Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы - Руслан Киреев


В новую книгу Руслана Киреева входят повести и рассказы, посвященные жизни наших современников, становлению их характеров и нравственному совершенствованию в процессе трудовой и общественной деятельности.

Содержание:

  • Киреев Р. Т. - Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы. 1

    • Повести 1

    • Рассказы 41

Киреев Р. Т.
Неудачный день в тропиках. Повести и рассказы.

Повести

Искупление

Опять все было неясно и нелепо, вся моя, с таким тщанием возведённая, постройка рухнула, и я не знал, как жить дальше. Быть может, тогда‑то и пришла мне в голову мысль рассказать обо всем Антону, предупредив, впрочем, что на его дружбу я не претендую больше.

Человек с прилипшими к лысине реденькими волосами прыгает перед пятнадцатилетним мальчишкой, своим приемным сыном, умоляет не покидать его, норовит поцеловать руку. На подростке узкие, по тогдашней моде, брюки, продолговатое лицо бесстрастно, а глаза устремлены на дверь. Он ждёт, когда освободится проход и можно будет уйти отсюда. Навсегда…

Провожая меня, Антон, мне кажется, догадывался, что у меня не просто увеселительная отпускная прогулка в родные края - что‑то иное и для меня значительное, но, по своему обыкновению, так и не спросил ни о чем. Молча положил на верхнюю полку два свертка: для матери с отцом и - отдельно - для Лены. Лена лежала в больнице - её готовили к операции на сердце.

- Ты это… Ты виду не подавай, - предупредил Антон, и его толстое лицо нахмурилось. - Ну, что операция такая… Что опасно.

Он вытащил из кармана четвертинку спирта, складной пластмассовый стакан и перочинный нож. В их лаборатории со спиртом было легче, чем у нас. Пока я протискивался между потными лезущими за водой пассажирами, Антон разложил на газете помидоры и нарезал хлеб.

…Выпив, я машинально вытирал помидор тонким носовым платком. Антон, тяжело пережевывая, глядел на мои руки.

- Вымыто, - буркнул он.

Я помешкал и убрал платок.

- Звони, как приедешь, - сказал он, когда мы встали, и пожал мою руку.

Я кивнул. Он зашагал по узкому проходу своей немного косолапой походкой.

Вернулся я на две недели раньше срока. Антон ещё не знает об этом.

Рюкзак набит, а не упаковано многое. Дверь отворяется. Медленно входит Лена. Она серьезна и невесела, но болезненной не выглядит. Не замечая меня, обводит взглядом котелок, спальники, два больших, ловко зашнурованных мешка, в которые упакована байдарка. Взгляд её пытливо останавливается на брате.

- В другой раз поедешь, - ворчит Антон, укорачивая лямки рюкзака. - Лодка двухместная, втроём нельзя. - Он хмурится и сопит. - В другой раз…

Лена неподвижно стоит посреди комнаты. У нее некрасивое большеротое лицо. Она поворачивается и уходит, глядя перед собой. Антон прижимает рюкзак коленом.

- Нельзя ей сейчас… Только обострение было.

…В то время она ещё училась в школе. Болезнь сердца наступала на нее все ожесточенней, и, я помню, Антон сомневался даже, закончит ли она десять классов. Теперь - операция…

- Я знаю, ты не сделаешь этого! Я знаю, ты не сделаешь этого!

Человечек с покрасневшей от волнения лысиной униженно вьётся перед подростком, он ощеряется, обнажая остренькие зубки, и этим вдруг напоминает крысу. "Я знаю, ты не сделаешь этого!" - твердит он, но он врёт, он совсем не уверен в этом, он даже уверен в обратном. В отчаянии бросается к подростку, и по лицу, по шее подростка прыгают мокрые торопливые губы. Тот брезгливо и испуганно отстраняется. Он подтянут и аккуратен, как манекен - этот пятнадцатилетний мужчина, - на нем накрахмаленная белая рубашка с ровно закатанными рукавами, а в руках у него связка книг и небольшой чемодан.

