Начало времени - Александр Ливанов 10 стр.


- Ну и ну! - вместо ответа повертел головой отец. - Никак я в толк не возьму, Марчук. Ты учитель или колдун?.. Знал, значит, что комсомольцев к нам направят? И зачем - знал? Ведь Гаврила - и тот ничего еще небось не знает. Почему ты, Марчук, обо всем всегда наперед знаешь?… Ох, видать, ты хитрец каких мало! Кажется мне, что в нашем селе ни один волос ни с одной мужицкой потылицы не упадет без тебя… Колдун ты, как есть колдун!..

Отец опустился на завалинку рядом с учителем, помолчал с видом оскорбленного достоинства. Недоверие к нему, скрытность учителя явно обижали отца.

- Ты что ж, выходит, мне не доверяешь? Что не партеец я?

- Нет, Карпуша, нет. Видишь - и Гавриле ничего я не сказал. Тут такие дела… И вправду колдовать приходится. У самого голова, как макитра с опарой. Через край прет. Погоди немного. Все, все узнаете… А ты не беспокойся. Хлопцы скоро тронутся в дорогу. Ночевать не будут.

Отец отвернулся, пожал плечами. Марчук с виноватой улыбкой смотрел на него.

- Ладно, не сердись. Мне самому нелегко теперь. Не хватало б, чтоб ты и Гаврила рассердились на меня. Еще самую малость - я вам все свое колдовство раскрою.

- Дай‑то бог… Я не сержусь. Ежли нельзя, не говори. А хлопцы - толковые! Только без патронов они пока…

- Патроны им доставили. Уже там, на месте ждут их.

- И это ты знаешь!.. Ну, жох! Одно только скажи мне, Марчук. Весной к тебе брат приезжал… Так то брат или…

- Я бы такого брата… Вроде твоего поручика Лунева…

- Я так и думал!.. Ну ладно. Что мне дальше делать? Может, еще чего надо - так ты не жмись, говори.

- Нет, спасибо, Карпуша, - дотронулся Марчук до руки отца в знак, что доволен им. - В эту иочь многое решится. Тут такой узелок распутаем!..

- И все концы в нашем селе?

- Что ты! Отряды посланы в разные места. Бандиты не уйдут. Про наш разговор - Гавриле пока ничего. Ты во хмелю - горяч, а он и тверезый не лучше… Про сэвэу ты, Карпуша, что‑нибудь слышал?

- Писали ведь в газете! Союз Освобождения Украины? А если по правде назвать, союз обдуривания Украины. Разве еще не всех изловили? Небось поповичи–мозгляки да офицеры. А платит - заграница…

- Вот именно, - согласился Марчук. - Новую силу из‑за кордона шлют. Тут кое‑кто ждет гостей… Вот всех - и зараз, и в капкап, - перед собой загреб воздух учитель и крепко сжал руку в кулак.

- Ты за этим в Харьков ездил?

- Потом, потом, Карпуша… А то вон-малый слушает.

Видно, я забывал временами притворяться, что мне не до разговора, что я очень занят игрой с Жучкой. Раз–другой глянув в мою сторону, Марчук понял мою уловку.

Он поднялся с завалинки. Все такой же, как всегда, неторопливый, пиджак, накинутый на плечи, с усмешечкой на губах под подстриженными аккуратными усиками.

- Пойду в сельраду.

- Ты эту ночь не ночевал бы дома… А?

- А и не придется ночевать!.. Хватит и мне дела.

Пока шагал через двор учитель, отец смотрел ему вслед, словно решал: оставаться на месте или одной ногой своей устремиться за этим человеком, не спрашивая куда- хоть на край света.

Жучка, проводив учителя, вернулась в конуру. На небе зажглись первые звезды.

Мой детский разум теперь трудился над установлением разницы между "контрабандой", "простой бандой" и "политической бандой", я ловил каждое слово, оброненное взрослыми у колодца ли, у монополки или у нас же в хате.

