5
В конце ноября погода испортилась. Ветер срывает с тополей последние листья, прибитые морозцем. Парк ЛТА оголился, глубоко просматривается. Ещё ударил морозец, продержался дня три. И опять дожди. Светает поздно. Зондин и Яковлев отказались по утрам бегать в парк и делать там зарядку. И уже не ходят в институт пешком. Мы с Николаем и бегаем в парк, и ходим в институт пешком. Конечно, через этот же парк. За ним грунтовая дорога, по одну сторону её дощатый забор, по другую - огороды, домики. Сырой туман. Вон впереди две фигуры - это тоже студенты. От Кушелевки долетели паровозные гудки, а где-то слева залаяла собака. И такое возникает чувство, будто мы не в большом городе, а в каком-то посёлке или в деревне. Но вот вышли на проспект. Горят фонари, ползут трамваи, вереницами шагают студенты…
Вечера стали проводить в чертежке: близится зачётная сессия, надо разделаться с чертежами. На свою беду, я угодил в руки потешного видом и поведением чертёжника. Ему лет пятьдесят. Маленького роста, со вздёрнутым носиком и пузатенький. Он небрежно одевается. Поддёрнет брюки, когда садится, из-под них выглянут толстые серо-грязного цвета шерстяные носки. Пуговицы на пиджаке болтаются на живых нитках. Снимет пиджак, а рубашка обязательно выбралась из брюк, а он не замечает. Думаю, он добрый человек. Покуда прохаживается между столами, не разговаривая со студентами, на лице его благодушие, беспечность. Но вот к нему обратился кто-то с вопросом, он сводит брови, молча и сердито смотрит на спросившего. При этом губы состраивает так, будто желает свистнуть. Волосы растут у чертёжника по закраинам лысинки пучками. Когда он проверяет мой чертёж, всякий раз я стараюсь на него не глядеть, чтоб он не заметил моей улыбки.
Однажды, наколов чертежи, мы с Николаем сходили в буфет, попили чаю. Когда вернулись, чертёжник сидел за моим столом. Высоко вздёрнув измятые брючки, смотрел в чертёж, ковырял мизинцем в носу. В такт движения мизинца кожа на лице и пучки волос на голове подёргивались. Я подхожу ближе, он не замечает меня. Но вот губы его вытягиваются, брови сходятся. Глазки сердито взглянули на меня. Я стиснул зубы. Ладонью зажимаю рот, но смех вырывается. С хохотом выбегаю из аудитории. После этого случая не могу спокойно смотреть на чертёжника. То и дело отворачиваюсь, напрягаюсь весь. Когда он заговорит, поспешно отхожу, чтоб не рассмеяться ему в лицо.
Ужасно неловко, но справиться с собой не могу.
Фамилия его Тюрин.
- Тюря проклятая, - ругаюсь я, выгоняя из себя смешинку, чтоб вернуться к чертёжнику, - хоть бы рожу серьёзную не корчил!
Он отомстил мне. Все зачёты я получил спокойно. Но Тюрин заставил меня дважды переделывать каждый чертёж.
Зачёт поставил в самый последний день зачётной сессии, часов в одиннадцать вечера. И когда он расписывается в зачётке, мне уж не до смеха. С ненавистью смотрю на его лысину.
Ещё до начала семестра поговаривали, будто после зимней сессии отчисляют до двадцати процентов студентов. Теперь громче заговорили об этом.
Зондина нашего никак не назовёшь трусом. Он энергичен, напорист и вспыльчив. Но мнителен. "А вдруг я провалю один, два экзамена?" - мелькает в голове Зондина. Воображение рисует возможные последствия. Спокойный Яковлев сидит против него, что-то пишет. Зондин резко отталкивает от себя лекции. Вскакивает. Ходит по комнате, сунув руки в карманы.
Я сижу за столом на своей половине. Болконцев на койке. Перед ним тумбочка, на ней лекции и учебники.
- Но кто же входит в эти двадцать процентов? - рассуждает вслух Зондин. - Кто?
