Через день–другой отец спохватывается: "Где рожь? Где?" - "Пропил всю, как есть!" -говорит мать. Отец сконфуженно пожимает плечами; он ничего в эти дни не помнит.
Вечером у нас гостит батюшка. Про комсомольцев ему, видно, неприятно слышать. Он любит слушать, когда отец философствует. Косится на пляшку, куда отец переливает водку; сам, как всегда, угощаться отказывается. Когда комсомольцы были в селе - батюшку не видно было - из дому не выходил… С интересом, часами слушая отца, батюшка изображает равнодушие, подобающее его сапу. Всем печалям отца о людях и земных делах их батюшка всегда находит аналогии и толкования в Священном писании и Евангелии. Отца раздражает ветхозаветная мудрость батюшки. Батюшка, однако, умеет урезонить отца. Природа человеческая мало, мол, меняется. Слова только каждый раз другие. Как был грешным человек, таким он и остался.
Мне странно, что батюшка говорит с отцом попросту, не так, как в церкви, не "по–божественному". В церкви батюшка строгий и важный, ни меня, ни мать не замечает. На рождество и на пасху мать меня берет с собой в церковь, подводит к батюшке под благословение. Он кладет мне на голову бледную, в синих жилках, как тощая курица, руку, шепчет непонятные слова. В своей тусклой и потертой рясе батюшка тогда кажется таким же злым, как и намалеванные на иконах старцы с плоскими лицами и впалыми щеками. В церкви моя многогрешная душа пребывает под постоянным гнетом страха божьего… Я должен любить батюшку, а не могу. Мать велит любить бога, а Марчук - тот даже стихами говорит: "Никакого ^бога в небе, только люди на Земле!"
На селе поговаривают, что наши комсомольцы сочинили бумагу и послали куда следует, чтоб отнять церковь. Их городские комсомольцы надоумили. Батюшка слушает толки об этом и едва скрывает тревогу. "Закона такого нету! Власть не позволит!" -говорит отец. Мать во все глаза глядит на отца–богохульника.
Уж этого она никак не ждала от отца!
Смерть Алеши, всеобщее безбожие, надвигающаяся старость - все это как‑то сразу обрушилось на батюшку. Он заметно сдает: круглое, благообразное лицо стало одутловатым, под глазами - лиловые мешки, взгляд вялый, тоскливый, как у нашей Жучки, после того как отец роздал ее щенков. Все думает, думает батюшка, все больше слушает отца и все рея^е переводит его речи "на божественность". За слова о законе и власти - он благодарно взглядывает на отца. Матери тоже по душе слова отца. Заходит речь о справедливости. "Человек может быть честным и справедливым без бога", - считает отец. Батюшка угрюмо усмехается. "Ненадежная, - говорит он, - честность и случайная без бога справедливость". Он встает и уходит.
Мать почему‑то очень жалеет батюшку. "Ничего, еще не весь жир порастряс!" - замечает отец. "Ну давай теперыча после буржуев всех толстых да жирных в расход!.. Страдает батюшка. Страдает за веру, за церковь. Почитай, всю жизнь церкви отдал", - возразила мать. "Он о душе человеческой мается", - как бы сама себе, и не надеясь, что поймет ее неверующий отец, добавила она. "Вон Гаврил Сотский, комнезамовский председатель - кожа да кости, ни кола, ни двора, он человеку помочь способен? Он себе всю жизнь не помог, где уж людям!"
Отец хмурится. То ли слова материнские ему не нравятся, то ли вообще то, что думать начала…
Одиноко батюшке в его большом доме. Вот и ходит в гости к нам. Елизавету его - даже мать считает дурой и скрягой. Фасолины в горсти считает.
…Зажав в кулаке медяки, бегу я за "рыковкой" для отца. Когда возвращаюсь, отец нетерпеливо ждет меня у порога, выхватывает из моих рук четвертинку. Ничуть не стесняясь батюшки, тут же вышибает пробку ударом ладони о дно бутылки. Отец теперь даже не переливает водку в свою пляшку. Пьет прямо из горлышка. Правда, этому предваряют несколько резких вращательных движений рукой с бутылкой. Последние капли жидкости, запрокинув голову, отец тщательно стряхивает себе в рот.
