У Степана кадык заходил на жилистой шее, будто шишку кедровую проглатывал. Что-то собирался ответить, силился сказать солидное, а не получилось - мешала та самая шишка.
- Ты с коня-то слезай, слезай! - бубнил дед. - Кто же со стариком с лошади разговаривает? Ит ты, невоспитанный какой! Ну, слез? И слава богу. А говорить мне ничего не надо, помолчи лучше. Вижу, умного не скажешь. Потом, потом!
Суковатой палкой раздвигая лопухи, дед заспешил дальше, к табуну, понуро кучившемуся на опушке. Остановился, с минуту буравил глазом лошадей, сплёвывал, пришёптывал чего-то в жиденькую бородёнку. Дёрнул Гошку за рукав сердито, озлобленно:
- Скажи-ка мне, варнак недобитый, это кто же так животину ухайдакал?
- Больные они, дед, - сказал Гошка. - Сап у них.
- Чаво? - дед потоптался на месте, зыркнул на Гошку, на киномеханика и побежал, дёргаясь и семеня, к табуну, зашёл там в самую серёдку. Минут пять глядел лошадей, палкой приподнимал верхние губы, осматривал глаза, ноги, нагибался иным под брюхо.
Возвращался дед ещё более злой, издали ругался, размахивая палкой. Попёр прямо на Стёпку, тот быстренько увернулся, спрятался за Культпросветку.
- Кто сказал сап? Ты, дубина, сказал сап? Ты фершал, али кто?
- Я киномеханик… - не на шутку перепугался Стёпка. - Я их только мазал. Для профилактики.
- Погоди, погоди, дед! - вмешался Гошка. - Он тут ни при чём. Это на стройке, на конном дворе определили, что у них сап. Понимаешь, работала комиссия.
- Ироды! - возмущённо кричал дед. - Забили, захлестали лошадёнок, а все хотят свалить на болезнь. Нету у них никакого сапа! Они на брюхо хворые, кормили их разной дрянью. Плохо кормили!
Дед возбуждённо высморкался, прикладывая палец поочерёдно к одной и другой ноздре. Утёрся грязной тряпицей, успокоился. Сказал Гошке:
- Опять ты вырядился, будто юродивый. И штаны цыганские нацепил, балаболка! Тьфу! Коней-то лечить пригнал, что ли?
- Ну да…
- Бот сам и выхаживай, мне некогда. Маралий корень им надобен, поило заварное делай. И пущай пасутся вволю, вон туда их гони на луговину, на кендырь да на дудник сладкий. Живо оклемаются.
Вечером на берегу старицы жгли "гостевой костёр" по давней традиции Старого Зимовья. Раньше-то к деду много разного таёжного люда хаживало - далеко шла о нём молва как о человеке, знающем травы, "разговорном да приветистом", умеющем слово сказать заветное, истовое, из самой души вынуть то слово да и в душу положить. Не держался Липат кержацкой общины, ни к кому на поклон не ходил, жил сам по себе бобылём-волдырём. Ладил дуги, полозья берёзовые, дёготь гнал, медок махал (четыре колоды - не пасека!), а в последние годы - как медведь-шатун помял его по зиме: глаз вышиб, ногу изувечил - перешёл старый на корзинки да веники. Да и народишко шибко умный пошёл, забывать стал отшельника-ведуна.
Поздняя заря размахнулась в полнеба, густая, молочно-розовая, цвета чистого коровьего вымени. Уходила медленно, будто тяжёлый полушалок сдерживала, из-под которого выскакивали-перемигивались звёзды. Над костром висел тот самый медный чайник-шарабан с погнутым носом, неподалёку вздыхали, фыркали кони, жались к дыму от мошкары. На бугре скрипел дергач, в ивняке поблизости ему сонно вторили перепела…
После ухи дед дремал на чурбаке, а парни спорили негромко, переругивались. Степан комсомольскую линию свою проповедовал, дескать, мы наш, мы новый мир построим, а кто не желает или будет мешать, того за ушко да на солнышко. Потому как диктатура пролетариата есть власть трудового народа, абсолютного большинства, и всякие хлипкие элементы во внимание не принимаются. Новый мир - это огромная задача и строить его должны суровые люди.
Гошка тоже был за новый мир, за диктатуру пролетариата, по чтобы без чоха, а о подходом к каждому человеку. А может, у того человека своё умное слово, своя идея насчёт победоносной мировой революции?
