4
Неподалёку от студии на окраинной улице, где дома стояли вровень с дувалами, толстостенные, как бы вбитые в землю, с зарешеченными окнами у самой земли, а то и вовсе без окон на улицу, и где иссохло всё - арыки, деревья, стены, а стекла, казалось, поплавились, - странно было услышать влажный и прохладный звук гитары и русскую, северную, несбыточную: "Вдоль по улице метелица метет…"
Голос оборвался - не пелась тут эта песня. "Наедине с тобою, брат, хотел бы я побыть…" Голос оборвался - не читались что‑то эти стихи. И сразу, без паузы, рванул мягкий баритон, терзая себя: "Матчиш мы танцевали с одним нахалом, в отдельном кабинете за покрывалом!" И опять и ещё про матчиш - с этой песней сладилось.
Леонид, единственный на улице путник, уверенно двинулся на голос, отыскал в стене поющего дома особенно поющее окно, пообождал немного, усмешливо вслушиваясь в пение, а потом крикнул в окно:
- Эй, разложенцы! Полиция нравов! Отворяйте!..
Все так, все здесь было так, как воображалось: комнатёнка с ушедшим в землю полом, почти без мебели - вся жизнь на полу, на циновках и подушках, а по сте–нам висят юбки, платья, кофточки - нехитрое имущество Марьям.
Бедность… Леонид привык к бедности. Он сам был беден, по сути бездомен, второй уже год кочевал по гостиничным номерам. А до этого скудно жил в Москве, не имея в родном городе своего угла. А до этого была война. А до войны - студенчество, стипендия, которой никогда не хватало. Он привык к картинам бедности, скудости, они не тяготили его. Эта скудость жила сама по себе, а жизнь шла сама по себе, и жизнь эта была небедной. Студенчество… Фронт… Работа на студии… Такую жизнь бедной не назовёшь.
Но здесь, в этой комнате, в выбеленных до синевы стенах, безысходной казалась и жизнь, словно клубилась в папиросном дыму беда. У Леонида сжалось сердце.
Трое мужчин, довольно уже выпивших, как раз столько, чтобы обрести утраченную в раннем детстве непосредственность и неуклюжесть, бросились его обнимать и обцеловывать. Леонида встретили с ликованием, его - и то, что он держал в руках: свёрток с колбасой, брынзой и бутылку взрывчатки под названием "арак". Все это тотчас выставили на стол, а столом здесь была газета, постланная на пол, и через миг уже забулькал желтоватый арак, изливаясь в зеленоватые гранёные стаканы.
Птицин, рыхлый блондин в нижней рубахе, в белых штанах и босой, уселся, ну конечно же поджав под себя ноги, как мулла какой‑нибудь. Впрочем, муллы не пьют арак, шариат не велит. Леонид и сказал ему про это:
- Достопочтенный мусульманин, отведи греховный сосуд от губ своих, ибо сие Йе угодно аллаху.
- Милый, милый ты мой! - Птицин потянулся к нему красными, влажными губами и вдруг заморгал белесыми ресницами и замер лицом, пережидая в себе слезы.
Маленький, чёрненький, носатый Гриша Рухович, приятель Птицина ещё по Москве, жалостливо всхлипнул и тоже замер лицом. Третий, Иван Меркулов, всегда помнящий, что он красив, чертовски красив, что разительно похож на актёра Мозжухина, по–мозжухински лишь завёл к потолку томные очи и мягко коснулся пальцами гитарных струн. "А–а-а!" - вздохнула гитара.
- Мне необходимо выпить, подравняться с вами, - сказал Леонид. - Иначе йы все мне отвратительны.
Он долил себе в стакан до края и начал мучительно глотать, не дыша, припахивающую керосинцем водку. Гитара помогала ему в этом деле, коротким аккордом провожая каждый глоток. Птицин и Рухович хлопали в ладоши.
- Милый, милый, - снова сказал Птицин.
Водка была выпита, Рухович сунул в рот Леониду кусок брынзы, поощрительно подвигав челюстью.
- Жуй!
Леонид пожевал, прислушиваясь, как начала распоряжаться в нём водка, что‑то там отмыкая у него внутри, распахивая, пробираясь в самые дальние его уголки. Он знал, сейчас ему полегчает, веселее станет, смелее.
