Но ведь он вернется завтра утром… Всего одна ночь, - словно шепнул ему кто-то. А ночь можно провести где угодно - хоть в кустах. Ведь не убьют же за это? Только написать записку - и все.
Володя ожил. Незаметно юркнул в палатку, вырвал чистую страницу из той самой книжки про любовь. В кармане нашел огрызок карандаша. Написал сразу, не обдумывая: "Я не поеду с дядей Сашей, это мое дело почему. Буду ждать Гаврилыча на острове, а вы меня не ищите".
Оставив записку в палатке, он, опять никем не замеченный, исчез в кустах. Стланик сзади палатки стоял густо.
Володя нашел плоский теплый камень, лег на него ничком. Низкие лучи солнца добрались до самой земли, и перед Володей открылся маленький хлопотливый мирок. Темной ниткой тянулись куда-то муравьи, словно привязанные друг к другу. Уже зарумянились бочки на ягодах брусники, Некоторые наклеваны: кто-то уже пробовал их на вкус. И у сыроежки, что спряталась между корней стланика, надкушена ножка. Тихо, чуть слышно прошелестели сухие хвоинки - на корне сидела рыжая мышь. Так вот кто тут хозяйничал.
Наверное, для ее мира Володя был так велик, что она его просто не могла увидеть. Она долго мылась, потом еще раз куснула сыроежку. Несколько капель со шляпки гриба скатилось ей на спинку - мышь вздрогнула и мгновенно исчезла в норке.
- Вот глупая-то… - прошептал Володя. - Вылезай опять, чего боишься?
Но мышь не появлялась больше, да и солнце ушло - мирок возле корней стланика канул в темноту.
- Воло… одя! Воло… одя! - услышал он совсем близко.
"Что я тут сижу? Ведь найдут… Наверное, "Онега" вернулась уже."
Стиснув зубы - почему-то казалось, что тогда ноги ступают тише, - он стал пробираться вверх по склону, подальше от палатки. Сучок треснул под ногами, с шумом покатился вниз камешек, но застрял в стланике. Его не услышали.
Володя выбрался к знакомой речке. Теперь надо чуть выше, к скале Орлиного гнезда. Там ветер и не так много комаров.
Уже совсем стемнело, и Володя, не прячась, уселся на обломке скалы. С моря тянуло сырым соленым ветром. Ветер, как простыню, тянул за собой плотный туман, укрывая море. Всмотревшись, Володя увидел топовые огни и концы мачт, похожие на воткнутые в снег крестовины: это вернулась "Онега".
"Но ведь в такой туман она не уйдет до утра, а Гаврилыч не сможет прийти. И я зря прятался, все равно с дядей Сашей придется ехать. Может, уж пойти к палатке?"
Но тут он так ясно представил себе глаза Василия Геннадиевича, что идти расхотелось. Затея уже не казалась ему такой привлекательной, но делать нечего, надо довести ее до конца. Он выбрал местечко за ветром, где камни хранили дневное тепло, принес несколько лап стланика, уложил их поудобнее.
А те, первые, наверное, ночевали здесь так же, ведь домов не было, подумал Володя, и от этой мысли ему сразу стало легче. Пахучая ветка удобно легла под голову, протяжно, как далекая сирена маяка, кричала ночная птица. Крикнет - и замолчит, ждет ответа, но ответа нет, и она снова тянет свое "кви… и… и".
Шумел водопад, а к нему шли люди. Много людей.
- Тише ты, матери твоей черт! - странным свистящим голосом сказал один из них. - Свет давай, быстро!
Запахло бензином, мутно-слепящим в тумане пятном вспыхнул самодельный факел. Володя окончательно проснулся и сел. В двух шагах от него на берегу речки шла работа В расплывчатом свете факела он видел, как огромные серебристые рыбины шлепались о гальку. Ловкие руки одним движением вспарывали рыбу, бережно, но быстро выбирали затянутую белесой пленкой икру. Потом небрежным пинком рыба сталкивалась в воду. Одна, вторая, третья… - десятая.
Вот мелькнуло лицо человека. Глаза точно вынырнули из-под бровей и остро блестят. И усы вовсе не кажутся чужими на словно бы похудевшем лице. Руки по локоть в рыбьей крови. Гаврилыч! Да, Гаврилыч. Добрый, ленивый, навсегда распростившийся с сейнером. Как же так? А дядя Саша?