- Вот так!.. Винтом, опрокидонцем - глотком и пропихонцем, - с наигранной, неидущей к нему похвальбой говорит отец, с пристуком ставя на стол пустую бутылку.
- А для чего вы все, в самом деле, бутылку крутите… перед этим? - вяло спрашивает батюшка.
- Как же! Жидкость внутри вся вращается, винтом, значит! Воздух входит от этого в бутылку и водочку выталкивает!.. Физика! - отводя в сторону глаза, отец охотно объясняет питьевую механику непьющему батюшке.
Мать, прослушав эту физику, вдруг разрыдалась. Она в присутствии батюшки куда храбрей обычного. "Все пропил, все на водку извел! - жалуется она батюшке. - Уже с осени придется нам зубы на полку. А зима? С голоду подохнем… Вот она у нас какая физика!.."
Батюшка слушает, не перебивает мать, укоризненно взглядывает на отца. Отец, переступив деревянной ногой, смотрит в окно, на грушу, будто впервые ее видит.
- А я к тебе, Карпуша, за делом. За хорошим делом, - говорит батюшка.
- Али в дьяконы меня?.. Али в псаломщики?..
Не обращая внимания на ёрничание отца, батюшка морщится, смотрит на него сожалеючи. Издалека начинает он. На днях помер скорняк Данила. "Помер Данила - рада могила", - вставляет отец. Батюшка говорит тихо и укоризненно: "Не кощунствуй, Карпуша". Терпение - главная доблесть пастыря духовного. Выждав, чтоб отец смолк, батюшка со значительностью в голосе продолжает. Данила был хороший мужик, золотые руки. Осталась баба хворая, двое ребят малых. А овчина в дежках киснет, перестаивает: вот–вот шерсть вылезет. Какой убыток! Овчина чужая, заказов понабрал Данила. Баба хоть и хворая, а дело знает. Кого хочешь обучит, что к чему покажет, к делу приспособит. Да что там говорить, - Карпуше ли не осилить эту науку! И бабу от позора спасет, и мужики, которые жалуются, убытку не понесут. А главное - ремесло в руках будет. На зиму заработает - и хлебом, и деньгами.
Отец хоть и "выиграл полбутыль", как мать говорит, хоть глаза у него соловые, а внимательно слушает батюшку.
- Так что, поговорить мне?
- А чего ж не поговорить… Батюшка, - ухмыльнулся отец. Называя так попа, отец всегда смеялся ему прямо в глаза. Тот же, наоборот, делал вид, что ничего этого не замечает.
- Иди, Карпуша, к бабе Данилы, скажи - от меня. Я уже все обговорил, - только сейчас глянул на мать отец Герасим.
…И запахло у нас в доме прокисшими отрубями. В трех кадушках в закваске из отрубей, в сенцах, томятся овчинные шкуры. До поры, когда им надлежит быть извлеченными оттуда, просушенными, прочесанными для дальнейшей обработки. Целыми днями отец колдует над шкурами, скоблит их, мнет, белпт–надраивает мелом. Самая трудоемкая операция - скобление. Ножом, похожим на тяпку без держака, но вправленным в чурку и с дыркой для среднего пальца, отец соскабливает со шкур потемневшие полосы жира. От этого жира отец сам стал - кожа да кости. Работа требует, однако, не только силы, но и ловкости. Одно неточное движение - и острый нож, вместо жира, чиркнет по шкуре, нанесет ей длинную, точно ударом сабли, рану. Отец тогда поминает бога, черта, архангелов, каналью–поручика Лунева и еще почему‑то "вшивый астраханский полк".
Отец втянулся в работу. Пить стало некогда. Заказчики - свои же односельчане. Подводить их нельзя. Теперь отцу приходится ограничить себя даже в удовольствии сочинять письма. Едва урывает минуты, чтобы почитать поповские "Висти". Он не только быстро постиг секреты покойного Данилы, но с толком стал применять их в дело. Мужики все чаще вскидывают руку в ораторском жесте: "Шо толковать? Грамотей! Да еще - антилерист!"