- Братцы, я становлюсь алкоголиком! - весело сказал он. - Мне это начинает нравиться. Ну это… - Он поискал нужное слово, уверенный, что оно удачливо объявится. - Ну, это вот… - Нужное слово не шло.
- Забвение, - подсказал Птицин. - Лёня, дружочек, как ты меня осчастливил, что пришёл. Святая правда!
- Нет, не то, не то…
- Ну, если не забвение, то кураж, - сказал Рухович.
- А бон кураж! - подхватил Птицин. - Ленечка, что там на студии?
- Не го, не то…
- Тогда допей до ясности, -предложил Меркулов. Подкинув на ладони, он протянул Леониду бутылку.
- Вот! - сказал Леонид. - Вот это слово: ясность! Совершенно точно, друзья, когда я выпью, я обретаю ясность. Это ощущение коротко, потом все летит к чертям. Но минута–другая моя. Я все вижу, всё понимаю. Я на сто метров в землю вижу. Все* про себя, все про других.
- Готов, пьян, - сказал Рухович. - Жара и потом сразу целый стакан. Ох эти вгиковцы, эти кавалеристы, эти бесшабашные парни!
- Заткнись! - Птицин, не глядя на Руховича, протянул ему ломоть колбасы. - Говори, Лёня, говори. Милый, милый ты мой…
Минутой раньше Леонид и не собирался затевать о чём‑либо разговор. И на тебе, разоткровенничался:
- Я про то, что странно как‑то живу. Я утратил цель, я слишком далеко отъехал от дома. Или, может быть, в этом городе и положено мне тянуть до конца дней своих?
Леонид проговорил всё это, дивясь тому, что говорит. Он не затем сюда шёл, чтобы плакаться тут. Он шёл к попавшему в беду товарищу, шёл как сильный к слабому. И вдруг заныл.
- Я живу не жалуюсь, - сказал Меркулов. - А что поделаешь? Жена из местных, трое детей. Думал, приеду на год, а живу уже десятый. Даже на войну не удалось вырваться.
- Бедняга, - сказал Рухович. - Мне тебя жаль. На войне было очень весело.
- Смейся сколько угодно, но я сто раз просил меня разбронировать.
- Значит, очень тихим голосом просил, не услышали. Впрочем, я тебя не виню: надо же было кому‑то заниматься воспроизводством.
- Григорий, заткнись! - Птицин схватил Руховича за узенькие плечи, притянул к себе. - Не задирайся, вояка. Лучше послушай, что умный человек говорит. Лёня, ты что, с новым директором беседовал? Обидел он тебя?
Хвалёная ясность все ещё не покинула Леонида. И потому он сам себе про себя растолковал: "Это я сейчас подлаживаюсь к Птицину, к его беде, мне совестно, что я так благополучен…" А вслух, и снова дивясь своим словам, он сказал:
- Я сам себя обидел. Надо было воспользоваться случаем и уволиться, а я остался. На сколько ещё - на год, на два? А там, глядишь, женюсь на какой–нибудо армяночке с домом и виноградником и фонтанчиком посреди двора. Есть такая. Даже целых три таких.
- Счастливчик, - сказал Рухович. - Мне бы этот фонтанчик. Посватался? Или дочка очень уж в отца?
- Учти, - сказал Меркулов, - виноградное вино в таких домах не переводится от урожая до урожая. И какое вино! - Он разлил по стаканам остатки арака. - Женись, Лёня, чего там. Наплодишь детишек, будешь всегда сыт, ухожен - армянки чудные жены. Какая ещё тебе нужна цель? Выпьем!
Леонид взял стакан, глянул в мутную глубь и выпил. Чудаки, они его жалеют! Пока пил, мысли взрывались в нём, одна другой краше. "Сейчас, сейчас я поверну этот разговорчик, копну пошире!" Он поставил стакан, открыл рот и… забыл все свои мысли. Да и какие мысли‑то, о чём разговор? Пьём вот, закусываем - и слава те, господи!..