- Не смейте! Не смейте! Не смейте! - Володе казалось что кричит не он, кто-то другой - чужим жалобным голосом.
Факел у реки нырнул вниз и погас - затоптали. Сразу стало так темно, что Володя не только людей, камней от кустов не мог отличить. И в этой темноте ему показалось, что ветки на земле затрещали от хищных крадущихся шагов, что-то холодное, скользкое потянулось к нему.
- Мамочка! - Володя помчался, не разбирая дороги, не зная, куда бежит. Только подальше от реки, от этих страшных ночных людей.
Цепкий стланик схватил за плечи, корнями опутал ноги. Володя упал, прислушался. Все тихо. Слышно, как зовет кого-то невидимая ночная птица. Плещется вода, ноют комары. И ни шагов, ни голоса…
Он приподнялся, сел и сейчас же вскочил. Надо бежать к Василию Геннадиевичу, они же уйдут!
Только где знакомая тропинка? И стланика такого непролазного здесь не бывало.
А это что? Ниже по речке снова разлилось мутное пятно света. Значит, они и не думают уходить. Зло завизжал гравий, что-то с плеском упало в воду. Там дерутся?
Прячась за каждым камнем, Володя пошел на свет.
- Ну, чего размахался-то? - долетел удивительно знакомый голос. - Говорю, брось!
Это же дядя Саша! Уж его голос Володя ни с кем не спутает. Он тоже с ними?
- Да хватит, наверное. Или еще одну статью захотели?
А это… это Василий Геннадиевич! Конечно, он. Значит… Ничего не значит. Еще не понимая, с кем же дядя Саша, только вдруг почувствовав что-то хорошее, Володя со всех ног побежал по берегу.
Он увидел их раньше, чем заметили его, И из всех, стоявших на берегу, запомнился именно дядя Саша. Он стоял возле самой воды и высоко держал дымный факел. Наверное, поднял его, когда бросили браконьеры, и теперь широко освещал все, что творилось вокруг. Лицо его уже не было ни хвастливым, ни нахальным. Таким Володя никогда его не видел. Василий Геннадиевич и радист Костя собирали по берегу "вещественные доказательства": ножи, почти полный бочонок с икрой. Дядя Саша сказал кому-то негромко:
- Рыбу-то подбери. Пропадет…
И даже голос его понравился Володе, хоть ничего особенного и не было сказано. Браконьеры понуро жались друг к другу серой безликой кучкой. Один услужливо нагнулся и подал Василию Геннадиевичу крупную горбушу. Но тот словно и не заметил его.
Огненные капли, шипя, падали в черную воду. Тускло серебрились на берегу рыбьи туши, а речка все кипела и пенилась от стремительного хода рыбы.
Рассказы
Своя земля
Бессонным весенним вечером к берегу подошел запоздалый катер. За ним по чуть зеленоватому морю тянулся треугольный след, кружили чайки. Катер привалился боком к привычно заскрипевшему причалу. Чайки отстали.
Сначала с катера сошли, люди знакомые. Мальчишки, сидевшие на облитых пеной камнях, разочарованно встали, но тут один из них крикнул:
- Смотрите, еще кто-то приехал!
По сходням осторожно, точно не доверяя берегу, сходил высокий костистый мужчина. В руке он нес огромный фанерный чемодан с тусклыми жестяными углами. За ним, опустив голову, устало плелась женщина с ребенком на руках.
- Чужаки, чужаки! - крикнул тот же мальчишка, и вся стайка ребят вспорхнула с камней.