Гнилой дубовой сердцевиной, похожей на труху, отец научился придавать овчинному лику желаемый цвет и оттенок - от светло–лимонного до темно–оранжевого. Он так увлекся овчинной косметикой, что пустил в дело все пустые бутылки из‑под водки. Составляет разные специи, колдует над ними, взбалтывает, смотрит на свет. И мне находится дело. Какой же алхимик обходился без помощников, без преемников секретов и умопомрачительной премудрости, которую даже бумаге доверить нельзя! Никогда мы с отцом не были так дружны, как в эти дни. Андрейка и Анютка теперь не дождутся меня играть. Они, чудаки, жалеют меня! Им невдомек, что работа может быть в радость. Энтузиазм отца - заразителен, его изобретательности в постановке опытов нет конца… Мы уже не страшимся зимы и голода. Мать ходит какая‑то вся просветленная, точно большая удача пришла к нам в дом.
Как и в письмах, отец и здесь не довольствуется ремеслом. Он жаждет творчества, для которого нужны знания. Он просит Марчука, и тот привозит ему из города книжицу про обработку овчины и кожи. Книжица не новая, в фартовом шпалерном переплете с матерчатыми уголочками–ноготками. На пожелтевших страницах - рисунки машин, которые отец внимательно рассматривает, изумленно покачивая головой. Он удивляется беспредельности человеческой хитрости. Мать, зная, что отца всегда "заносит", не без тревоги поглядывает на эту книжицу. Теперь отец просит учителя, всех городских или бывающих в городе, закупить ему разные "средства". Среди множества выписанных им в бумажку "специй" чаще других, помнится, упоминался "крем–калий" (вероятно, это надо было понимать как хромокалий, то есть хромокалийную соль? Да простят уж меня кожевники, если за давностью лет что‑то напутал…).
Вскоре наведался и батюшка - как, мол, дела? Мать, поспешила подтащить к порогу, где остановился батюшка, лавку. Воздев руки, батюшка молча и картинно, успокоил мать. Батюшка ничего не спрашивал, только в задумчивости смотрел, как отец, припадая на деревянную ногу, яростно наскакивал на распяленную шкуру барашка. О чем думал батюшка? Может, к нему впервые пришло сомнение в силу мертвых молитв при виде плодов живого дела?.. Может, впервые отпустил многие грехи неслуху и безбожнику Карпуше, так и не узнавшему дорогу в церковь?..
…Впечатление такое, будто великан стал посреди речки, наклонился против течения и распростер широко свои огромные и загрубевшие лапищи. И вся речка вдруг вынуждена остановиться. Только отдельным струям удается прорваться сквозь сжатые пальцы великанских ручищ. Струи эти ликуют, они спешат воспользоваться своей свободой, точно птицы, вырвавшиеся из‑под натянутой сети.
Это - гребля, то есть мельничная плотина. С высокого берега сходство гребли с великаном исчезает. Гребля скорей похожа на большой покосившийся плетень. Тяжело ему, этому плетню! Речка невелика, даже имени не удостоилась, но здесь, у устья она полноводна и, вероятно, где‑то невдалеке впадает в Днестр.
И всей тяжестью, всем разгоном вода напирает, стремится опрокинуть неожиданную преграду. От натуги гребля вся выгнулась дугой. Две мощные стихии, схлестнувшиеся в поединке, не в состоянии осилить друг друга. Кто первым дрогнет и отпустит? У кого первого сила пойдет на убыль?..
Речка живет своей особой жизнью. Опа живет - потому что движется. Речка - живое существо! И дарит ей жизнь неуловимо убывающая высота на всем ее огромном пути к морю. По собственным незримым ступеням спускается к морю речка! То убыстряет, то замедляет бег. Она ропщет, встретив завал, и ликующе–радостно бежит по узким и крутым склонам; широко и спокойно течет она по равнине, заливая луга и согреваясь под солнцем. Солнечная рябь на воде, в самой себе отраженная многократно, точно дымок, струится, подрагивает тенью на травах и камышах вдоль берега; пена на корневищах и прибрежном кустарнике, как на взмыленной и усталой от бега лошади.
Вода перед греблей все прибывает и прибывает. Трещат, глухо постреливают под водой свайки и колья. Вот-вот вода одолеет греблю! Но поток вдруг плавно огибает фланг гребли. Это похоже на подножку. И вот уже предельно сжатый ноток бежит деревянным желобом, бежит к мельничному колесу. Перед колесом приподнята деревянная задвижка, напоминающая задок телеги. Мельничное колесо тоже пришло в движение, заурчали камни–постава, все слилось в единый гул.