Все молчали, ожидая, что он им ещё скажет. И Леонид молчал. Поплыло все перед глазами, раздвинулась будто стена, и он очутился на улице. Идёт, чуть что не бежит. Это он все врал про армянок. Их было не три, а была одна. Все остальные, сколько бы их ни было, утонули в тумане. Была одна, и её он видел, к ней спешил, разомкнув стену, бросив друзей. "Ты снова пьян? - скажет она. - Ну разве так можно?" Она кончила педагогический, и эти учительские нотки в её голосе только то и означают, что она кончила педагогический. "Лена, я должен поговорить с тобой, - скажет он. - Лена, уедем в Москву". - "Ох, опять за своё! - досадливо нахмурится она. - Ты же знаешь…" Да, он знает, что она какой‑то ответственный работник в Министерстве просвещения, что её удерживает дело, которым она увлечена, что она честолюбива, он все это знает. Он знает большее… Нет, об этом он ничего не желает знать! Ничего!
Стали явственней голоса его приятелей, Леониду показалось, что он попятился с улицы снова в дом, опять через стену, и стена сомкнулась, пропустив его. С глаз сполз туман. Он прислушался. Говорил Птицин:
- А что ещё человеку нужно, ну что? Есть у меня прекрасная комната на улице Горького, ключи - вот они. - Леонид услышал, как ключи звякнули, большая связка. - Завтра утром в самолёт, завтра вечером -- дома.
- Если не заночуешь в Баку, - сказал Рухович. -* Или в Сталинграде.
- Заткнись, тебе говорят! - гаркнул Птицин. - Прибью! - Но тотчас и забыл о Руховиче, снова заговорив тихо, как бы мечтая: - Жена примет, никаких упрёков, никаких расспросов. Выложит на тахту чистую пижаму, достанет из буфета графинчик, потом уйдёт на кухню поджарить что‑нибудь. Братцы, я дома! Побегу к окну, распахну: дома!
Голос у Птицина сорвался, потом Леонид услышал какой‑то хлюпающий звук. Леонид не стал глядеть на Птицина. Если не глядеть, не спрашивать ни о чём, он переможется. И верно, хлюпающий звук вскоре стих. Птицин прокашлялся, сказал смущённо:
- Пардоне муа, сильвупле… Ме… тре дифисиль…
Ох, его французский язык! Где только понабрался он этих словечек, освоил этот всамделишный прононс? Прячется человек, прячется. Добряк, весельчак, забубённая головушка - прячется человек. Ему скверно, прорвалось это, выкрикнулось и вот уж и спряталось. Сейчас того гляди скажет: "Хотите анекдотец?"
- Хотите анекдотец? - спросил Птицин, загодя прыснув смехом.
- Не хотим, - сказал Рухович. - Ляг лучше, Володя, поспи.
- Нет, это ты зря: смешнейший анекдотец. Сидит, значит, в ресторане один старикан, насосался уже до видений, и кажется ему…
Леонид посмотрел на Птицина. Тот беззвучно смеялся, тряслись у него плечи, щеки. Только глаза жмурились, сжались в щёлочки. Прятался человек, прятался.
- Ну? - спросил Меркулов и лениво потянулся к гитаре, помня, что красив, всё время помня, что красив.
Птицин продолжал сотрясаться от смеха и молчал.
- Ну? - повторил Меркулов и тронул пальцами струны. "Ну–у-у", - сказала гитара.
- Ну вернулся, ну дома, - удивлённо сказал Птицин. - Ну побегу наутро в Елисеевский за колбасой, к Филиппову за французской булочкой… Ну… зачем мне это все? А?..
- Да не будет там тебе ни колбасы, ни булочки, - сказал Рухович. - Я и за пижаму не поручусь.
В комнату вошла Марьям. Остро глянула на всех от двери, прислонясь к стене, сняла туфли. Босая, по–балетному приподнимаясь на носках, подошла к Птицину, нагнулась, поцеловала его, что‑то шепнув. Он просиял, потянулся к ней. Но она уже была у окна, присела на подоконник, подняв колени к лицу, задумалась.
Каждое её движение что‑то рассказывало Леониду. Будто маленькие то были сценки. Сценка у дв'ери, сценка с поцелуем, сценка у окна. Актриса жила в Марьям всякую минуту.
- Володя, я буду сниматься, - сказала она. - Меня взяли.
Птицин вскочил, подбежал к ней и вдруг поднял к потолку.
Марьям невольно раскинула руки, как сделала бы это в сцене, когда принц умоляет Одетту остаться с ним. Одетту или Одиллию? Она была все в том же чёрном платье, лицо за день устало, осунулось, обострилось. Пожалуй, она сейчас больше походила на Одиллию.
Птицин все держал её на вытянутых руках - толстый, в измятых штанах, пьяноватый. Вот уж не принц!