Берег опустел. Только вдалеке, у рыбозавода, покачивались на воде пустые кунгасы. Чайки ныряли в волны, а море все светлело, наливаясь прозрачным блеском северной белой ночи. Скоро птицы стали почти невидимыми. Небо и море слилась в одну прозрачную мглу, зато темнее, резче выступили камни на берегу и - далеко за линией прилива - спящее село, где только в одном-единственном окошке огонек слабо сопротивлялся белой ночи. Там ждали моториста с катера. Еще с минуту повозившись, погремев чем-то на палубе, он сошел на берег. Приезжие безучастно сидели на камнях. Он подошел к ним:
- Что же вы тут, ночевать думаете? Это вам, не Сочи! К утру так морозом прихватит - пальцы зазвенят. Идемте ко мне пока, что ли…
…Анна поправила на постели лоскутное застиранное одеяло. Дочка спала. Ей и невдомек, в какие края завезли ее родители. Сунула ладошку под щеку, спит. А ведь даже и кроватку для нее принесли чужие люди. Странные люди. Анна таких нигде не встречала. Молчаливые, степенные, с узкими прорезями глаз на смуглых скуластых лицах. А имена у всех русские, и сами они себя зовут русскими, только говорят странно: "юськие". Принесли и стол, две табуретки, старую, но береженую посуду. И жилье нашлось - целый дом. Беленая, как на юге, мазанка на обрыве, возле самого моря. Сказали, тут раньше чужак один жил, охотник, да умер, а больше никому его дом не приглянулся: от села далеко, да и не любят здесь люди жить в одиночку.
Никифор, Аннин муж, быстро подмазал стены, починил крышу, вставил стекла. За долгие годы скитаний привыкли устраиваться быстро. Теперь ушел в правление насчет работы.
Далеко отсюда, в Биробиджане, рассказали Никифору про то, как здешние рыбаки гребут сетями рубли. И вот - в который уж раз? - сорвался, не утерпел…
Анна смотрела в скупое оконце. Прямо за ним - бугристые, истоптанные грядки брошенного огорода. Не земля - одни каменья: неужели и на них что-то растет? Чужая, бесплодная и непонятная земля. На Орловщине трава бы в рост вымахала на такой грядке, а тут - редкие красноватые кустики да под камнями ползучий мокрец. Дальше - камни все больше, все круче, и вот вырастает из них гора и на ней корявые деревья вроде елок, а ветви у них все в одну сторону протянуты - тепла просят.
Но уж лучше смотреть туда, чем на море. Никак не привыкнуть, что берега у него нет. Глаза напряженно ищут знакомую темную полоску, там, где у самого горизонта тонет в море облако. Но ничего не видно - только море и небо, и нет между ними черты. И оттуда, из светлой, сине-зеленой бездны, бегут и бегут к берегу шумные волны. Набегая, каждая грозит: "Я вас-с-с!" А потом, откатываясь, шуршит галькой: "Ужо уш-ш-ш!.."
Анна с трудом отвела глаза от окна. Надо затопить печку, сварить обед, в чем-то согреть воды и постирать белье. В Приморье хороший был бачок, удобный. Бросили. И сколько всего вот так разбросали всюду. Искали лишь одно - деньги, да, видно, не суждено им с Никифором удачи - денег тоже нет. Дверь надсадно заскрипела, отворилась. На пороге, чуть боком, стояла женщина. А у нее из-за плеча, встав на цыпочки, тянулась девочка лет двенадцати. Скуластое, как и у всех, лицо женщины сияло застенчивой доброй улыбкой и было очень красивым. Анна даже позавидовала густому вишневому румянцу, зимней белизне зубов. Сама-то вылиняла, как ношеное платье. А волосы какие! Косу и не схватишь у затылка рукой. И девчушка под стать матери, только волосы с рыжинкой, как сосновая кора под солнцем. И глаза светлее. Больше. Еще краше матери будет.
Женщина плавно поставила на стол миску с кусками рыбы и темно-зеленым крошевом. Все остро пахло морем.
- Отведай-ста нашей вкусноты, ай, непривычная ты, дальняя. Меня Дарьицей звать. Вместе работать придется. Куда тебе, окромя фермы, идти? Вот я и пришла, знакомы будем. Это Танюшка, дочка моя. А у тебя кто?
Говорила она непривычно мягко, и слова от этого делались ласковыми. Танюшка тем временем бочком пробралась к кровати, посмотрела на спящую девочку.
- Мам, деука! А как звать?
- Мариной… Маринка.
- Малинка, Малинка масенька! - Танюшка даже повернулась вокруг себя, словно танцуя.
Анна не знала, как встречать гостей: нет ведь ничего и угостить нечем. Она бестолково заметалась по комнате.
Дарьица остановила ее:
- Чего егозишь? Не надобно нам неча. Ты как жить-то думаешь? К нам али еще куда пойдешь?
