Черемша - Петров Владимир Николаевич 10 стр.


- Она, она самая! - крайний из тройки шагнул вперёд, заметно нервничая. Голос, казалось, был не столько злой, сколько трусливый. - Выдра согринская! Ишь, явилась сюда права качать, порядки наводить. Девок наших бьёт, нормы выработки накручивает в свою выгоду. А девки потом рассчитывайся за неё.

Фроська переложила свёрток с резиновыми тапками из правой руки в левую, легко прижала, чтобы, на случай, можно было бросить. Почувствовала дрожь, не от страха - от злости: так вот как, паскудницы, решили расквитаться…

- Ну дальше. Чего замолчал?

- А дальше всё в порядке, - это сказал первый, который и начинал разговор, уверенным нахальным баском. - Он, этот друг, побаловаться с тобой хочет - вот в этих кустиках. Сама пойдёшь или тащить тебя?

Свободной правой рукой Фроська быстро нащупала над пояском прореху-карман, вынула из чехла охотничий нож, который всегда носила под платьем по таёжной привычке. Шагнула, подбросила нож в руке - лезвие тускло блеснуло.

- Ну давай, подходи, который хочет побаловаться! Я тебе мигом кишки выпущу, вонючий кабан. Вон в ските я как раз свиней резала - дело привычное. Ну, подходи.

Она сделала несколько шагов, и заслон мигом распался. Один из парней сиганул в кусты - напролом, аж сучья затрещали, двое попятились, потом сошли с тропы в сторону. Фроська прошла мимо, держа нож наготове. Смачно, со злостью выругалась:

- Суразы недоношенные! Ну гляди, ежели кто попадётся мне, причандалы отрежу и собакам выброшу. Дерьмоеды!

Пока спускалась к мосту, сзади не раздалось ни голоса, ни свиста - они, видно, ещё не очухались как следует. Вот поди ж ты: трусливые шакалы, ходят стаей, этим и сильны. А получат отпор, и разбегаются, как тараканы.

На мосту она постояла, подождала, не покажутся ли с горы те трое? Стоило их разглядеть, запомнить - может, доведётся ещё увидеться. Земля-то круглая, тайга дорожками кривыми исхожена - а вдруг пересекутся? Не вышли, не появились. Знать, ушли косогором по черемошнику, к дальнему краю села.

Рядом с перилами по деревянному лотку, уводившему к мельнице, журчала дегтярной черноты вода, шелестела по-змеиному тихо, будто нашёптывала-приговаривала: "Не ж-жить, не ж-жить тебе тута… Уходи, уходи…" Фроська усмехнулась горько, вслух проговорила: "Да придётся, однако. Куды денешься…"

Тёмный барак спал, похрапывал раскрытыми окнами, лишь на противоположном семейном крыльце куражился какой-то пьяный, переругивался с сонной жинкой. В коридоре Фроська сняла бутылы, связала ремешком и, босая, на цыпочках, прошла к своему топчану. Соседка-сыроежка чмокала во сне губами, умотавши голову одеялом. "Спит, стерва, ровно праведница!"

Ночь прошла, как у таёжного костра, в настороженном полузабытьи. Мерещились химеры какие-то: не то люди, не то машины, разевали пасти смрадные, стучали зубами почище щебёночной дробилки. И промеж всего безбоязненно ходила смуглая девочка, похожая на Чижову дочку, - в коротком ситцевом платье, в застиранных цветастых штанишках. Она всё время смеялась, хотя глаза у неё были очень грустные, со слезой.

Уже светало, когда Фроська поднялась, надела платье, осторожно открыла тумбочку и стала укладывать в торбу свои манатки: кое-какое бельишко, кусок мыла да жестяную коробку из-под леденцов, в которой хранились материна фотокарточка, иконка, разные красивые бумажки от конфет, карандаш и коричневый комок листвяжной серы. Подумав, серу она переложила в карман - сгодится пожевать заместо завтрака.

В бараке совсем развиднелось, и, мельком взглянув на соседний топчан, Фроська изумлённо ахнула: там, оказывается, спала Оксана Третьяк! Она-то и чмокала-сопела во сне. Значит, обменялась топчанами с пигалицей. Интересно, зачем бы это?