Степан обозвал Гошку "уклонистом" и ещё как-то заковыристо, а также сказал, что он ни бельмеса не смыслит в революционной теории.
- Цыц вы! - очнулся от крика дед, придвинул чурбан поближе к огню. - Ишь, расчуфыркались, будто глухари на токовище. Житухи не хлебнули, а уже спорите. Вот, понимай-ка, что скажу: все беды человеческие идут от неверия. Я, к примеру, верующий, мне к чему спорить? Ты, комсомолец, тоже, стало быть, веруешь.
- Не верую, а верю, - поправил Стёпка.
- Всё едино, как ни называй. Главное дело - стержень есть, стало быть, жизнь понятная и впереди всё видать. Першпектива называется, понимай-ка. А вот Гошка, опять же, кто он такой? Обормот и стрекулист, потому как ни бога, ни черта не признаёт, ваши науки тоже не исповедует. Болтается, как дерьмо, прости господи. Я ему каждый раз говорю: прибейся к берегу, поздно будет! Ржёт жеребцом, да и только.
- Я в самого себя верю, - важно произнёс Гошка.
- Во-во! - завозился дед, ехидно ощерил щербатый рот, выставив два оставшихся зуба. - Вот оно самое паскудство и есть. Себя лелеять, себя возносить, на себя молиться - хуже греха не бывает. Да кто ты есть, Гошка? Понимай-ка! Тлен, срамота, и ничего больше. Сегодня ты есть, а завтра нет тебя, и пахнуть тобой уж не пахнет. Верить надо вечному, истинному, понял ты, обмен согринский?
- Понял, понял! - отмахнулся Гошка. - Ты не тужи, дед, я однако скоро в комсомолию подамся. Примешь меня, Степан, ай нет? Молчишь, сомневаешься. Ну да ладно, горевать не стану. Через год в армию подамся, лихим кавалеристом заделаюсь. Эх, приеду я к тебе, дед, весь в ремнях и при сабле, да как отбацаю "яблочко"! Ходи туды-сюды колесом изба, коромыслом деревня!
- А, пустомеля… - отвернулся дед, притянул к себе седую морду Нагая. Поглубже запахнул брезентовый плащ, поёжился. - Холодит… К долгому вёдру, к долгой жаре. Вон, вишь, по небу сивина куделью распушилась?
Зенит над головой стал густо-фиолетовым, чернильным, вспух по самому центру серебристой Молочной дорогой, о которую изредка искристо, как о наждак, чиркали падающие звёзды.
Высоко в листвяжнике ухал филин, разливая в ночи тоскливую тревогу…
- Дед, а война будет? - неожиданно спросил Гошка.
- Чаво?
- Война, говорю, будет али нет? Народ болтает.
- Будет, - кивнул дед. - И однако скоро, года через три-четыре. Большая война будет, упаси господь!
- Почём знаешь?
- Коли сказываю, так знаю, - дед сердито пошуровал палкой в костре, зевнул, перекрестился. - Война, понимай-ка, вроде грозы - тоже загодя пахнет. Вот я тепереча чую, идёт война, наближается.
- Как это чуете? - усомнился Стёпка. - Газет вы не читаете, кинохронику не смотрите, радио у вас и в помине нет. А войну предсказываете. Странно даже.
- И предсказываю. А как же? Потому как людей вижу. Ты погляди-ка, какие теперь люди стали? Дёрганые, хлопотные, неуступчивые, ни себя, ни других не жалеют. На иного посмотришь, а у него, сердешного, внутри все жилы натянуты, все жданки наизнанку - вроде на медвежью берлогу собрался. Народ-то тоже понимает, что к чему. Вот оно как.
- Нас война не испугает, - громко сказал киномеханик. - А если нападут проклятые фашисты, ответим на удар врага сокрушительным тройным ударом.
- А я сразу на фронт подамся! - решительно заявил Гошка. - А уж оттуда возвернусь героем. Это как пить дать.
- Эх вы, воители… - дед хмуро покачал головой. - Не дай вам бог повстречаться с той самой войной. Спаси и помилуй от неверия, а от бахвальства оборони.
Глава 12
Барачная завалина была сыроватой от ночной росы. Фроська присела, положила рядом торбу, удивлённо огляделась: как она оказалась здесь, как и почему снова вернулась сюда?