- Не знаю… как муж скажет. Он - хозяин. Не приглянется ему, так, может, и вовсе жить у вас не придется. Шебутной он у меня.
Дарьица вздохнула коротко.
- Ну, ин знаешь. Мы от дедов тутошних, нам выбирать не для ча - все свое.
Уже с порога обернулась:
- А ежели надумаешь, так у нас ясли в колхозе.
Даже во сне Анна перебирала сети. Ячея за ячеей тянулись куда-то серые километры капроновых неводов. С сухим треском лопались под руками пузырьки водорослей, похожие на спелый желтоватый виноград. Пахли больницей упругие полосы морской капусты, скользили студенистые серые комья медуз. Другой работы не нашлось. Никифор наотрез отказался пустить ее на ферму.
- Только и не хватало - с поганым зверьем водиться. Еще заразы наберешься! Да и какой твой заработок? Сиди, сети чини.
Дверей у сарая нет. Вместо них словно большое окно в солнечный весенний мир. Там берег моря, волны, пронизанные иглами солнечного света, далеко у горизонта - темные сейнеры. На одном из них - Никифор.
А на берегу с Маринкой играет Танюшка. Только никак ей, Маринке, не угодить. Принесла живого маленького краба - Маринка в слезы; набрала мокрых ракушек, похожих на розовые лепестки, - и те Маринка бросила. Белоголовая девчушка боится всего - моря, камней, чаек.
Анна на минутку отложила скользкие, тяжелые сети, выпрямилась. Нестерпимо болела спина. А две сморщенные, похожие на сухие корни старухи работали, даже не поднимая головы. Свое и старому рук не ломит, подумала Анна. Она снова склонилась над сетью и вдруг увидела, что соседка переложила к себе поближе Аннину снасть. Поймав Аннин настороженный взгляд, старая женщина заулыбалась:
- Ты иди… Ребенка пригляди, солнышку порадуйся, я и одна управляюсь.
Анна упрямо мотнула головой:
- Нет уж, бабушка, раз взялась - сама и сделаю. Чужого хлеба век еще не ела.
- Да что там - чужого? Все ведь у нас свое, наше, никого ты не объешь. Смотрю я на тебя да дивуюсь: чего-то ты больно колючая? Али жизнь не задалась?
- Отчего не задалась? Как у всех.
Но вот и старухи зашевелились, начали собираться по домам. В дверном проеме белая ночь медленно гасила дневные краски. По берегу гурьбой прошли резчицы с рыбозавода, лица их словно расцветали в бледном свете немеркнущей зари. Танюшка давно уже уложила Маринку спать, да и ее позвали домой. Следом за женщинами прошли несколько рыбаков в тяжелых негнущиеся робах. Смолкли голоса людей.
Теперь говорили только берег и море. Берег шелестел стебельками почти невесомых тонких трав, шуршал галькой, звенел ручейками, догонявшими море. Море медленно уходило от берега, бормоча в тумане среди скал, и даже до рябило волн. Течение бережно уносило от берега сорвавшуюся лодку и растрепанный белый островок из спящих чаек.
Анна медленно шла по тропинке к дому. С горы еще раз оглянулась на море. Где-то там, в непонятной дали, - Никифор. Сердце сжалось: ведь не было еще такою, чтобы так далеко уходил от нее. Уводят, уводят его деньги. Как сорвали с родного обжитого моста в тяжелый неурожайный год, так и несут словно не по земле - над землей, как осенний жухлый лист. В море ушел. На месяц. А ведь было время - дня не мог прожить без нее. Неужели это он, сегодняшний, шептал когда-то: "Хмелюшка моя, без вина я от тебя пьян!" И это она, не другая, была счастливее всех на земле? А может, и не любил, помстилось только? Что же теперь перезабыл свои ласковые слова?
Кто-то чужой был возле ее дома. Анна остановилась, подняла голову. На завалинке ее дома сидела Дарьица. Маринка спала, прикорнув у нее на руках.