Когда Антон пришел ко мне в первый раз, мать сидела у зеркала. На ней было узкое вечернее, осыпанное блёстками платье. Она подводила ресницы. Вологолов с незажженной папиросой вышагивал в ожидании по сверкающему полу. У полированного шкафа он всем корпусом, по–военному, поворачивался и шел обратно. Годы штатской жизни не вытравили монументальности привыкшего повелевать человека.

Молча уставился он на Антона своими широко расставленными глазами. У него все было широким: широкое, конопатое, неподвижное лицо, широкие плечи, боксёрский приплюснутый нос. Рыжий, в седине, ёжик над шишковатым лбом придавал лицу оттенок самоуверенной тяжелой силы. Или, может быть, я необъективен к нему и выдаю сегодняшнее свое отношение за тогдашнее?

В тот первый вечер я избегал обращаться к нему при Антоне, чтобы не называть его на "вы" - человека, при котором моя мать не стесняется красить ресницы.

Здороваясь, мать гибко обернулась и взглянула на него раскосыми блестящими глазами. Потом живо поднялась, и, я помню, мне стало неловко за её по–молодому распущенные черные волосы. Рядом с гранитной фигурой Вологолова она выглядела девочкой.

Я стоял у окна, но Антон, выйдя из вагона, не задержался и даже на ходу не взглянул в мою сторону.

Поезд тронулся.

Я не любил водить друзей в дом Вологолова, и потому чаще заглядывал я к Антону, чем он ко мне. Лену я находил то приветливо–весёлой и непоседливой, то по–взрослому тихой. Сосредоточенно думала она о чем‑то, и мне казалось, что, хоть она и смотрит на меня, но меня не видит. В эти минуты я вспоминал о её болезни.

Антон не спрашивал, где мой отец, а сам я, естественно, не заговаривал об этом. Да и что мог я сказать об отце, если не знал даже его имени?

Только раз слышал я от матери, что похож на этого неведомого мне человека.

- Тебя тоже будут любить женщины, - прибавила она и чему‑то невесело усмехнулась.

Подойдя в тот вечер к зеркалу, я пристально вглядывался в свое отражение - старался угадать в нем черты мужчины, давшего мне жизнь. На секунду мне померещилось, что я вижу не себя, а другого, непонятного, но чем‑то близкого мне человека. Сосредоточенное молодое лицо с чуть раздвоенным подбородком… Тонкие губы… Светло–голубой, тонкий, с высоким воротом свитер. Он ли был это?

В путешествие на байдарке Лена отправилась с нами лишь на следующий год, когда мы с Антоном получили дипломы, а она - аттестат зрелости. От железнодорожной станции до озера добирались пешком. Лена то далеко обгоняла нас, то исчезала в сосняке, через который шла дорога. Раз она окликнула нас сзади. На её вытянутой ладони розовели ягоды земляники.

- Ваша порция. Я съела.

Руки наши были заняты, и она поочередно поднесла ладонь к нашим ртам. Её рука была прохладна и пахла сосновыми иголками.

- Дорвалась, - ласково буркнул Антон, когда она снова нырнула в лес. - Всю жизнь в четырех стенах.

- Сынок, ты же останешься, ты обещал, мы сено хотели косить. Сено, помнишь, сено! - обрадовался он и засмеялся, обнажая острые зубки. - Ты обещал!

- Ты воображаешь, он хочет остаться здесь? - холодно и с презрением спрашивает мать.

В дверях с огромным чемоданом в руках пыхтит, пытаясь пролезть, её любовник. Теперь он стал её мужем. А тот, бывший муж, стремится удержать своего приемного сына - это последнее, что ещё осталось у него.

Проход наконец освободился. Человек бежит за подростком, хватает его за руки и говорит что‑то, говорит…

Имею ли я право рассказывать о том, что касается не только меня, но и моей матери? Я хотел бы умолчать о вещах, которые составляют её личную тайну, но тогда мой рассказ не будет понятен Антону.

