7
Открылась дверь, будущие студенты, толкая друг друга, устремились в мастерскую.
Экзамен по живописи: натюрморт - мертвая природа.
Лева Слободко, рослый парень со сдобным розовым лицом, в форме летчика, присвистнул:
- Изюминка с косточкой. Не подавись, ребята.
А натюрморт на первый взгляд был предельно прост: на табуретке, покрытой небеленым грубым холстом, стояла темная, почти черная бутылка, возле нее граненый стакан и два ярких, свежих лимона, сзади голубовато-серый фон стены.
Федор, не спуская глаз с бутылки и лимонов, установил на мольберте свой холст, раскрыл на стуле недавно купленный, еще пахнущий свежим деревом этюдник, вынул незапачканную палитру и новенькие кисти.
Он ни разу в жизни не писал маслом, не держал в руках палитру. Позавчера только ребята научили грунтовать холст. Все внове… Но если этот натюрморт с бутылкой не получится - поворачивай оглобли обратно в Матёру: дорогие родители, зря слезы лили при прощании, дорогой Савва Ильич, ты ошибся - нет таланта. Как знать, потом, верно, всю жизнь будет угнетать чувство - ты неудачник.
Кажется легким, доверчиво доступным этот натюрморт. Эка мудрость написать на холсте бутылку, стакан, два лимона. Бутылка черной краской с бликом на боку, лимоны желтым, фон с синевой. И если б не разговоры кругом, Федору и в голову бы не пришло расстраиваться, что он впервые в жизни держит в руках палитру. Бок о бок с Саввой Ильичом выписывал пейзажи с елями и березками, уж как-нибудь с бутылкой справится. Со всех сторон доносятся реплики:
- Изыск.
- Серая гамма.
- Серая лошадка…
- Попробуй-ка всадить туда эти собачьи лимоны - полезут.
Оказывается, натюрморт не такой, каким видишь. К нему не относятся с пренебрежением. Ждет не постигнутая тобой каверза. Ты не видишь - значит, непременно споткнешься. Федор глядел на непрозрачную бутылку примерно с таким же чувством, как когда-то в первый свой фронтовой день всматривался в опаленный солнцем лысый склон, ведущий к колодцу.
А может, он настолько талантливее других, что ему все кажется легко? Ведь он же не знает пока себя…
Но холст, туго натянутый на подрамник, шероховато-матовый, с чуть проступающим плетением нитей сквозь грунтовку, был чист. Не какой-то клочок бумаги - пространство, отданное для воображения. Оно вызывает тихое волнение, оно заставляет забыть, что вокруг топчутся люди, что ждет тебя неразгаданная каверза. Ты перешел в другую жизнь, загадочную, туманную, ограниченную рамками холста. Бутылка, стакан, лимоны…
Федор кусочком угля сначала робко, едва решаясь потревожить чистоту холста, потом смелее стал набрасывать и бутылку, и стакан, и пару лимонов… Но уже растет нетерпение, уже бутылка требует цвета, лимоны - своего солнечного сияния, уже видишь не тусклый уголь, а сочная, звучная, чуть разведенная маслом краска ложится на холст.
Федор так и не кончил рисунок, только наметил, что и где должно находиться. Нет сил больше терпеть, торопливо выдавил на палитру ласкающие глаз, как первый снег, цинковые белила, глинисто-густую охру, насыщенный, почти черный, пугающий своей ядовитой силой краплак, праздничную киноварь.
Начал прямо с бутылки, намеченное для нее место погрузил во мрак.
Почувствовал, за спиной кто-то остановился, пристально смотрит. Обернулся, - вздернув плечо, невесело сощурив глаза, наблюдает Валентин Вениаминович. И рука с кистью сразу перестала повиноваться, появилось ощущение, что он, Федор, стоит перед экзаменатором нагим.
Валентин Вениаминович хмуро отвернулся, шагнул к другому мольберту.
С кистью в одной руке, с палитрой в другой, на щеке, как устрашающий синяк, посажено ультрамариновое пятно, подошел новый приятель Федора Лева Шлихман. Распустив озабоченно толстые губы, сосредоточенно посапывая, он оглядел начатую Федором работу, где на белом холсте не только чернела бутылка, но уже успели созреть и лимоны.