- Боится деутка-та твоя. Дом один - плохо, ты одна - плохо. Айдате к нам. Когда еще мужик твой вернется…
У подножья сопки стояли рубленные дома. Каждый, как богатая изба, - из мерных вековых бревен, с широким крыльцом, со светелкой. На задах кудрявились высокие гряды огородов в узких деревянных бортах. Темнел зеленый стрельчатый лук, удобно разлеглись на бортах светлые листья редиски, чуть всходили синеватые тугие ростки картошки, и над всем этим поперек и вдоль тянулись веревки с мелкой вяленой рыбой. Ленивые куры, безнадежно поглядывая вверх на сухие рыбьи хвостики, долбили клювами радужную чешую, осыпавшую камни.
Дом у Дарьицы был краше всех - кондовый, из широких лиственничных бревен. В тихом холодеющем воздухе от них, шел крепкий лесной запах. Лиственница пахла особо - остро свежо и чуть грустно, но у Анны закружилась голова: так и увидела вдруг забытый, затерявшийся в памяти дом на Орловщине. Такие же бревна исходили смолистой слезой, когда Никифор строил избу. Только пахли они сладко-боровой елью, новогодним праздником. И еще счастьем. А теперь - где он, этот дом, цел ли? И ответить некому… Дарьица посторонилась в дверях:
- Проходи-ста, гость на порог - дом с прибылью, так у нас говорят.
В светлых, не по-деревенски широких сенях висели сети, пахло морем. Дверь в горницу загораживала чудная занавеска из цветных шкурок - словно пушистый легкий ковер. Сухая темная рука откинула занавеску. На пороге стояла Аннина напарница по работе;
- Вот и добро, что пришли! А у нас и самовар на столе. Тебя ведь Анной звать? - А я - Феклушка. Вот уж седьмой десяток так кличут.
Дарьица быстро пристроила Маринку на широкой кровати рядом с Танюшкой. Анна села у широкого стола, опустив на колени руки, и слова не могла сказать - так остро, до того, что сердце заходилось, чувствовала: вот и пришла домой. И ничего больше не надо…
Из соседней горницы вышел высокий ладный парень со странным лицом - узкоглазый и смуглый, а брови и волосы, как зрелые хлеба, и глаза голубые, яркие.
- Что ж, бабоньки, приумолкли? Встречайте гостью. Ты бы, Дарьица, раздобрилась на маленьку, а? Такой случай.
Та только косой махнула, полыхнули темные глаза:
- Ладно уж, будь по-твоему. И что вы, мужики, за народ? Ко всему у вас один случай… - но она не сердилась: все это было от счастья. Она словно прятала его от сглаза за своей воркотней.
Никифор приехал через неделю. Высокий, нескладный, в чужой коротковатой робе. Встал на пороге:
- Собирайся, домой пойдем! Ишь что надумала - днями у людей гостеваться!
Анна сжала руки, опустила глаза, чтобы он не видел рвущийся из них крик: куда, к какому дому ты меня ведешь?! Тихо попрощалась с Дарьицей, с Феклой, погладила по голове Танюшку. Уходили в прошлое дни, домовитое пение старого самовара, Феклины сказки о лесных и морских дивах, вся неторопливая жизнь этих людей.
Никифор шагал по тропинке, пинал ногами камни. Они звенящими ручейками стекали с дороги к обрыву, к морю. Где-то далеко внизу будили эхо.
- Рубли, говорил, сетями тащат! Сам бы вот и таскал, паразит, чем людей с места манить! Пуп от этих сетей трещит, а рубли где?! Черти их видели, а не я! А эти-то еще смеются, под руки лезут.
- Не смеялись они, Никиша, помочь поди хотели, - тихо, с укоризной сказала Анна.
- Ты еще полопочи мне, заступница! - Рука Никифора сжалась в кулак. Но он не ударил. Такая бесконечная усталость была на ее бледном, когда-то красивом лице, так беззащитно смотрели голубые, как линялое осеннее небо, глаза, что он только сморщился, как от горького, и неловко, сам не зная зачем, протянул палец дочке. Маринка сейчас же затеребила его мягкими ручонками. Анна молчала. Только по морщинке у рта медленно сползала тяжелая слеза.
- Феклуша, скажи мне, а ты счастливо с мужем жила? - Анна смотрела на темное от ветра и времени лицо старой женщины. Солнце золотило обрывки водорослей на сетях, ласково гладило лицо. Анна уже привыкла к работе и теперь могла даже говорить, не бросая дела.