- Я познакомилась и с новым директором, - сказала она оттуда, из‑под потолка. - Кажется, я ему понравилась. Леонид, он вам ничего не говорил обо мне?
- Ничего. Почесал только в затылке.
Она засмеялась, радостно свела и снова развела руки.
- Володя, ну пусти же меня!
Она потянула своё "пусти" и сама вытянулась, вот-вот вырвется.
- Нет, летай, летай!
Он ходил с ней по комнате, шлёпая босыми ногами. Он запрокинул голову и улыбался ей. Этот улыбчивый человек, оказывается, ещё и так умел улыбаться. Вот так, когда круглое, пухлощёкое лицо строжает, хорошеет от счастья.
Тихо стало е комнате, притихли мужички, глазея на этих двоих. Даже Рухович не смел вылезти с шуточкой. И солнце тут ещё подоспело, метнув в окно оранжевые лучи. Не стало больничных стен, бедной одежды на гвоздях - оранжевая легла на них завеса. Всё было как в театре, когда откуда‑то сверху польются на сцену косые лучи, чтобы высветить Её и Его. Но всё было жизнью. Здесь не разыгрывался спектакль, здесь всё было жизнью, и осветителем тут было солнце, заглянувшее на эту улочку, в эту комнатёнку по пути на закат.
Леонид вскочил, поднял руку к потолку, прощаясь с Марьям.
- Я пошёл! Мне надо…
Если бы можно было, он шагнул бы из комнаты сквозь стену, как в ту пьяную минуту, когда никаких не ведал преград. Но это в мечтах или в спектакле можно было сделать…
Он вышел через дверь, пересёк террасу, спустился во двор, пересёк его, отворил скрипучую калитку и очутился на оранжевой улице, изнемогшей от зноя.
Он шёл к Лене. Какая нелепость - все его сомнения! Он скажет ей, что остаётся, что свет клином на Москве не сошёлся, что нет ничего лучше маленькой комнаты с белыми стенами, если только… Нет, он ничего этого не станет говорить. Он просто скажет: "Лена, будь моей женой".
5
Он не знал, как выбраться из этих кривых переулков. Он впервые попал сюда. Где‑то здесь и снимет он свою белую комнату с гвоздями в стенах и решёткой на окне. Решётка от воров. Здесь все окна с решётками, можно подумать, что в домах живут богачи. Такие же, как Марьям?
Он свернул в один переулок, в другой. Закатное солнце творило чудеса. Всё помягчело, от стен прохладные легли тени, ожили деревья, ожил в их изреженных листьях ветер. Запахло землёй, а не пылью, запахло цветами, сушёной дыней - её ломти, заплетённые в косы, висели по дворам на верёвках. Запахло виноградным вином, совсем ещё молодым, розово–мутным. Его пьют как воду, зачерпывая ковшом. И не пьянеют, только ноги делаются не своими, их начинает заносить то туда, то сюда. И мысли тоже начинает заносить то туда, то сюда. Он будет жить здесь. Он поменяет судьбу, как когда‑то меняли веру, и станет жить в этом зное, в этих запахах и звуках. Сколько их проснулось тут, этих звуков! И ни один не напомнил ему дома. Все были новостью, он к ним ещё не привык. Это была Азия. В гортанных возгласах женщин, в пронзительном смехе детей, в сухом касании дерева о дерево. Он будет жить здесь. Он поменяет судьбу.
Вдали в просвете между деревьями Леонид увидел башенку текстильной фабрики. Теперь он знал, куда ему держать путь. Совсем недалеко была улица Свободы, главная улица, пролёгшая через весь город. Он двинулся к ней и вскоре вышел на её асфальт. Теперь ему никуда не нужно было сворачивать. Прямая и бесконечная, эта улица Свободы, когда он отшагает её почти всю, приведёт его к цели. Путь был неблизкий, улица Свободы как бы испытывала всей своей длиной его решимость.
Мимо проезжали автобусы, маленькие и пузатые, дышавшие таким жаром, что к ним подойти было страшно. Как они ездили, .почему не плавились - это было всегдашней загадкой для Леонида. Как ездили в них люди - это было ещё большей загадкой. Теперь и ему придётся ездить в них. Ну, не прямо сейчас, через месяц, через год. Он станет местным жителем, и всё, что делают тут люди, надо будет делать и ему. По воскресеньям он будет ходить с Леной в гости к её многочисленной родне. Или принимать гостей. Ему предстоит запомнить до сотни имён и отчеств, иные из которых не так‑то легко выговорить. Предстоит затвердить многие правила, прежде неведомые. Предстоит поменять себя в чём‑то малом, а в чём‑то и большом. Да, да, поменять - ведь он меняет судьбу, как некогда люди меняли религию.