- Старик, - сипловато сказал Лева, - ты лучше сначала дай подмалевочкой общий фон. Рвешь по кускам - бутылка, лимоны… Так концы с концами не сведешь. Крышу-то, старик, не строят раньше фундамента… Найди самое темное пятно и сравнивай, что светлей, это тебе как бы тропинка, иначе пойдешь - заблудишься.
Федор понял: значит, плохи его дела, если Лева подоспел на выручку.
8
Три дня назад, прямо с поезда, Федор бросился к институту. Едва он протянул руку к двери, как дверь открылась и навстречу вышел человек. Федор в первую минуту принял его за маляра или штукатура, заканчивающего в институте ремонт: грязные, пузырящиеся на коленях штаны, заляпанная краской курточка, нечесаные жирные волосы, одутловатое лицо.
- Старик, - обратился он с ходу, как к старому знакомому, - дай трешник, жрать хочу, а хлеб выкупить не на что.
И Федор растерялся, достал из кармана три рубля, молча протянул.
- Ты не бойся, старик, я отдам, - незнакомец спрятал смятую бумажку, взглянул в лицо Федора и вдруг сам смутился.
А Федор увидел голубые добрые глаза, понял, что странный незнакомец не соврал: действительно взял деньги на хлеб, искренне хочет их вернуть, но наверняка не вернет - забудет.
Через полтора часа Федор встал в короткую очередь к столу коменданта общежития за спиной какого-то плечистого парня.
- Фамилия? - спросил парня комендант.
- Мыш без мягкого знака, - пояснил парень.
Мыш без мягкого знака повернулся с направлением в руках, и Федор увидел лицо, казалось, ладно пригнанное из разных плоскостей, - широкий, чистый, плоский лоб, плоские в здоровом румянце щеки, плоские крылья нижней челюсти, даже крепкая шея представлялась какой-то граненой. Только складки тонких губ не подходили к общей чеканке - было в них что-то увядшее, старушечье.
Все трое встретились в одной комнате.
- Здорово, старик! Рад, что будем вместе, - приветствовал Федора тот, кто взял взаймы три рубля.
Рослый привстал с койки, протянул широкую, как лопата, белую ладонь:
- Иван Мыш.
- Без мягкого знака… - подсказал Федор.
- Верно, неудобство, Мышь да без мягкого, каждый раз отстаивай право на мужской род. А тебя как?
- Матёрин Федор.
- Вот это по-человечески.
- А меня - Шлихман Лева, - подал потную руку должник Федора и без перехода с гордостью указал на Ивана Мыша: - Он, знаешь, из Киева. Возле Киево-Печерской лавры вырос.
- Ишь ты, сподобился. На святых местах.
- Ты, старик, не смейся. Я из Харькова, а Киево-Печерскую лавру видеть не привелось.
- Ну и что? Разве ты верующий? Православный?
- Я - верующий? Да еще православный?! Шлихманы, старик, было бы тебе известно, - местечковые евреи, выходцы из старинного городка Новгорода-Северского, князем Игорем основанного.
- Так зачем тебе Киево-Печерская лавра?
- Старик! Ты меня удивляешь! Киево-Печерская лавра! Сокровищница русской старины! Патриарх среди русских церквей! Да ты знаешь ли, бродяга, что значат в мировой архитектуре русские храмы?..
- Ты хотел сказать - значили?
Лева Шлихман, с красным лицом, со всклокоченными волосами, выскочил на середину комнаты, затряс неловко, по-женски, стиснутыми кулаками:
- Значили! Теперь не значат? Русский пейзаж без церквей! Без белых колоколен, без луковичных куполов!.. Колокола поснимали! Колокольный звон над русскими просторами, левитановский вечерний звон над золотыми плесами! Где он? Скажи, старик, где он?..
Появился хозяин четвертой койки, усмехнулся на ораторствовавшего Леву Шлихмана:
- Плач Ярославны по гибнущей кондовой Руси.