Хата наша стояла на околице, и в иные вечера напоминала нечто среднее между клубом и ночлежкой. Кто только здесь не перебывал! Барыги и лавочники, перекупщики, искавшие муку и яйца на пятак дешевле, чем на городском рынке; в островерхих башлыках и городских пальто ночью к нам забредали из города и контрабандисты - одни мрачно–молчаливые, другие отчаянно–говорливые и веселые, гонявшие чаи в ожидании провожатых, удобных караулов и безлунных ночей; заявлялись злейшие враги контрабандистов - красноармейцы–пограничники, проверявшие документы (которые всегда были в порядке), подозрительно косившиеся на мешки и баулы (все запретное пряталось в лесу); приходили бабы просить Карпушу письмо написать или мужики, соскучившиеся по информации (как ныне говорится) и желавшие лично расспросить Карпушу "что на свити диется". Уж не говоря об учителе Марчуке, соседе Василе, батюшке Герасиме и других завсегдатаях.

В эти дни, когда только и толковали о бандах, бандитах и комсомольских отрядах, в ряду увлекательных слов - кордонник и партиец, милиционер и уполномоченный - во всей своей значительности вырисовывалось слово: комсомолец.

Слово пришлось мне по душе. В нем слышались веселая и неукротимая сила молодости, ее победное песенное шествие. Шутка ли сказать - комсомольцы не боятся бандитов! И прежде лесных засад и ночных перестрелок в моем сознании выходили на поединок слова. Перед словом "комсомолец" сникало, пятилось слово "бандит". Оно пряталось за кустами, змеей пробиралось овражками, трусливо стреляло в спину. Солнечным проселком, слегка дымя дорожной пылью под развевающимся красным стягом, - не шло, шествовало оно, такое широкогрудое и жизнелюбивое слово: комсомолец!

И было совершенно ясно, что, когда я вырасту, я стану под этим стягом, я буду - комсомольцем. И все же - пока между пылящими гамашами и реющим стягом сквозил бесплотный яростный ветер. Воображение отказывалось, было бессильным найти человеческий образ, достойный слову - его звуку и смыслу. Нужны были плакатные преувеличения, мощный, яркокрасочный символ!

…Завывание ветра в печной трубе, его жесткие удары в окно, поскрипывание и глухие стоны кровли под мокрым соломенным настом крыши долго не давали мне уснуть. Нелепые видения вставали передо мной между сном и явью, я терял ощущение реальности. Я жмусь тревожно к отцу, слышу его горячее дыхание на затылке - мне одиноко и страшно. Предчувствие беды саднит сердце. Кто‑то громко стучит в дверь - сердито и нетерпеливо; я слышу пьяные и грубые голоса.

Отцу, открывшему дверь, ночные гости, пересмеиваясь, заявили, что пришли посчитаться с ним за то, что "не по годам снюхался с комсомольцами". Мать, в одной рубашке, с разметавшимися волосами, бросилась вслед отцу, уводимому бандитами. Я спрятался под полушубком.

Все остальное узнал я потом из рассказов матери. Одним из бандитов она была отброшена от дверей и сильно ударилась о лавку. Две узкие, плохо выструганные дубовые лавки - основная мебель наша, я их и сегодня вижу перед собой в подробностях - до каждой трещинки или узора вокруг сучка. Мать рванулась к окну и стала кричать: "Ратуйте!" В этот момент на дворе и раздался выстрел. Долго и суматошно в ночи кричали, хлопали крыльями галки в поповском саду, пока снова не расселись по своим ночлежным местам; надрывный лай соседских собак сменил прерывистое завывание, затем жалостливый скулеж нашей Жучки.

От испуга закричал и я. Недвижно лежавшая на полу мать, кинулась ко мне, выхватила меня из‑под полушубка, прижала к груди и заметалась по комнате. Остальному я был очевидец.

Отец не вошел, а как‑то боком ввалился в хату и, обессиленный, прислонился к косяку дверному. Казалось, он хотел минутку передохнуть после дальней, тяжелой дороги. Лицо его было в крови. Старую, всю в заплатах, серую от времени и золы рубаху, бандиты разорвали на нем.

Видимо, стесняясь меня и матери, отец заслонял лицо поднятой, ладонью наружу, рукой.

"Чего кричишь? - будто ничего особого не произошло, усталым голосом сказал он матери, - думаешь, услышит кто? Никто не услышит. Ни выстрела, ни крика. Запугали всех бандиты…"

Отец и мать так и просидели всю ночь на лавке. Я засыпал и снова просыпался и все ждал, чтоб скорей кончилась эта страшная ночь. Отец и мать сидели молча. Отец-• опустив голову, в тяжелом раздумье, мать - заплаканная, в отчаянье. Не любил отец, когда ему перечили, а пуще того - когда жалели. Мать с молчаливой тревогой смотрела то на него, то на лампу и окно, вздыхала и робко вытирала подолом глаза.