Ну да к лучшему: тапочки-баретки прямо тут можно и оставить. Пускай утром приберёт свой подарок, успокоится - никто ничего ей не должен. Фроська поглядела на рыжий стриженый затылок соседки, укоризненно покачала головой: а глаза-то твои неверные, Оксана? Изменчивые. Любопытство в них было, не доброта. Ошиблась я маленько. Да уж бог тебе судья.

Провожал Фроську один только знакомец-кот. Вывернулся откуда-то из-за крыльца, мягкий и взъерошенный, пахнущий картофельной ботвой. Видать, спал в огороде. Он бежал впереди до самого сельмага, и хвост его торчал, как камышовая махалка.

Черемша только-только просыпалась. Орали первые петухи, на подворьях кое-где дымили летние печки, влево понад речкой Берёзовкой уходило в лога коровье стадо, вдоль Шульбы в ивняках колобродил ночной туманец. Пахло прелыми досками уличного тротуара.

За поскотиной, где начинался узкий ржаной клин, Фроська остановилась, сунула в рот серу, жевала и долго сумрачно глядела на оставшуюся позади Черемшу. Среди разноцветных крыш отыскала сельсоветскую - с красным флажком на стрехе. Чему-то усмехнулась, тряхнула косой и пошла в гору прямой тропинкой.

Версты через две, уже вблизи перевала, чутким ухом услыхала она впереди конский топот: глухо докали подковы по камням. А потом, увидав всадника, устало и бессильно привалилась спиной к шершавой лиственнице - навстречу ехал Вахрамеев…

Он что-то говорил ей, радостно улыбаясь, гладил её косу, прикасался губами к щеке, она ничего не видела, залитая счастливыми слезами, только чувствовала близкий запах пропылённой гимнастёрки, ощущала сильные горячие руки, которые несли её куда-то. Она словно летела по воздуху, плыла в голубую приятную пустоту, и над ней шатром смыкалась зелень таёжной листвы…

Глава 11

Сиротское детство приучило Гошку к чёрствости, эгоизму. Попрошайничество, постоянные подзатыльники, чужая притворная жалость не мутили и не коробили ему душу только потому, что он при каждом случае повторял про себя: "Всё равно я лучше всех. И со временем докажу". С этим противовесом ему жилось не то чтобы легко, но вполне сносно. Укоры сиротского унижения никогда не мучили его.

Он любил верховодить, умел драться, был безжалостен, и этого оказалось достаточно, чтобы считаться вожаком в любой мало-мальски сплочённой ребячьей ватаге. Может быть, в городе он скоро попал бы в колонию малолетних правонарушителей, но таёжная жизнь суровостью своей сглаживала остроту мальчишеской жестокости, приглушала безрассудство, а главное - она не давала никаких излишеств, той самой закваски, на которой бродил хмель уличной бесшабашности.

Со временем он стал понимать, что быть заводилой и забиякой не такое уж большое дело и что у жизни есть совсем другие, более сложные мерки.

Всё начало рушиться после того, как он влюбился.

Тут оказалось, что нужны были качества, которые он раньше всей душой презирал. Требовались деликатность, заботливость, умение красиво говорить, чисто одеваться и ещё чёрт знает что. Грунька Троеглазова просто отхлестала его по щекам, когда однажды вечером, ни с того, ни с сего, он попытался прижать её под пихтой.

В том же прошлом году, после шестого класса, Гошка бросил школу - приохочивать было некому - и подался в грузовые возчики.

А возчиком оказалось нелегко: народ вокруг отпетый, жизнью катанный, тайгой ученный, метельными дорогами крученный. Таких, как Гошка, ни во что не ставили: шибздик недосолённый. Туда пойди, сюда побеги, там поднеси, здесь положи. А заартачишься, у бригадира дядьки Гришая рука что деревянный валек, которым бельё на речке выколачивают. Полдня потом музыка в ухе наигрывает.

Ушёл бы куда глаза глядят, да лошадей больно любил. Никакой другой живностью не интересовался, кошек и собак не терпел, к коровам относился с презрением (молока с ведро, а навозу тоннами выгребай!), а вот уж кони - это тебе животные! Что красота, что силе, что стать - кругом одно загляденье. От одного только запаха лошадиного кружилась голова, чудился в нём простор, хлёсткий ветер, цокот копыт и синяя даль, на которую мягко нашибается грудь… Что-то смутное, глубинное, оставленное, может быть, далёкими предками, будил в Гошке сумрак конюшни, и, когда подходил он к стойлам, сразу сбегала с лица утренняя сонная одурь, ноги делались лёгкими, упругими в шагу, в глазах словно светлело - ярким и чётким входил в них рабочий день, уже окрашенный радостными предчувствиями.