Лева Шлихман схватился руками за растрепанные космы:
- Поэзия гибнет! Красоту губим! Как можно быть равнодушным, остолопы! Русь линяет, рядится в безликий костюмчик! Национальный колорит, национальное лицо - где оно?
- Ладно, ладно, прервись на минутку, дай познакомиться с человеком… Вячеслав Чернышев.
Невысокий, крупноголовый, подстрижен, как боксер с папиросной пачки "Бокс", серые, широко расставленные глаза спокойны, излишне внимательны. Даже после того, как Чернышев отвернулся, Федор некоторое время продолжал еще ощущать его взгляд.
Федор, Иван Мыш, не говоря уже о Шлихмане, одеты в случайное - гимнастерки, сапоги. На Чернышеве пригнанный светлый костюм, отутюженные брюки, на койку бросил шляпу с узкой ленточкой - последняя мода, приходящая на смену пилоткам и суконным околышам.
И выправка у Чернышева под штатским костюмчиком военная, и голос спокойно властный, наверняка не тянул солдатскую лямку - из курсантов сразу в офицеры.
- У нас, выходит, полный комплект. А что, если мы отметим знакомство? Как знать, не придется ли тереться бок о бок все пять лет?
- Отметим, - охотно согласился Шлихман, но честно предупредил: - У меня, старик, в кармане торричеллиева пустота.
Мыш Без Мягкого Знака помялся:
- У меня трошки…
- Ладно, ладно, пошли, братва.
В кафе с облупленными стенами, с невыветрившимися кислыми запахами столовой военного времени заказали водки, скромной закуски, несколько бутылок фруктовой воды.
Шлихман пил только фруктовую, от водки отворачивался с отвращением, тряс лохматой головой, объяснял незнакомым Федору словом:
- У меня идиосинкразия.
Пил фруктовую, но, как ни странно, пьянел вместе со всеми, горячился, кричал о погибшей старине, об исчезающей поэзии, читал со слезой Блока:
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые -
Как слезы первые любви!..
Федор молчал, пил, завидовал уму Левы Шлихмана.
У Ивана Мыша лишь масленели ласково глаза да буйствовал широкий румянец. Серые глаза Чернышева темнели, лицо становилось мягким, розовым, нежным, как у девушки.
Шлихман Лева, как оказалось, жил в Харькове, а кончил художественное училище почему-то в Пензе. Иван Мыш училище не кончал, но не один год работал художником в армейском клубе, расписывал даже театральные декорации. У Вячеслава Чернышева отец был довольно известный художник-график, сам Вячеслав до войны поступил в художественный институт, но с первого курса ушел в армию, был, как и Федор, трижды ранен. Один Федор, если не считать доморощенного преподавания Саввы Ильича, призывавшего в помощь себе природу, нигде не учился, нигде не практиковался как художник.
На выходе из кафе не обошлось без происшествия. Двум перехватившим через край гулякам - один во флотском кителе, другой в заломленной на затылок шляпе - без причины не понравился рослый, важно выступавший Иван Мыш. Они стали на него наскакивать с двух сторон:
- Рожу отъел - лопнет!
- Дай ему по купецкой! Под фронтовика рядится.
Иван Мыш конфузливо отталкивал их:
- Да что вы, хлопцы?.. Да отцепитесь… Чего вы?.. Ударю…
- А ну, а ну! Испугал.
- По купецкой его! По купецкой смажь!
- Отойдите, хлопцы… Ударю же… Что вы?..
Федор и Чернышев пытались оттащить пьяных, те лезли к ним целоваться:
- Вы парни свои. Вы - фронтовики! Эт-тот, сука, в тылу сидел!
И наскакивали на конфузливого Ивана Мыша.
Тогда Мыш осторожно, казалось, боязливо взял в обе руки воротники флотского клеша и заломленной шляпы, свел лбами. Раздался глухой деревянный стук, оба бойца вяло сползли на тротуар, очумело качая головами. Иван Мыш стоял над ними и по-прежнему конфузливо говорил:
- Ну вот… Ведь предупреждал же… Ну вот, что же вы…
Чернышев закинул голову, весело расхохотался:
- Бр-раво! Удар!