Когда мы натягивали оболочку лодки, сухо треснуло дерево. Сопя, Антон ощупывал тонкие крашеные планки. Обломался кончик кильсона - в том месте, где левая половина соединяется с правой. А Лена не умеет плавать… Я невольно взглянул на нее. Она беспокойно ожидала моего или Антона взгляда. Я подумал, что при поломанном кильсоне даже лучше, если лодку загрузить потяжелее, но молчал, ожидая, что скажет Антон. Взгляд Лены медленно опустился, она отвернулась к воде, и я увидел сбоку, как она покусывает губы.

Мне трудно судить, догадывался ли Антон, что в длинном промежутке между неведомым мне существом - моим отцом - и теперешним мужем матери Вологоловым в её и, стало быть, моей жизни, был ещё один человек: Родион Яковлевич Шмаков. Имя это, во всяком случае, ему знакомо, потому что я - Кирилл Родионович Шмаков.

Антон любит ясность и точность, но я чувствую, что не смогу быть педантичным в своем рассказе. События, как они следовали друг за другом, подчас скользили мимо меня. Моя память впитывала их незримо и от меня независимо, а потом вдруг возвращала мне их, спустя годы. В эти‑то мгновения они и происходили для меня - сейчас, теперь, а не когда‑то в прошлом.

Мне шел девятый год, когда я впервые увидел своего будущего отца. Шмаков резко отличался от мужчин, что появлялись - не очень часто, насколько я сейчас помню - в нашей тесной комнате. Он был самым пожилым из них (тогда бы я сказал - старым) и уже в то время прикрывал розовую лысину редкими волосами, прилежно зачёсанными с одного боку на другой. В первый вечер он принес не вина, как все остальные знакомые матери, а большой торт в белой коробке, и я помню, с каким тайным вожделением поглядывал на подоконник, куда его поставили. Мы пили чай втроём, Шмаков чинно расспрашивал, как я учусь и кем хочу стать, и ел торт чайной ложкой, что очень поражало меня: мне казалось, это все равно, что есть ложкой хлеб.

Когда спустили байдарку на воду, Антон вытянул из рюкзака два резиновых круга. Один сунул обратно, другой надул тремя мощными выдохами и молча накинул на голову сестры. Она проворно сняла его.

- Не буду я…

- Что? - не понял он.

- Не буду с кругом… Никого вон с кругом нет. - Она кивнула на скользящую мимо байдарку. На солнце вспыхивали дюралевые весла.

- Так они же плавать умеют, - удивленно сказал Антон.

- Не умеют.

Антон засмеялся.

- Откуда ты знаешь?

Она упрямо молчала. Я вытащил из рюкзака второй круг, надул его и надел на себя.

- Из солидарности… Я тоже плохо плаваю.

Лена с неудовольствием покосилась на меня. Не глядя, одной рукой взяла круг, пошла к воде. На ней были кеды, но мне казалось - она босиком.

Приемный сын заранее знал о готовящемся предательстве, но предательство сулило переезд в город, и потому он был на стороне любовника. А чтобы человек, которого он называл отцом, ничего не заподозрил, он, преодолевая врождённую сдержанность, заинтересованно обсуждал с ним, как лучше переделать забор и куда складывать сено, которое он вызвался накосить за летние каникулы. Сам же нетерпеливо подсчитывал дни, что остались до последнего экзамена за девятый класс - это было единственное, что ещё удерживало их, в деревне.

Какая внутренняя связь между Леной и суетливым стареющим человечком с острыми зубками? Ведь они даже не подозревают друг о друге - отчего же они нерасторжимы в моем сознании, словно отец и дочь, словно Лена мстит всем своим существованием за обиду близкому ей человеку?

Шмаков приходил к нам все чаще, мы играли с ним в детское домино или он рассказывал мне о животных. Я внимательно слушал - до тех пор, пока истории не начали повторяться - и одно время мечтал даже стать, как и он, ветеринаром. Мать, подперев рукой голову, молча глядела на нас. Иногда она чему‑то невесело улыбалась, а на вопросительный взгляд Шмакова протягивала, усмехнувшись, руку и лохматила его прилизанные волоски. Лысина багровела, Шмаков злился и торопливо, двумя руками, приглаживал волосы.