Вспомнила пихтовый косогор, шершавую кору лиственницы, представила улыбающееся обветренное лицо Вахрамеева, и снова сладко закачался мир, поплыло, заколыхалось в глазах прохладное утро…
Они вдвоём спустились по тропе с горы, шли рядом, держась за руки, а сзади шумно фыркал, тряс уздечкой гнедой председателев мерин. Они о чём-то говорили, чему-то смеялись - она сейчас ничегошеньки не помнила.
Потом у моста Вахрамеев свернул в улицу и ушёл, так и не обернувшись, ведя лошадь в поводу, А она пришла сюда, к бараку. Зачем?
Просто ей ещё нельзя уходить из Черемши, Не настало время.
А может, она навсегда останется здесь? Может, это судьба?
Она жмурилась выходящему солнцу и сквозь полуприкрытые ресницы виделся ей янтарно-розовый разлив: розовые скалы на другом берегу реки, розовые смородинники на каменных россыпях. Не хотелось никуда идти, даже вставать не хотелось. Она ощущала только истому, усталость, покой…
На мгновение задремала и вздрогнула, испуганно вскинулась: чья-то тень заслонила солнце.
- Доброе утро, красавица! Больно рано ты поднялась. Или поджидаешь кого?
Напротив, через кювет, на дороге стояли двое мужчин. Одного - круглощёкого увальня в полотняной рубахе-косоворотке, перепоясанной ремешком через круглый живот, Фроська узнала сразу - прораб Брюквин. Второй ей был незнаком: худущий, долговязый, в зелёном габардиновом френче. Это он спрашивал, ухмыляясь в густые "моржовые" усы.
- Вот однако вас и поджидаю, - хмуро отвернулась Фроська. Идут, поди, на стройку спозаранку, ну и шли бы мимо. Нет, обязательно надо прицепиться. Начальство, а всё равно повадки мужичьи, прилипчивые. - Или вы дорогу на плотину забыли? Вон она, за мостом вправо.
- Постыдилась бы, Просекова! - прораб укоризненно покачал головой. - С тобой сам товарищ Денисов разговаривает. Парторг строительства.
- Ну и что как парторг? Или я партейная? - Фроська поднялась, взяла в руки торбу, собираясь в барак. Да и по времени побудка должна быть скоро.
- Подожди минутку, красавица! - усатый бесцеремонно взял Фроську за локоть, усадил опять на завалинку. Сел сам рядом. - Пару вопросов к тебе имеем, ты уж не взыщи. Живёшь-то здесь, в бараке?
- Ну живу…
- И как, устраивают тебя бытовые условия? Или не всё нравится? Говори по-честному, не бойся.
- А я не из пужливых, - сказала Фроська. - А что касательно этих самых, как ты говоришь, условий, так ничего, жить можно. Простыни, наволочки дают, кипяток тоже имеется. Только что грязи полно да клопов много.
- Парни по вечерам не бузят?
- Не… Комендантша до полночи на крылечке сидит. Парням ходу не даёт.
- Ну а как насчёт культурно-массовой работы?
- А уж это я не знаю, чего оно такое, - развела руками Фроська. Потом снова взялась за торбу, поднялась. - Ты меня, дорогой товарищ, не пытай, я тут новенькая. Живу-то всего без году неделя. Ты вон наших девок-бетонщиц поспрашивай.
- Верно она говорит, Михаил Иванович, - вступился за Фроську прораб. - Таёжница, один день всего проработала. Пусть идёт, у них подъём через десять минут.
- Ладно, - согласился парторг. - Мы тут посидим перекурим, а ты, красавица, пойди разбуди, да вызови сюда комендантшу. Скажи: бытовая комиссия пришла.
Ипатьевна как услыхала от Фроськи слово "комиссия", так обмерла вся, побелела, со сна, с перепугу, принялась креститься левой рукой. Прямо в длинной ночной рубахе, босая и простоволосая, кинулась к двери. Впопыхах наступила на кошачий хвост: кот дико завопил, зашипел, и это сразу отрезвило комендантшу, Она зло накинулась на Фроську:
- А ты где шляешься всю ночь, шалава беспутная?! Я ведь видела: топчан-то твой пустой. Натворила, поди, чего, вот и комиссию за собой приволокла.