Комиссар и два красноармейца старались придать допросу вид непринужденной беседы.

Неужели - уже в который раз спрашивали отца - он не запомнил, как выглядел хотя бы один из бандитов? Неужели он ни одного знакомого не узнал среди них?

Комиссар и красноармейцы уже явно теряли терпение.

Отец резко втягивал воздух, тяжело отдувался, сцепив руки на впалом животе. Он смотрел куда‑то вдаль через головы пограничников, точно они были не живые, а какие-нибудь деревяшки. Покрасневшие, малокровные веки отца подрагивали. Недобро светились щелки прищуренных глаз. "А вдруг узнал, да ошибся? А вы, солдатушки, браво–ребятушки, тут же человека лихим манером в кутузку?.. Скорей начальству отрапортовать - все в порядке - пымали!"

Говорил отец раздраженно, словно не бандиты, а эти улыбающиеся розовощекие красноармейцы и комиссар учинили ему обиду. "Видел не видел, узнал не узнал - кончайте воду толочь! - хватил ладонью по столу отец, скрипнул деревянной ногой и резко повернулся к комиссару. - Выпиши мне револьвер, вот тогда и разговор будет!"

- Не имею права, - сказал комиссар.

- Тогда, душа любезна, лови бандитов сам! - отрезал отец.

…И все же отцу еще раз пришлось потолковать с комиссаром кордона. Как‑то на заре, когда просвечиваемая солнцем пыль после прошедшей отары розовым облаком накатывалась на сад, к нам на двор завернула подвода. Добрых - гнедых в яблоках - милицейских коней мы все знали на селе. Да и возница был не деревенский. Картуз с черным лакированным козырьком, сатиновая косоворотка навыпуск и малиновый шнур с кистями на веселом, чисто выбритом и впслоносом вознице не оставляли сомнений, что он "из городских".

На телеге, глубоко зарывшись в солому, покоилось большое тело молодого бандита. Ветерок шевелил его легкие русые волосы. На молочно–белой спине, под высоко задранной красивой голубой рубахой, виднелась небольшая ранка. От нее вниз протянулась коричневая полоска засохшей крови. Меня удивляла пустяковая ранка, после которой последовала смерть такого большого бандита!..

Несколько милиционеров, в буденовках и вылинявших, пропотевших гимнастерках, хлопотавшие вокруг телеги, выглядели хмуро–деловитыми, осунувшимися. Они говорили осипшими голосами и избегали смотреть в глаза собравшимся. А вислоносый возница в картузе с блестящим козырьком, наоборот, еще выше задирал красивую голубую рубаху на бандитской спине, всем бойко объяснял, что вот, мол, "попался волк в капкан!". "У любовницы взяли атамана!" И, многозначительно причмокивая губами, лихо щурил карий глаз на трофей. Из передка телеги, бережно укрытая соломой, выглядывала недопитая четверть самогона.

Все эти события, как я понял, произошли ночью, все в том же лесу, верстах в пяти–шести от нашего села. Комсомольцы же возвращались в город другой дорогой, и я жалел, что больше их но увижу. Мне интересно было бы узнать - не нашими ли патронами застрелен бандитский атаман? Я не решался спросить об этом у рядом стоящего отца.

По укоризненному взгляду, каким встретили милиционеры комиссара кордона, я понял: все давно ждали его. Шел оп из школы, видно, от Марчука; сердито цыкнув на залаявшую Жучку, шагнул к возу.

Возница, взяв голову бандита "за чупрыну", дернул и повернул ее, точно тыкву, лицом к отцу.

Отец-уже в который раз - молча смотрел на молодое, светлобровое и все еще пухлощекое лицо бандита. Потом он перевел взгляд на комиссара и медленно покачал головой. Комиссар, стоявший недвижно, руку заложив за портупею и плотно сжав губы в ожидании отцовского опознания, сразу заволновался, нахмурился и рванулся к отцу. Он что‑то быстро и горячо говорил ему, милиционерам, нехорошо поминал Терентия, наконец махнул рукой и, сердито шурша круглыми штанинами галифе, зашагал со двора.