И всё-таки, не только из любви и жалости взялся Гошка за сапных лошадей. Тут было ещё и нечто другое, очень существенное, в чём он и сам пока не разобрался и о чём думал, когда на туманном слепом рассвете, таясь от людских глаз, погнал своих обречённых одров на Старое Зимовье.

Конечно, возчики так и подумали: нашёлся, мол, жалостливый молокосос, пущай теперь барахтается с конягами-доходягами. Ну-ин ладно, пусть думают. А у Гошки прицел иной - натянуть хорошую дулю этому прощелыге, завкону Корытину. Крепко не любил его Гошка. И вроде причины особой не было, но вскипела эта неприязнь с первого дня, с того самого, когда Гошка появился на конном дворе. Рушились в прах его детские ватажные представления о жизни, их безжалостно разбивали и топтали все взрослые - бородатые мужики, пропахшие ремённой сбруей и водочным перегаром, а больше других завком Корытин, улыбчивый и наглый. Он особенно явно и бесстыже-откровенио олицетворял собой самый страшный из пороков, который никак не прощался в ребячьей ватаге - неверность слову. Завкон направо и налево заверял, обещал, клялся, но не выполнял и половины своих обещаний, скалил в ответ зубы, отделывался шуточками и похабными присказками.

Корытин воочию показал разницу между людьми-детьми и людьми-взрослыми, и именно за это Гошка возненавидел его.

Гошка просто не мог не ухватиться за этот случай с больными лошадьми. Удобный момент, чтобы принародно взять верх над самодовольным болтуном. К тому же, честно говоря, Гошка не верил, чтобы в этой истории всё было так, как изображал Корытин.

За табуном увязались сороки-вещуньи, чуяли, наверно, близкую поживу, надоедливо стрекотали, попарно улетая вперёд, и за каждым поворотом дороги встречали коней настырным верещанием. Гошка собрался было шугануть по ним из старенькой "переломки", но вовремя удержался, вспомнив, что Кумек боится выстрела. Однажды Гошка как-то бабахнул из седла, и мерин мигом сбросил его на землю.

Утро занималось розовое, парное, обещая некстати жаркий день. С первыми лучами солнца появились мухи, зелёной тучей роились в смрадной пыли над табуном. Шли лошади плохо, еле плелись, а соловая кобыла, бывшая впереди, часто останавливалась, зачем-то совала изъязвлённые губы в дорожную пыль. То же делали и другие кони, совсем не интересуясь изобильной травой на обочинах.

Воды им надо, пить хотят… А поить нельзя, дядька Гришай предупреждал: напоишь - дохнуть начнут, да и дальше гнать уже нельзя будет, ослабеют.

К полудню табун прошёл половину пути, уже рядом был последний перевал. Сделалось совсем жарко, лошади подолгу отдыхали в тенистых пихтачах, а вокруг надсадно галдела воронья стая - сороки созвали;

И вдруг кони заметно оживились, Соловуха-вожатая подняла голову, заторопилась, в раскорячку переставляя немощные ноги. Гошка поздно сообразил, что впереди брод - горная Выдриха, которую и почуял табун. Ну, а дальше он ничего не мог сделать: кони уткнулись мордами в студёную воду, разбрелись по мелкому плёсу и пили, пили, пили, храпя и фыркая от удовольствия. Не помогала ни брань, ни нагайка, ни длинная хворостина - лошади накачивались водой, раздувались, пухли прямо на глазах.

Потом Соловуха вывела табун на противоположный берег, отошла в прохладный осинник, брякнулась на землю и… сдохла. Гошка минут пять тормошил её, стегал, с руганью пытался поднять и, только увидев розовую пену на губах, тусклый остекленелый глаз, понял, что всё напрасно.

Сел и заплакал. Плакал не от жалости, а от обиды, злости на весь мир, а пуще всего - на самого себя. Он оказался хвастливым дураком, сунувшим в петлю свою собственную голову. Ведь если теперь лошади начнут дохнуть, отвечать будет в первую очередь он, хотя прямая вина во всём не его, а Корытина. Но завкон уже остался в стороне.