- Чего мелешь-то, Ипатьевна? - спокойно сказала Фроська. - Опомнись. А то ведь я рассердиться могу. И не погляжу, что ты старуха.
Фроська повернулась, вышла из каморки, громко хлопнула дверью: "Ведьма трусливая"… Бросила торбу под свой топчан, сняла платье, надела рабочие штаны, майку и пошла на речку умываться.
На берегу, прежде чем расстревожить стеклянный блеск заводи, Фроська по давней монастырской привычке с минуту разглядывала своё отражение в воде. Вспомнила, как бегали они по утрам к Раскатихе вдвоём с подружкой веснушчатой Улькой (покойница, царствие ей небесное!) и как расчёсывали тугие косы, глядясь в таинственную серебряную глубь омута - зеркал в обители не держали, мать Авдотьи считала за великий грех "любование" собой.
С тревожным удивлением вглядывалась Фроська в своё лицо: оно показалось ей каким-то чужим, похудевшим, постаревшим и очень красивым. Будто строгая зрелая женщина пристально и вопрошающе глядела на неё с искристого песчаного дна. Хмурила брови: "А понимаешь ли ты, Фроська, что произошло с тобой сегодня на рассвете?"
- Понимаю… - она вздохнула, украдкой перекрестилась и с досадой, решительно зачерпнула пригоршнями студёную воду, плеснула в лицо. Потом сбросила майку, охая от колючих ледяных брызг, умылась до пояса. Сразу взбодрилась, повеселела.
У барачного крыльца прохаживалась комиссия: усатый парторг и прораб Брюквин, вокруг них хорохорилась, мельтешила рукавами нового цветастого платья комендантша Ипатьевна. Ишь ты, как она им зубы заговаривает! - усмехнулась Фроська. А ведь наврёт с три короба, да ещё забожится. Тоже праведница на киселе!
Барак просыпался, в распахнутых окнах мелькали девичьи фигуры. Тесной стайкой, в одинаковых лиловых майках, к реке бежала Оксанина бригада. Все черноволосые, а бригадирша впереди - огненно-рыжая. Выстроились на берегу, принялись враз размахивать руками, приседать, подпрыгивать, кланяться - ни дать, ни взять, будто дикари у поганого идолища.
- Фрося! - крикнула бригадирша. - Иди с нами зарядку делать!
- Да ну вас к лешему, - отмахнулась Фроська. Придумают же люди чёрт-те что, лишь бы покрасоваться, выставить себя. Впереди вон целый день, с тачками по плахам мотаться, тут бы силы беречь надобно, а они ногами дрыгают, выхваляются. Какой прок от этого? Вот студёной водичкой сполоснуться - это благое дело.
Умывались девчата тоже вместе. Смеялись, визжали, брызгая друг друга водой, перебрасывались какими-то певучими, иногда вовсе непонятными словами: "бахания", "струмок", "безглуздье". Всем им Фроська втайне завидовала: хорошо у них - всё ясно и понятно, всё устроено и всё благополучно. Оттого у людей и на душе весело.
А у неё - беспросветность, морок, как в ненастный день. Словно бы взялась везти тяжело гружёный воз: в лямки впряглась, и сила, вроде, есть и с места уже тронулась, а вот куда везти - неизвестно. И зачем везти - тоже непонятно.
Вспомнила суматошный вчерашний день, бесконечное тарахтение бетономешалок, вспомнила ватагу разъярённых девок и огорчённо плюнула: а ну как и сегодня опять такая же круговерть повторится? Может, подойти сейчас к грудастой Оксане да попроситься в её бригаду? Неудобно, нехорошо… Скажет: когда предлагали - отказалась, а теперь сама просишься. Да и девчата-"хохлушки" засмеют - народ занозистый, языкатый. К ним на поклон не ходи, палец в рот не клади.
Не место тут для такого разговора и не время. Лучше подождать другого случая, чтобы поговорить с Оксаной с глазу на глаз, без свидетелей. Откажет - так и знать никто не будет.
В конце концов, на бетонорастворном узле не так уж плохо. Только надо как следует разобраться с этими проклятыми замесами, чтобы знать, сколько чего засыпать. А работа, она везде работа. Были бы руки да ноги - остальное само приложится. Тачка или шифельная лопата - какая разница?
Оксана Третьяк сама подошла к Фроське. Вытирая полотенцем загорелую шею, хитровато прищурилась:
- Ну, как тебе спалось?