Возница как‑то некстати хохотнул над начальственными распрями, стегнул кнутом коней. Телега тронулась. Уже на ходу милиционеры торопливо повскакали в телегу.

Отец затем, долго не приходя в себя, топал по комнате. Весь земляной пол был усеян кружочками - следами железки деревянной ноги. "Видишь ли, не верит мне комиссар, - с хриплым придыханием бросал отец матери, - думает, запугали меня, покрываю бандитов! Что я заодно с Марчуком против него что‑то имею. Еще мокрую курицу, бедолагу–контрабандиста, может, пожалею. А этих жалеть?.."

…Точно табун лошадей, почуявших волка, в голове отца метались, кружились мрачные мысли. Оп хотел найти что-то главное, чтобы идти к нему сквозь надоевшие будни, разъедавшие душу тревоги, сквозь все мелкое и мизерное. Подобно слепцу, которого поводырь бросил посреди дороги, он снова и снова вспоминал так нехватавшего ему штабс-капитана Шаповалова, живой голос которого никто не мог ему заменить - ни округлый, приязненный басок отца Герасима, ни улыбчивая скороговорка Симона, ни терпеливый, назидательно–бесцветный голос учителя и партейца Марчука. Й снова отец двумя пальцами оправлял фитиль лампы, брезгливо вытирал руку о штаны и с книгой бухался на полати.

Перебирая руками длинный журавль, мать только что подняла из криницы полную бадейку воды. С бадейки, с цепочки, к которой привязана деревянная бадейка, срываются радужные капли; как дождинки, летят они обратно в колодец. Я слышу, как капли стукаются в глубине колодца о сруб, о поверхность воды. Мать переливает воду из деревянной бадейки в свое ведро, тоже деревянное. И бадейка, и ведро похожи на игрушечные кадушки, поскольку сделаны из тех же сужающихся кверху клепок и стянуты теми же двумя железными обручами. Другое ведро - уже полное - стоит рядом. На земле лежит коромысло с голубоватыми и темно–сизыми - от железных ведерных дужек-зарубками на концах, с лощеной выемкой посредине. Выемка эта отшлифована материнским плечом. Хорошо помню ореховое коромысло новым, свежевыструганным, но - отнюдь не "шлифованным"!

Мать окликнула баба в домотканом жакете–безрукавке. Двумя молочными ручейками омывают бурый островок жакета белые рукава льняной рубахи. Мать остановилась, подождала бабу, отдала должное наряду ее. И вот они пошли рядом - про меня словно и забыли. Я исподлобья взглядываю на эту бабу, лишившую меня дорогих минут общения с матерью. Баба на меня и не смотрит.

Мы возвращаемся от Йоселя, где мать только что мыла полы - настоящие крашеные деревянные полы! Вечером мать будет рассказывать отцу о полах так, будто ей была оказана великая честь, что позволили вымыть эти распрекрасные полы…

Легко понять восторг матери, сравнив деревянный пол в доме Йоселя–лавочника с нашим земляным!… Правда, перед праздниками мать его мажет глиной, пожиже разведенной коровьим кизяком. Долгие часы мы сидим тогда на завалинке (или на печи, когда холодно). Ждем, чтобы "пол" высох…

Сахару полфунта, фунт соли и двугривенный - такова зарплата матери за мытье полов лавочника. Двугривенный - сверх всего тайком от супруга сунула в руку матери Лия, жена лавочника.

"Полы после мытья - как яичный желток! Новые такими не были!" - говорит мать догнавшей нас бабе. Мать любит, когда дело хорошо сделано. Они идут рядом, о чем-то разговаривают, а я еще раз достаю из кармана рубашонки свою конфетку–палочку. Это очень необычная конфета! Хоть я и не мыл полы, а лишь присутствовал при этом, но, уж как водится, тоже "попал в наградной список".