Он внимательно смотрит на Яковлева. Тот уже привык к неспокойному характеру своего приятеля, не обращает на него внимания. А Зондин так взволнован, что ему неприятно спокойствие Яковлева.
- Дундук, - произносит Зондин, отворачивается от друга, - ну скажи ты, Болконцев, ведь ты толковый мужик: кто входит в эти проценты?
- В какие проценты? - говорит Николай, прекрасно зная, о чём толкует Зондин.
- Ну вот слушай. - Зондин садится рядом с ним. - Кого же отчислят? Ну, я понимаю, у нас в группе есть Митякина такая, она - дура набитая: сколько ни вызывали её к доске, она ни разу не ответила преподавателю. Но она же не двадцать процентов. Ведь каждый думает, что не его отчислят?
- Я тебе скажу, Сашка: отчисляют лентяев. - Николай листает лекции.
- Да погоди, погоди. - Зондин придвигается к Николаю ближе, заглядывает в глаза. - Но где же эти двадцать процентов лентяев? Никто ведь не считает себя лентяем?
- Не считает! Другой и считает сам себя, да только не признаётся в этом.
- И случайности бывают, - говорю я, наблюдая за лицом Зондина.
- Если человек знает, то он знает! - говорит Зондин. Встаёт. - И никаких случайностей быть не может, - успокаивает он сам себя.
- Всё может быть. - Это Николай. - Другой думает, будто он не лентяй, а на самом деле - совершеннейший! И я могу таким оказаться, и ты, Саша.
Зондин сопит, ходит по комнате, выскакивает в коридор. Он пройдётся по этажам, посидит в проходной. Явится опять в комнату. И надолго затихнет с лекциями в руках.
Кургузова в комнате почти не видим. Пропадает у своего приятеля Холмова. Вдруг забежит в комнату, пороется в чемодане. Потирая маленькие ручки, повертится возле нас. Спросишь его о чём - посмотрит на тебя, часто заморгает, захихикает, произнесёт какую-нибудь нелепость: "Талапатя - лумпим!" - и исчезнет.
- Что ты крутишься как бес? - сказал ему однажды Яковлев, чертивший какую-то схему по теормеху. Кургузов заморгал. Вернувшийся в эту минуту откуда-то Болконцев ткнул пальцем в Кургузова.
- Во! Отныне и во веки веков ты - Бес, Кургузов. Бес.
И прозвище прилипло к вертлявому Кургузову. Почти все на этаже стали звать его Бесом. Он не любит прозвище. Особенно сердится, когда обращаются к нему так при девушках: не отзывается, не моргает, не хихикает. Исподлобья посмотрит и спешит исчезнуть.
Между зачётной сессией и экзаменационной - встреча Нового года. Но что за Новый год здесь! Опять прошёл дождик не дождик, а какая-то мжичка. И после него подморозило. Тротуары, дороги, провода, ветки деревьев - всё оделось ледяной шкуркой. Под ветром ветки в парке скребутся друг о дружку, сбрасывают ледяную чешую. Сразу за институтом начинается поле, через него шагают опоры высоковольтных линий. И там снега нет.
А дома сейчас! Во дворах, вдоль тротуаров сугробы в человеческий рост. Идёшь куда-нибудь - не видишь, что творится на противоположной стороне улицы. Река покрыта полуметровым льдом. Он часто, близко к полуночи, когда мороз особенно крепчает, трескается. Звук при этом такой, будто пальнули из пушчонки. Из трещины бьёт ключом вода, тут же превращается в гладкие бугры льда. Белое облако холодного пара стоит над рекой, заслоняя от города лес на горе. Небо всё в огромных звёздах; Млечный Путь так ярок, чист, что невольно вглядываешься в него. Шаги прохожего слышны за сотню метров. Часа же в три, четыре новогодней ночи обязательно почему-то небо вдруг затуманится, звёзды исчезнут. Воздух разом станет мягче; пушистыми хлопьями начнёт опускаться на землю снег.