Вороньё совсем обнаглело, густо облепило окрестные деревья, надсадно орут-каркают над самой головой, убирайся, мол, от дохлой кобылы. А один носатый, аспидно-чёрный и злобно взъерошенный, прыгал уже на земле, боком подкатываясь всё ближе и настырнее. Жадный клюв, распахнутая красная глотка вдруг взбесили Гошку, он вскочил, схватил ружьё и, ослепнув от ярости, принялся палить в галдящую стаю: бах, бах! Ба-бах!

На пятом патроне замешкался: вроде почудился чей-то голос, будто кричал кто-то. Обернувшись, и в самом деле увидел на другом берегу всадника. Тот орал и размахивал руками.

Гошка сразу узнал его: ну, конечно, это был Стёпка-киномеханик, черемшанский комсомольский бог. Вон и кобыла ихняя, клубная. Культпросветкой зовут. Ленивая, не дай бог, Гошке как-то доводилось ездить на ней в город за кинокартинами.

Очевидно, Стёпка едет куда-нибудь на дальние покосы или к лесорубам кинуху крутить. Только почему верхом? Обычно он прикатывал к таёжникам на двуколке, в которой вёз уложенный в сено киноаппарат, ручное динамо и железные коробки с лентой.

Киномеханик повёл себя странно: слез с лошади, разнуздал и оставил пастись на том берегу, а сам направился к Гошке, ловко прыгая, переставляя по камням длинные ноги. Даже ботинки не замочил.

Выбравшись на траву, пояснил, показывая на саврасую Культпросветку.

- Это чтобы избежать контакта. Пускай побудет там. У тебя ведь сапные?

Гошка хмуро промолчал, отношения у них с киномехаником были неважными - Гошка не раз водил в клуб свою безбилетную ватагу, на этой почве случались и потасовки.

Увидев лошадиный труп, киномеханик покрутил носом и сказал:

- Стало быть, одна уже готова… А я думал, чего ты из ружья палишь? А ты, значит, похоронный салют делал? Предрассудки всё это. Хотя именно так поступали все истинные кавалеристы, даже будёновцы. Потому что конь есть боевой друг.

- Ага, - сказал Гошка. - А вот на панихиду тебя как раз и не хватало. Давай речь говори.

- Дурак ты, Полторанин, - Степан презрительно оглядел табунщика с высоты своего саженного роста. - Безыдейный невоспитанный индивид. Удивляюсь и не могу понять, как могли поручить тебе это ответственное дело?

У Степана головка маленькая, круглая, вроде сметанного горшка, а наверху, заместо крышки - ершистая черпая шевелюра и модная чёлка язычком-треугольником. Из-под чёлки буравят глаза, тоже чёрные, въедливые и цепкие.

Гошка скрутил цигарку, прикурил и, втянув махорочный дым, зычно кашлянул-гыкнул, как это делал дядька Гришай после первой затяжки. Покачал головой, с досадой подумал: вороньё разогнал, так теперь этот деятель прицепился.

- Ты на лесосеку едешь, что ли? Ну так езжай своей дорогой. Вон по косогору обходи табун и мотай отсюда. Без тебя тошно.

- И не собираюсь, - Стёпка нагнулся, переломился надвое, обчищая штанины от репейников, затем с достоинством оправил фланелевую куртку, увешанную значками. - Я направлен к тебе для помощи и контроля. В своё время я прошёл месячные ветеринарные курсы, правда, по овцеводству. Мы не можем бросать на произвол судьбы больных государственные лошадей.

- Кто это мы? - удивился Гошка.

- Комсомольцы. А вообще, меня Денисов прислал.

- Понятно… - протянул Гошка, ничуть не обрадовавшись неожиданному помощнику. - Ну что ж, раз прислал, стало быть, принимайся за дело.

А сам подумал: мороки прибавилось. Хотел было спросить Стёпку, где, мол, ты был, такой заботливый, когда лошадей стрелять собирались? Но махнул рукой: ругайся или не ругайся, от Стёпки всё равно теперь не отвяжешься. Ежели за что берётся - вцепится, как клещ. Да оно уж и не так плохо, всё-таки какая ни есть, а медицина присутствует.

