя?..
- То же самое могу сказать про тебя. Мне это соседство не нужно.
Он стал уходить по вечерам, демонстративно укладывая в портфель учебники и тетрадки, но возвращался довольно скоро.