Йосель - здоровяк с лысой головой и серебряными зубами, мне лично вручил эту палочку–конфету. Я не знал, как мне следует поступить - взять конфету или нет. Изо всех сил преодолевая соблазн, я выжидательно смотрел на мать. Она наконец улыбнулась - и это означало разрешение. Я тут же протянул руку за конфетой, и лавочник раскатисто захохотал. Благовоспитанность ли, застенчивость ли - все это Йосель счел явно лишними церемониями для сынка Карпуши–голодранца. Щербетное, ноздреватое тело конфеты почти прозрачно и отсвечивает мутной восковой желтизной. Зато продольные красные полоски… Четыре таких витых красных полосок! От "палочки" у меня липнет кармашек, ладони, пальцы, но я не спешу есть конфету. Я вообще решил ее не есть - она красивая и ею можно играть. Я покажу ее Андрейке и Анютке. Мы будем играть в "лавку Йоселя". Конфета и глиняные черепки - будут товаром, а белые черепки, которые мы набрали недавно возле той же лавки - будут деньги. Мы будем по очереди лавочниками и покупателями. Товар мы разложим на завалинке, возле конуры нашей Жучки. Помимо конфеты–палочки лавку будет украшать цветное стеклышко от поповской лампы, бумажный цветок и глянцевые обрезки шпалеры. У Андрейки к тому же есть совершенно новый гвоздь, а у Анюты - жестяная коробочка. Эх, если бы у меня было много таких палочек–конфет, как, скажем, у "маленького Йоселя", сына лавочника! Этот бутуз на конфеты и не смотрит. Чудило…

Мать не нахвалится домом лавочника и вдруг вспоминает про мою палочку. Я должен ее немедленно продемонстрировать. Разумеется, баба из вежливости берет конфету в собственные руки, вертит ее так и сяк, поддавая мне куражу: "Ай–яй–яй, какая красивая цукерка!" Лишь затем возвращает мне "палочку" и продолжает разговор с матерью.

Из разговора мне ясно, что мать должна упросить Карпушу написать письмо к сыну этой бабы. Мать обещает, еще раз заверяет, что исполнит обещанное, но, видно, бабе этой просить о чем‑нибудь не только не стеснительно, а преогромное удовольствие.

В хате перед отцом баба опять разыгрывает целую комедию в одном лице: просьбы, поклоны, лесть. О, это хитрющая баба! Она явно тщеславится своим искусством умасливать людей, заставить их служить себе. Ее ничуть не смущает, что она рябая, причем из тех рябых, о которых говорят: "На лице черти горох молотили".

Мать и баба остаются у порога, в узком пространстве между печью и окном. Они замерли и неподвижны, как стражи. В глубине комнаты, спиной привалясь к столу, стоит отец. Он исподлобья смотрит на эту хитрющую бабу, у которой добрый десяток разных подголосков в липком и ласковом, точно медом обволакивающем голосе. Отца, видно, забавляет комедия, разыгранная бабой.

- Ладно петь Лазаря! Не к батюшке пришла! - сводя темные брови к переносице, с напускной строгостью ворчит отец. Он пристукивает деревянной ногой, словно ставит комнезамовскую печать. Не поворчать, не выказать умеренную строгость, не помедлить для солидности - отцу никак нельзя. Нет, он себе цену не набивает. Ему нужно внушить уважение к самому акту письма, к грамоте. Эта хитрющая баба должна почувствовать, какая ей оказана честь!

Скуластое лицо отца - и не бритое, и но бородатое. Смуглые щеки, словно скудная пожня хвощом, оброслп темно–рыжеватой щетиной. Вислые, как у Тараса Шевченко, усы с палево–золотистыми проблесками - такими же, как на веках нашей Жучки. Отец, когда он трезвый, - вялый и неразговорчивый. Душа отца, точно колодец, и страшит, и манит меня. Вспоминаю, что то и дело ловлю жалостливый взгляд матери, украдкой направленный на отца. "Маешься оттого, что без бога живешь", - иной раз скажет она. "Ни на что не годен твой бог", - говорит отец. "А все же лучше, чем никакой", - тихо ответствует мать и, беря ухват, как бы с поклоном заглядывает в черный зев печи. Мне каягется, давно она там высматривает бога и уже в душе отчаялась его увидеть.

Не спеша достает отец из ящика стола тетрадку, дует ей в обрез, беззвучно шевелит губами, листает, считает листы. Большой расход бумаги! Случайная, отнюдь не обязательная плата - натурой (пара яиц, кусок сала, немного пшена или гороху) - за письмо едва окупает расходы на тетрадки. Но и мать, и я знаем, что отец любит писать письма. И никакие издержки и убытки не остановят его!

- Бумагу‑то принесла?

Назад Дальше