- Ну что делать-то будем, лекарь-пекарь?

- Зарывать труп, - сказал Стёпка. - Прямо на этом месте. А потом для дезинфекции разведём костёр. За неимением извести.

- Зарывать? Чем?

- Лопатой. Я предусмотрел и захватил с собой.

Ну прохиндей! - присвистнул Гошка. Даже лопату не забыл. Наверно, и бумагу для всяких-разных актов тоже прихватил. А как же.

- Ладно, - сказал Гошка. - Тогда закапывай, а я пойду лошадей погляжу, которая теперь на очереди.

- Нет, - резко дёрнул головой киномеханик. - Рыть будешь ты. Мне необходимо делать срочную, медицинскую обработку лошадям. Карболкой, лизолом и другими медикаментами. Жара, мухи, пыль - пагубное дело для травмированного кожного покрова. Я иду за аптечкой.

Гошке осталось только руками развести: ничего себе, помощничек явился! Прямо с ходу - в командиры. Ну да ладно. Какая разница, что кому делать, лишь бы польза была.

Солнце уже закатывалось, присаживаясь на каменную плешину Проходного белка, когда они подогнали табун к липатовскому Старому Зимовью. Всю дорогу Стёпка, из предосторожности, ехал на своей кобыле впереди, так что возиться с измождённым табуном, пошевеливать отставших коней пришлось одному Гошке. На заимке не виделось жилья: торчало под скалой в смородиннике, в лопухах ревеня несколько посеревших досок да на жердине болтался закопчённый медный чайник.

Встретил их Нагай, дряхлый, уже слепой кобель, хрипло погавкал для порядка, расчихался (карболовая вонь шла от табуна) и спрятался в карагайнике.

Гошка слез с седла, прислушался к говору недалёкой Выдрихи. Смутно - и радостно, и грустно на душе: липатовская заимка была, пожалуй, единственным отчим домом в сиротской его судьбе. Два долгих года прожито здесь, две зимы и два лета. Отсюда он ушёл к людям, увидел школу, интернат, машины, кино, магазины - всё это оседало потом в памяти ярко, выпукло, но разрозненно, не собранное воедино, не согретое теплом домашнего уюта. А вот то, что происходило тут, помнилось туманно, очень отдалённо, зато если вспоминалось, то теснило грудь, трепетным комом подкатывалось к горлу.

- Ну, где твой дед? - нетерпеливо спросил Степан. - Может, его и дома нету?

- Дома, - сказал Гошка. - Чайник висит - стало быть, дома. Это для таёжников такой знак выставляется. Может, на речке лозу для корзин режет. Он ведь корзины плетёт на продажу.

Почесав в раздумье затылок, Гошка хмуро оглядел сидящего в седле киномеханика (ну и дылда - ноги чуть не по земле волочатся!), и счёл нужным предупредить:

- Ты, Степан, повежливее будь с дедом. Не перечь ему и не спорь, разные теории не разводи. Он больно суровый, дед Липат. Быстро взашей надаёт, а то и палкой врежет.

- Не пугай, - отмахнулся киномеханик. - И вообще, не учи учёного.

- Как знаешь… - буркнул Гошка.

Свистнуть, что ли? Да, вроде, несподручно: пальцы лекарствами провоняли и, опять же, заразу всякую в рот тащить нельзя. Лучше, пожалуй, сходить, поискать хозяина.

Гошка направился было по заросшей тропке к жилью, но тут появился дед Липат собственной персоной: хромой, скособоченный, лохматый, в брезентовом плаще-балахоне, похожий на сбежавшее с грядки огородное пугало. Шёл он как-то боком, повернув голову и нацелив на приезжих свой единственный глаз.

- А, Гошка? Опять ты… - равнодушно сказал дед, как будто Гошка только вчера приезжал на заимку (он с прошлого лета здесь не был!). - А лошадёнки при тебе чьи? Зачем пригнал?

Не слушая ответа, дед ковылял дальше, но неожиданно остановился, вперив удивлённый глаз в киномеханика, дрыном торчащего в седле.

А это что за шкилет пожаловал, прости господи? Твой дружок, никак? Лицо надутое, а сам дурак - по глазам вижу. И не здоровкается. Ты пошто не здоровкаешься, парень?

Назад Дальше