- Снег, снег! - вдруг закричит кто-нибудь из встречающих с тобой Новый год, случайно глянув в окно на улицу. Все быстро одеваются, с криком, хохотом вываливаются во двор, на улицу, где уже какая-то компания играет в снежки.
- Это кто там, ребята?
- Всё равно - айда!
Через полчаса все в снегу и с красными лицами возвращаемся в тепло комнаты, к столу…
Я пришиваю пуговицу к рабочей фуфайке. Перед Новым годом на станции, на базе много работы.
Воспоминания о доме вызвали на лице блаженную улыбку. Но подумалось о Сухоруковой, улыбка исчезает. До сих пор от Нели не получил ни одной строчки, стараюсь не думать о ней. За окном темень, воет ветер. Я не заметил, как вернулся Николай. Я уговорил его встретить Новый год вместе с моей группой в городе, в квартире Ведомской. Мне кажется, Ведомская ему нравится.
Зондин и Яковлев утюжат свои костюмы. Беса нет, он уехал на праздник домой. Живёт он близко, где-то в Калининской области. Странно, но я испытываю какое-то облегчение, что ли, после его отъезда. Возможно, на меня действовало то, как он ведёт себя. За прошедшие четыре месяца он ни с кем из нас и минуты не поговорил. Ни разу не включался в наши беседы: прислушивается, о чём толкуем, заметит чей-нибудь взгляд на себе, заморгает и исчезнет.
Покончив с пуговицей, я вешаю фуфайку в кладовочке. Вваливается в комнату Федя Пряхин, которому во времена нашего абитуриентства запрещали зубрить в комнате. Теперь вряд ли кому взбредёт на ум так грубо шутить над ним. Он ещё вырос, раздался в плечах. Носит он чёрное пальто, такую же шляпу, шею повязывает белым шёлковым кашне, концы кашне вечно развеваются позади, когда он огромными шагами спешит куда-нибудь. Случается, объявится в общежитии захмелевший буян - вахтёрша призывает на помощь первокурсника Пряхина:
- Кликните Федю из двадцать второй комнаты!
Ему и руки в ход пускать нет нужды.
- А что здесь происходит? - вдруг загремит голос над головой буяна. И тот мигом успокаивается.
Федя здоровается со всеми за руку, поздравляет с наступающим Новым годом.
- Когда едешь, Ломоносов? - спрашиваю я.
- Шестого. Или восьмого.
Его прозвали Ломоносовым, и прозвище соответствует ему. За неделю до зачётной сессии получил письмо из деревни от матери. Она просила его приехать, так как очень больна. Вслед за письмом пришла телеграмма: "Федя приезжай мама". Только в один конец ему надо потратить на дорогу четверо суток. Хитрить он ещё не научился. Продлил себе каникулы поразившим всех способом: досрочно сдал два самых сложных экзамена - математику и физику. Прыть его удивила всех, потому что Федя никак не похож на записного умника. Всегда простодушно улыбается. Над чертежами, курсовыми работами не корпит, выполняет их будто шутя.
В Выборге живёт много его земляков. Некоторые навещают Федю. Тогда в комнате пир идёт горой. А он и пирует, и тут же чертит, продолжая болтать. Или делает расчёты.
Математику нам читает доцент Бродкович. Говорят, он величина в мире математиков. На экзаменах ужасно строг. Заметит у тебя шпаргалку - загоняет так, что сам выскочишь из аудитории. Он же запомнит тебя, на следующем экзамене, на лекциях будет придираться. Бродкович маленький, худенький; нос огромный, а ходит он маленькими шажками, глядя в пол. И все, должно быть, выводит и выводит мысленно формулы, берёт всевозможные интегралы. И вот Пряхин заявился на кафедру математики, показал Бродковичу телеграмму. Попросил проэкзаменовать его досрочно.
- Садись, - сказал небрежно лектор. Без всяких билетов задал несколько вопросов. И поставил Пряхину "отлично".
- "Четыре" за знания, - сказал Бродкович, - "единицу" прибавил вам за храбрость. Ступайте.