Стал я не ветеринаром, а химиком - быть может, оттого, что с детства ощущал тягу к определенности: так, я всегда предпочитал богатству оттенков точные, чистые цвета -белый, синий, зелёный. Я понимаю, что такая черта свидетельствует о прямолинейности натуры, но - что делать! - в подобных вещах трудно переломить себя.

До появления Шмакова, учительница, заполняя последнюю страницу классного журнала, где записывались сведения об учениках, никогда не спрашивала меня об отце. Это была деликатная учительница. Я жалел потом, что мне так и не пришлось в этой школе назвать вслух, при всем классе, как это делали остальные ученики, фамилию, имя и место работы своего отца: вскоре после того, как Шмаков усыновил меня, мы переехали в деревню Алмазово.

Вначале не только я стеснялся Шмакова, но и он меня. Во всяком случае, он не оказывал мне столько доверия, чтобы шлепнуть меня - что после, когда мы переехали в Алмазово, иногда случалось. Вскоре, однако, мать положили в больницу, и первые же дни, проведенные без нее, сблизили нас. Шмаков запил. После работы он не заходил домой, а вваливался лишь поздно вечером, пьяненький. Обо мне не забывал. Вывернув карманы, отдирал от подкладки слипшуюся карамель, усыпанную махоркой и хлебными крошками, совал её мне в руки, Он говорил, чтобы я ел и не стеснялся, потому что я его сын и он любит меня, как родного. Потом спрашивал, люблю ли я его, я говорил- люблю, тогда он целовал меня мокрыми губами и требовал, чтобы я тоже поцеловал его. Мне было противно, но я помнил, что он мой отец, и мне казалось, что если я не выполню его просьбу, то нарушу ту священную в моем тогдашнем представлении связь, какая соединяет отца с сыном. С негодованием подавлял я "брезгливость, которую вызывал во мне этот чужой, неопрятный человек.

Как бы ни был человек умен или добр, он неприятен мне, если изо рта у него дурно пахнет. Как ни понимал я разумом, что это чистоплюйство - переписывать из‑за помарки страницу курсового проекта - переписывал, сжав зубы.

Эта ли болезненная аккуратность была тому причиной, сдержанность ли в отношениях с сокурсниками, но в институте за мной укоренилась неодобрительная кличка "сноб". Стипендии и скудного приработка на кафедре не хватало, чтобы шить брюки в ателье, а ширпотребовские аляповатые штаны вызывали во мне отвращение. И тогда я уселся за швейную машинку, что покинуто стояла в доме Вологолова, - осваивать портновское ремесло. Я принялся за это с той сосредоточенностью, которая как‑то сама собой проявлялась у меня в каждом деле. Скоро брюки были готовы. Я не замечал их на себе, а это в моих глазах - высшее достоинство одежды.

Мне нравятся люди, которые живут легко и изящно, и всё на свете, в том числе и собственную персону, воспринимают с долей иронии. У меня не получается так. Я отношусь к себе и окружающим с тяжелой серьезностью. Я знаю, что такие люди скучны, и оттого, должно быть, я скрытен. Вот разве что перед Антоном теперь...

Наверное, трудно даже перед самим собой быть нечестным, когда столько молодых людей собираются вместе, чтобы в течение пяти лет думать, читать, спорить, с категоричностью юности отвергая малейший компромисс. В институте я не только познал, как жить дальше, но и дерзнул судить свое маленькое прошлое.

По неопытности приемный сын преувеличивал силы человека, которого называл отцом. Его не покидал страх, что тот неведомым образом помешает их бегству из деревни. Мать и её любовник казались ему неосторожными.

Однажды он неожиданно вошёл в комнату. Они сидели на диване. Тонкая рука матери в серебряном браслете лежала на его массивном плече. Появление подростка не обескуражило их - они уже заручились его молчаливым союзничеством. Мать, сняв руку с плеча, продолжала увлеченно говорить что‑то.