- А ничего, - сказала Фроська. - Сны видела разные.
- Уж очень ты ворочалась. Наверно, плохие сны?
- Нет, не угадала. Наоборот - хорошие.
- И про любовь? - Оксана дружески усмехнулась.
- А как же, и про любовь тоже. Говорю - разные.
- Это хорошо. А вот тапочки резиновые ты зря под мой топчан поставила. Я же тебе их подарила.
- То случайно. Я в темноте топчаны перепутала.
- Тогда понятно.
Оксанины девчата, заканчивая умываться, ревниво и внимательно прислушивались, как будто разговор их страшно интересовал. Во всяком случае, здесь чувствовалось больше, чем простое девичье любопытство. Фроське подумалось, что у них в бригаде наверняка о ней уже говорили, и скорее всего - вчера вечером, когда её допоздна не было в общежитии.
Они вот с бригадиршей сейчас ничего ровным счётом не выяснили. Ни Оксана, ни она так и не затронули того главного, что их обеих интересовало по-настоящему и чего, очевидно, ожидали услышать черноглазые "хохлушки-харкивянки".
Уже по дороге к бараку, поотстав от своих, бригадирша слегка хлопнула Фроську по обнажённому плечу:
- Обижаешься на меня?
- За что?
- Ну за то, что мы вчера на плотине не вступились за тебя. Признайся: дуешься?
- Немного есть…
- Занятная ты девка… А я ведь, знаешь, нарочно не стала вмешиваться. И девчатам своим запретила. Они хотели было на твою защиту встать. Я сказала: не надо.
Испугалась, что ли?
- Нет. В обиду мы бы тебя всё равно не дали. А вот вмешиваться прежде времени было нельзя. Не тот ты человек - ты бы тогда так ничего и не поняла. А теперь поняла. Очень даже хорошо поняла. Верно ведь?
Фроська вздохнула, сразу вспомнив минувшую горькую ночь, блуждания свои в тёмной тайге, встречу на тропе с трусливыми фраерами в начищенных сапогах. Трудный, тяжкий урок… И всё в одну ночь.
Но тут же светлым заревом вставила тревожная радость - негаданная встреча с Николаем в росном пихтаче. Ведь не будь всего того тягостного, мрачного, не было бы и её, этой встречи, не было бы зелёно-голубых волн, которые, оказывается, баюкают рассветную тайгу.
- Верно…
Через раскрытые окна было видно, как в проходах между топчанами солидно маячили две тёмных фигуры членов комиссии. Видать, шла проверка. Фроська вдруг забеспокоилась, вспомнив про свою холщевую торбу, второпях брошенную под топчан. А в ней ведь иконка, "святые дары" из шагалихинской часовни, да и рубашка грязная, замызганная вчера на стройке. Постирать-то не успела.
- Они небось по чемоданам да мешкам шарить почнут? - кивнув на окна, настороженно обратилась к бригадирше Фроська.
- Да нет! - рассмеялась Оксана. - Они проверяют порядок в общежитии. А личные вещи их не касаются. Это уж наше дело. По закону.
Однако Фроську это не убедило. Она вспомнила усатого парторга, его твёрдый прищуренный взгляд. Припомнила, как он настырно посадил-припечатал её на завалинку.
- Закон законом, а я, пожалуй, побегу. Не дай бог, ежели примутся требушить мою торбу!
Оксана весело расхохоталась ей вслед. Девчатам в ответ на недоумённые вопросы объяснила:
- Утюг на плите оставила. Ну божевильная кержачка, прямо Насреддин в юбке!
А в бараке уже началась суматоха. Визгливо покрикивала комендантша, призывая всех рассаживаться на табуретки у своих топчанов, белым неостановимым шаром катался по проходам прораб Брюквин, бесцеремонно распихивая всех своим твёрдым животом, кричал зычно, как на плотине у котлована:
- По местам, девчата! Деловая пятиминутка!
Фроська тоже села, успокоилась: торба её оказалась на месте, под топчаном, у передних ножек. Собралась послушать: от чужих речей умнее не станешь, а научиться чему-нибудь можно. Чужое слово как чужой кафтан: примеривай да прикидывай, прежде чем для себя приспособить. Брюхатый прораб вряд ли скажет что-нибудь умное, а вот парторга надо послушать, глаза у него хорошие, добрые. Да и цепкость мужичья есть.