Весь обратный путь Лева Шлихман шел со счастливым лицом, горделиво и независимо выпятив грудь, - берегись, идет дебошир.
В общежитии, прежде чем лечь спать, все по очереди щупали мускулы Ивана Мыша, как барышники лошадь, хлопали по его широкой спине.
- Ты терпелив, с такими бицепсами еще долго нянчился с ними, - восхищался Чернышев.
- Всяко бывает… Могли поколотить, - без энтузиазма возразил Иван Мыш, укладываясь спать.
Лева Шлихман после этого вечера получил прозвище Православный. У Федора появились товарищи.
9
Слышался стук плохо закрепленных на мольбертах подрамников, скрип половиц, сосредоточенное дыхание, шорох одежды - кругом работали. Федор себя чувствовал, как спортсмен на беговой дорожке, - скорей, скорей, к финишу!
И неожиданно для себя увидел, что кончил. На холсте нет ни одного кусочка, не покрытого краской. Есть бутылка, есть фон, есть стакан с бликами, есть лимоны - ничего больше не прибавишь.
А вокруг трудились. Краем глаза увидел - половина холста Ивана Мыша чиста, а Иван Мыш тоже не бездельничал.
Федор положил кисти, вытер руки и боком двинулся от мольберта к мольберту.
Странное дело, все смотрели на одну и ту же бутылку, на одни и те же лимоны, но ни на одном холсте не было одинаковых бутылок, одинаковых по цвету лимонов. Видели одно, показывали разное.
Иван Мыш - сильный парень, и, казалось, от него можно ждать размашистости - аккуратист: мелкими, осторожными мазочками тщательно выписывал грани стакана, горлышко бутылки, пузатенькие бока лимонов. И хотя холст у Ивана большой, бутылка, лимоны умещались на нем в натуральную величину, но почему-то они выглядели маленькими, игрушечными, ненастоящими.
У Левы Православного все дымчато, мягко, лимоны не режут глаз, бутылка проступает как сквозь туман, смотришь и словно слушаешь песню, напеваемую вполголоса, и хочется тронуть кистью бутылку, лимоны, тогда картина вскрикнет, голос прорвется, песня получит силу.
Рядом стоял другой Лева - Слободко, парень, не снявший еще форму летчика. У него по холсту пестрые, нервные мазки, лимоны, словно букеты - розовое, желтое, коричневое, зеленое. Наверно, интересно вот так запутаться, а еще интересней из этой пестрой, смеющейся, беспорядочной путаницы сплести что-то целое, даже если оно и не будет похоже на настоящую бутылку, на настоящие лимоны.
Две девушки, две Нины. Нина Красавина и Нина Худякова. Господь бог попутал, каждую наделил не той фамилией. Красавина - некрасива, птичья голова ринулась вперед с плеч, тянет за собой тонкую жилистую шею. У нее порывистые движения, по-мужски сильные и решительные мазки. Нина Худякова - вальяжна, белолица, в больших глазах покойная дрема, и на холсте у нее лиловые и розовые разводы, черная бутылка купается в райских облаках.
Вячеслав Чернышев сменил щеголеватый пиджак на линялый, застиранный халатик, в каких ходят уборщицы в учреждениях. Он пригнул боксерскую голову, угрожающе глядит исподлобья на холст, короткими пальцами крепко сжимает кисть, выбирает время и место, чтоб ударить.
Федор едва удержался, чтобы не ахнуть за спиной Вячеслава: до его бутылки можно дотронуться, и она издаст глухой звук толстого стекла, проткни его лимоны, и они брызнут свежим соком. Каждый предмет на холсте Вячеслава трезво и внушительно говорит: попробуй не поверить, я более вещь, чем на самом деле.
Федор ринулся к своей работе.
Но у его мольберта стоял Валентин Вениаминович. Федор видел только его спину со вздернутым плечом и затылок. Но и затылок, твердый, угрюмый, натянутый, осуждал работу Федора. А у Федора пол горел под ногами, он сам бы хотел новыми глазами взглянуть на холст, сам себя осудить. За эти несколько минут, пока ходил от мольберта к мольберту, он стал умнее, судить себя будет беспощадно. Но надо дождаться, когда Валентин Вениаминович уйдет.