Днем и ночью работает мельница Терентия. За каждый куль мужицкой ржи изволь отвалить хозяину большую жестяную мерку. За помол. Я видел эту мерку - величиной с ведро! Жесть ее, отшлифованная мужицкой рожью, вся блестит точно зеркало…
Позади гребли, где воды все еще много, где она стоит высоко, работники Терентия набросали глины, соломы, видимо–невидимо хворосту. Даже целые деревья. Топольки и вербы зеленеют себе на здоровье прямо над водой, будто все равно им: расти стоя на земле или лежа в воде.
…Сколько раз после сильного дождя мы бросаем в ручей пробку или щепку. Это - наш пароход! Мы следим за всеми его приключениями и превратностями. Мы снимаем его с мели, удаляем препятствия в виде соломинок и прутиков, помогаем ему продвигаться вперед. И где бы ни брал начало своего пути, корабль–пароход нас обязательно приводил к речке! Мы еще не знаем, что речка неминуемо должна попасть в море, что море - ее цель, смысл существования, вера. Но выражению этой веры, то шумно воодушевленному, то кротко–задумчивому, мы сочувствуем. Вдоль речки - слева и справа - "блюдца". Это зеленые старицы, оставшиеся после вешнего половодья. В зеленой гуще водорослей - маленькие пузыречки. Они не лопаются. Мы знаем - это лягушечья икра. Вода в лужицах-старицах теплая–теплая, и в ней мелькают хвостатые головастики. Над канавой, заросшей темной сочной травой, склонилась ива - вся в мохнатых, как в цыплячьем пуху, почках.
У речушки столько верст позади, столько стремительных поворотов, шумных перекатов, головокружительных падений - и вдруг эта, унижающая достоинство ее - гребля! Ни поля, ни леса, ни каменные заторы не удержали стремнину, - а здесь гребля… На какой‑то миг кажется, что это не вода стонет, глухо ударяясь о греблю, а людская толпа перед мельницей; она растет, она полна гнева и вот–вот разразится взрывом против поборов Терентия. Река перед греблей и пружина мужицкого терпения - все на пределе…
Гребля - и река. Днем и ночью, каждый миг - поединок: кто кого? Глухо стонет речная вода, гулко потрескивают колья и свайки гребли…
Мы с Андрейкой и Анюткой жалеем запертую речку. То там, то здесь протыкаем мы прутиками греблю - и тут же благодарная струйка, красиво изогнувшись, серебряной змейкой устремляется вперед, низвергается маленьким водопадом. Нам нравятся такие струйки, и мы стараемся наделать их побольше. Благо, что за греблей, со стороны мельницы, вода нам по щиколотку. Дно речки все покрыто илом, ржавыми водорослями, лобастыми и скользкими камнями. Вода по этой стороне гребли - хотя ее и мало - самая смелая вода. Низом, она сумела прорваться, чтобы продолжать свой бег вперед! У вас уже много фонтанчиков и водопадов. Вся плотина уже в струйках и струях.
Любое дело идет хорошо, если увлекает работника, если он стремится сделать его лучше, внося творческую выдумку. Андрейка выковырял из низа гребли почерневший сук и успешно сверлит им дырки для воды. "Чем ниже дырка, - говорит он, - тем сильнее струя". Андрейка и не подозревает, что он вторично открыл один из главных законов гидростатики, уже открытый в древности греком Архимедом. Ни я, ни Анютка, ни школьник Андрей еще не слышали об Архимеде, но нам безотчетно хорошо видеть свои фонтанчики.
- Ах вы, бисенята проклятые!.. Вот я вам!.. - откуда-то так некстати является не то мужик, не то черт - весь лохматый, белый от порток до бровей, с длинными дергающимися руками. И черт этот гонится за нами! Мы благоразумно не пытаемся выяснять отношения с чертом, пусть даже с белым. Мы надеемся на резвость своих пяток…
К тому же мы отлично знаем: не то что черту, каждому взрослому на селе дана неограниченная власть над нашим братом, мальцом. Драть уши, дать оплеуху–другую - отнюдь не родительская монополия. Это называется - воспитание миром или попросту: "дурней учить надо". Попробуй отцу пожаловаться, что сосед надрал уши - по неписаному уставу сельского мира отцу надлежит "добавить, чтоб не жаловался".