Значительность решения, которое он принял, изумила его, он проникся к себе уважением. Он шёл по улице Свободы и очень уважал себя, преисполнясь торжественности. Он шёл и оглядывался, и знакомился заново с городом, где предстояло ему теперь жить долгие годы. Город начинал ему открываться заново и по–новому. Он начинал ему нравиться. Не правда ли, это был смелый город? За его окраинами легла пустыня. Даже верблюды не могли пересечь её, гибли от безводья. Эта пустыня наносила на город раскалённый песок и тучи москитов, от укуса которых тело покрывалось язвами. Эта пустыня не давала роздыха и ночью. Она дышала зноем и ночью, перебарывая прохладу, идущую с гор. А город не сдавался. Он рыл колодцы и раздобывал воду. Он сажал деревья, он прослыл городом–садом. Хорошо жить в смелом городе. Ты и сам становишься смелым. И хорошо жить в доме, во дворе которого журчит фонтан, а в трёх километрах от которого начинается пустыня. Что‑то в этом есть. Ей–богу, что‑то в этом есть!
Леонида окликнули сразу в несколько голосов. Кто назвал по имени, кто по фамилии. Голоса сплелись, и в их гомоне прозвучало дружелюбие. "В Москве тебе так через улицу не закричат", - подумал Леонид, умиляясь. Он не стал вглядываться, кто зовёт его, он кинулся через улицу на голоса. "В Москве так вот не перебежишь, где вздумается", - подумал он ещё и снова умилился.
Множество рук протянулось ему навстречу. А какие смеющиеся, славные он увидел рожи. Это были студентки из медицинского, добрые его приятельницы Нина, Соня. А с ними московский сценарист Василий Дудин и газетчик из местных Александр Тиунов.
- Ты это где уже набрался? - спросил Дудин, привставая на цыпочки, чтобы расцеловаться с Леонидом.
Дудин был не шибко высок, не шибко красив, даже просто некрасив, курносый, белобрысый, с веснушками, как у мальчишки, а было ему все сорок. Но некрасивости его никто не замечал, как и сорока его годков, таким он был изнутри весёлым, молодо оживлённым, такая жила в нём готовность к озорству и приключениям.
- Вы где это набрались, товарищ начальник сценарного отдела, я вас спрашиваю? Нам же ещр в "Фирюзе" заседать. Запамятовали?
- Хорош! - сказала Нина, энергично взмахнув рукой, будто гасила мяч у сетки: она бы могла быть прекрасной волейболисткой - рост, сила, порывистость.
- Верно, старик, ты что же это? - Александр Тиунов - рядом с Дудиным он казался великаном - до того, как стать газетчиком, был секретарём горкома комсомола и сохранил ещё в голосе начальнические, прорабатывающие нотки.
- А мы‑то его ищем по всему городу, - укоризненно промолвила Соня, тоненькая, застенчивая девушка, очень милая, просто очень, очень милая. Всякий раз, когда Нина встречалась с Леонидом, она непременно говорила ему о Соне: "Вот, Лёня, тебе жена. Лучше её не найти. Умница, золотое сердце, дочь профессора…"
Оглядев всех, отступив даже на несколько шагов, чтобы всех сразу увидеть, Леонид молча и растроганно им улыбался. "Милые вы мои, - думал он. - Милые, милые вы мои…" Кто‑то нынче уже твердил ему этак же вот: "Милый, милый ты мой.. " А, Володька Птицин!
- Братцы, сестрицы, милые вы мои, - сказал Леонид. - Я решил поменять судьбу.
- Сколько? - спросил Дудин. - И за какое время?
- Ты о чём?
- Я спрашиваю, сколько ты выпил и за какой промежуток времени?
- Не помню. Дело не в выпитом. Если угодно, я совершенно трезв.
- Да, да, - сказала Соня.. - Я вижу, это не последствия алкоголя. Это нечто другое. Лёня, что с вами?
- Умница, - шагнул к ней Леонид и сжал в руке тоненькие её пальчики. - Золотое сердце…