Валентин Вениаминович отвернулся, на секунду Федор увидел его лицо, оно было равнодушно.
Федор занял его место, застыл с опущенными руками.
Бутылка есть, она похожа на бутылку, не назовешь ее горшком или чашкой. Но ведь и про радугу на картине Саввы Ильича любой и каждый мог сказать: "Да, это радуга, а не церковные ворота". Бутылка, лимоны… Видел желтое, добросовестно красил желтым, видел черное - чернил. Краска Вячеслава Чернышева, попав на холст, становилась веществом - стеклом бутылки, душистой и пористой кожей лимонов. У него, Федора, краска так и оставалась краской…
Что может быть проще пивной бутылки?.. Простые вещи окружают людей, простые события проходят мимо них…
Федор стоял с опущенными руками.
Пивная бутылка… Открой на нее людям глаза! Не можешь… Тогда оставайся в Матёре, води коней к обледенелой колоде - никто не попрекнет, что бог не наградил тебя особой способностью видеть раньше всех в простом сложное, в пивной бутылке - душу.
Федор стоял с опущенными руками, раздавленный своим ничтожеством.
Когда-то Валентин Вениаминович втолковывал Федору: будет постоянно мучить один простой вопрос - "что есть истина?". Вот оно - первое отчаянье, первое унижение, первая безысходность. А ведь он, Федор, еще не стал художником.
Не стал им и, видать, не станет…
Он схватил свой новенький мастихин и с ожесточением провел, сдирая с холста свежую краску.
Исчезать так исчезать совсем, не оставлять на память доказательство своей бездарности. Сдирай краску, чистый холст будет молчать! Конец.
Краски и этюдник подарит Савве Ильичу - спасибо тебе, добрый человек, но твой обман открылся. Федор Матёрин не талант, а бездарь, наверно, такая же, как и ты сам. Ты, Савва Ильич, живи в этом обмане до конца дней, а он, Федор, не хочет.
Федор сдирал краску…
Он не знал, что искусство капризно, - от отчаянья без перехода бросает к надежде.
Холст, освобожденный от жирного слоя краски, не стал чистым, остался след былой картины. Исчез кричащий цвет, стерлись резкие грани, бутылка и лимоны проступали неясно, чем-то напоминали ту дымку, которая была в работе Левы Православного.
Федор стоял с мастихином в руках и с удивлением разглядывал - ни черта не понять, что произошло?
Если сейчас чуть-чуть углубить тон бутылки… Чуть-чуть, нельзя пересаливать! Чуть-чуть! Бутылка просит этого, требует. Она вдруг заговорила. Он, Федор, понимает ее язык!
Федор, все еще не веря в удачу, робко взялся за кисть и палитру, начал смешивать краски.
Чуть-чуть… Надо помнить об этом. Чуть-чуть, в норму, в этом самое главное…
Осторожно тронул холст. Поморщился - нет, не то, недобрал, вяловато. Смелей, Федор!
Перехватил… Где мастихин? Снимем краску, начнем сначала. Помни - чуть-чуть…
Бутылка говорит с ним, он понимает ее язык. Четче вслушивайся…
Несколько резких мазков. Они прорвались сами собой, рука их сделала прежде, чем голова подумала…
Бутылка на холсте довольна. Попал!
Проверим, нельзя спешить. Федор со страхом отошел назад, вгляделся…
Лимоны рядом с глубоким, звучным пятном не терпят размытости, они требуют - тронь, не обижай, дай и нам жизнь. Федор бросил желтый мазок, он лег на холст, как ядовитая гусеница, он оскорбляет глаз, от него передернуло. К черту! Снять! Быстрей!.. Новый желтый цвет. Нет… Еще желтый, погуще… Нет… Федор пробовал и снимал. Желтые пятна, разных тонов, разной густоты, разных оттенков. Ни один не подходит. Как легко справился с бутылкой, и какими капризными оказались лимоны!