Белый черт, соображаем мы, - один из мельников Терентия. Он нас не догнал, мы стоим поодаль от гребли, на берегу. Мы смотрим: что он будет делать. Чертыхаясь и показывая нам кулак, черт пытается ликвидировать наши гидросооружения. Нам непонятно его рвение, и полагаем, что это обычная вредность взрослого. Ну скажите, что плохого в этих красивых струйках воды?..
Дорога к мельнице хорошо укатана, устлана под тележными колесами двумя дорожками мягкой и нежной пыли. Пока у нас еще мокрые ноги, мы спешим "справить себе ботиночки". Пыль хорошо прилипает к мокрым ногам, темнеет и серой грязью крепко присыхает к щиколоткам. Ботиночки - готовы, и мы похваляемся, чьи лучше. Со свистом, высоко в небе, прорезают воздух стрижи. Они ныряют, камнем падают вниз и так же стремительно стрелой взвиваются в небо. Мельница- в низине, заросшей ольховником, вербами и чоканом. Листочки ольхи, точно редкая мешковина, все изъедены жучком–листоедом. Голубые огромные стрекозы, недвижно расправив прозрачные крылышки, отдыхают на цветущей медунице.
Мы возвращаемся на двор мельницы и залезаем под воз. А куда нам деться? Укрыв лицо своими роскошными усами, Василь разлегся, как пан, на мешках ржи. Даже соломы подстелил себе. Отец, тот тоже вольготно расселся, возложив на мешок, как на подушку, свою деревян–ную ногу. Она прямо нацелена на мельницу, как ствол пушки.
Только мы собрались обменяться впечатлениями о гребле, о белом черте в образе мельника, как тот уже - тут как тут! Правда, кулаками он уже не потрясает и не чертыхается, как положено черту. Он присел на корточки, заглядывает нам в лицо, точно хочет нас запомнить на всю жизнь. Теперь черт ограничивается только тем, что взывает к нашему сознанию, к совести: ведь мы "порчу" делаем. Видно, не без понятия этот белый черт! Понимает, что "порчу" мы делаем без злого умысла, по элементарному невежеству. Мы охотно даем слово, что "больше не будем", и белый черт скрывается в дверях мельницы.
- Вы що, сдурели? - хрипя сквозь сон, говорит нам Василь. Открыв глаза, он объясняет нам, что речка обмелела, мельница и так дышит на ладап и водяное колесо едва ходит, а мы воду почем зря выпускаем. "Бестолочь этакая", - отплевывается Василь и опять закрывает глаза.
Василь ворчит еще с мину ту–другую, но шевельнуться, встать с телеги ему лень. Это спасает от лупцовки замерших Андрейку и Анютку. Они переглядываются: вроде пронесло!..
Двор весь в возах, груженных мешками. Волы пасутся поодаль или улеглись у возов - жвачку пережевывают. Как подует ветерок с речки, на нас сильно тянет запахом свежего кизяка, мочи воловьей. Из берестяной бадейки, привязанной к разводу воза, - пахнет дегтем.
Нам уже надоело на мельнице, мы вылезаем из‑под воза. Я спрашиваю отца, когда нашу рожь молоть будут; он обводит рукой весь двор с возами и волами, с мешками и мужиками. "За всеми".
Шапка отца лежит у него на коленях. В отцовских путаных волосах торчат соломинки. Отец задумчив и неразговорчив, как всегда, когда он "тверезый". Мы снова идем к речке. Вода после колеса катится шумно по камням в бородах водорослей. Вода прозрачна до того, что в ней видны пробегающие по дну пескарики. Недвижно стоят против течения голавли с черными спинками и с едва шевелящимися плавничками. На пологом берегу - огород мельника. Желто–зеленые пятнистые кабаки выставили свои круглые и ребристые бока. С сухим треском хлопает мечевидными листьями кукуруза.
Словно согнутые в локте мускулистые руки, бугрятся на стеблях початки с потаенной бородкой. Чтобы нас не заподозрили в чем плохом, мы на почтительном отдалении огибаем огород и, прискучившие, идем опять к возу с нашей рожью.
Медленно работает мельница. Отец рассказывает Василю про вальцовую мельницу. Она - на пару! Так вот та мельница на пару все это (отец опять обводит двор рукой) в один миг сработает!