Подростка не столько оскорбила нескромность любовников, сколько обеспокоила их неосмотрительность: вместо сына мог войти отец. И вот тогда‑то он добровольно взял на себя роль их бдительного стража. Устроившись с учебниками и экзаменационными билетами в палисаднике, зорко следил за поворотом, откуда в любую минуту мог показаться человек, которого он называл отцом. Увидев его, неторопливо входил в дом и бросал, направляясь к этажерке с книгами: "Идёт…"

Когда мимо пронеслась моторка и лодку закачало, Лена растерянно схватилась за борта тонкими незагоревшими руками. Мы пересекли залив и теперь жались к берегу, ища вход в реку.

За два дня до выписки матери из больницы и за месяц до переезда в Алмазово запивший без матери Шмаков потащил меня с собой. У синего ларька, прилипшего к глухой обшарпанной стене, теснились пьяницы. Шмаков взял стакан "Волжского" - навсегда запомнил я название и терпкий вкус этого первого в моей жизни вина.

- Сладкое, - сказал я, сосредоточенно отпив немного.

Под мышкой у Шмакова торчал сверток. После второго стакана он повел меня на прибазарную площадь, где в этот вечерний час торговали семечками и цветами из вощёной бумаги. В свертке оказался отрез на платье. Мать любила приглушенные цвета - шерсть была темно–синей, с крохотными звёздочками. Шмаков пытался продать её. Он делал жалкое лицо и печально объяснял всем, что оказался с ребенком - то есть со мной - в безвыходном положении.

Быть может, я не думал об этом так отчетливо, но подобная мысль ютилась в моем сознании: разве не позволительна известная нечестность в тех случаях, когда её жертвой становится человек низкий, когда жестокость является как бы ответным актом? А иначе почему я так упорно вспоминал глухие пьянки Шмакова в первые месяцы нашей жизни, до переезда в Алмазово, вспоминал холодную неуютность, которая после воцарялась в доме всякий раз, когда мать уезжала по своим делам из Алмазова в город- разве все это не давало право расстаться со Шмаковым без колебаний и тем способом, который представлялся нам наиболее удобным?

Пьяным отец читал монолог, происхождение которого до сих пор остается для меня тайной. Это был монолог об умирающем лебеде. Шмаков то взвизгивал - так, что я вздрагивал, то переходил на шепот и при этом выгибался весь, хотя и без того был маленького роста. Некоторые места в этом монологе звучали совершенно нелепо - я думаю, отец перевирал их.

- И плачет он, маленький лебедь, совсем умирающий, - завывал он, и слезы катились у него из глаз.

Мать сидит на кровати, поджав под себя ноги, черные волосы распущены, а перед ней стоит на коленях трезвый и плачущий Шмаков. Выйдя из больницы, мать не досчиталась многих своих вещей. Шмаков божится, что больше не возьмёт в рот ни грамма, остепенится и будет работать по специальности - пусть только она согласится хотя бы временно поехать с ним в совхоз: там их дела сразу поправятся. Мать молчит. В распущенных волосах сверкают раскосые глаза.

- Ради сына нашего! - причитает Шмаков. - Я люблю его, как своего! И он меня, пусть он скажет, спроси его. Кирюша, - скажи ей, ты ведь любишь меня, скажи ей!

Я стою смирно, лицо мое непроницаемо, и я вижу опущенными глазами розовую лысину Шмакова с разбросанными по ней редкими волосками.

В Алмазове мы прожили шесть лет. Вологолов появился в нашем доме в марте. В июне, на другой день после завершающего экзамена за девятый класс, мы уехали.

Грести было трудно, водоросли цеплялись за бьющие солнцем лопасти весел. На зеленой воде покачивались белые лилии. Антон, перегнувшись, сорвал одну - за ней протянулся толстый вялый стебель - подал, не оборачиваясь, сестре. Лена быстро и бережно взяла цветок. Я видел сзади, как заострились её худые локотки.

Дальше