…Родители Ведомской ушли праздновать к своим знакомым. Квартиру на сутки предоставили нам. Собраться решили в восемь. Мы с Николаем приезжаем без четверти. Но гостей ещё нет. Ведомская, Величко и Толстова Ирочка возятся на кухне. Величко, улыбаясь, показывает нам, где вешалка. С девушками из моей группы Николай незнаком, знает их только в лицо. Мне думалось, он будет вначале чувствовать себя неловко. Но он сразу заявляет, что знает особый рецепт салата "Иркутский"; девушки уводят его на кухню.
Я брожу по квартире; в подобной я никогда ещё не бывал. В столовой висит, сверкая множеством огней, старинная люстра. На окнах тяжёлые шторы. На стенах две картины в тяжёлых рамах, а стулья с гнутыми спинками. В соседней комнате два дивана, обтянутые шершавой кожей, два таких же кресла. Полки с книгами, между ними фотографии в старых овальных рамках. В третьей комнатке опять кожаный диван, кресло, секретер, маленький рояль. И фотографии на стенах. На одной фотографии человек в очках и с длинными волосами - похож на Чернышевского.
- Борис, ты здесь? Тебе не скучно? Ты, пожалуйста, не стесняйся: родителей моих нет и не будет сегодня.
Ведомская в сером платье, на каблучках и в белом переднике. Сегодня она особенно хороша. Говорю ей, что мне тут не скучно.
- Кто это, Ниночка? - указываю на длинноволосого.
- Это? Это брат моего деда по отцу. Он вечным студентом был, - она смеётся, - но не разгильдяем: он в Технологическом учился. И там же работал в химлаборатории. Он знал Желябова, Перовскую. Бомбы делал им. Да. А это моя бабка. А скажи вот, кто это? - указывает она на девочку лет семи.
- Откуда ж мне знать!
- А теперь иди сюда. - Она ведёт меня за руку в другую комнату. - Вот, смотри.
На фотографии та же девочка, но в длинном платьице с кружевами и с очень длинными локонами.
- Похожи? - спрашивает Ведомская, лукаво улыбаясь.
- Да.
- Это моя бабка по матери, а там - я. А теперь посмотри, какой бабка эта была в двадцать лет. Красавица?
- Красивая.
Ведомскую зовут из кухни.
- Ну, любуйся, - бросает она и убегает.
Трогаю ладонью шершавую кожу кресла, сажусь и закуриваю. Спинка его на шарнирах, может качаться. Оглядываю стены. Тут вся родословная Ниночки. Своей родословной я не знаю. Она начинается и кончается на отце. Дальше - просто деревня, которая где-то в Льговском районе, в Льговском уезде, как говорит до сих пор отец. В той деревне я и не был никогда. По матушкиной линии, знаю, я потомок мещанина города Петровска, выписавшегося из мужиков пригородной деревни. И стоп - опять мужики. И только. Родословная никогда не интересовала меня.
Занятый своими мыслями, сижу полузакрыв глаза. Что ж, нет родословной - значит, она будет. Когда-нибудь появятся у меня дети. Ну да - дети. У всех бывают дети.
- Картавин, ну что такое? Что с тобой сегодня? - Это Ведомская.
За ней появляется Величко. Она в воздушном платье, костлявые плечи открыты, и платье держится на одних тесёмочках. В общежитии мы подозреваем, что Зондин влюблён в Танечку.
- Борис, что с тобой? - спрашивает она серьёзно. - Все уже собрались, а ты один тут в потёмках сидишь?
Я смеюсь, беру их под руки. Все уже за столом, шумно. Ведомская указывает, где мне сесть, и шепчет:
- Вот это место держи, - указывает на стул слева, - здесь сядет моя школьная подруга. Она славная. Ты поухаживай за ней.
- Кто она?
- В Технологическом занимается. Договорились?
- Да.
На стене между окнами висят старинные часы - без четверти двенадцать. Проводили старый год, в прихожей прозвучал звонок. Ведомская приводит девицу в чёрном платье до пят, плечи и грудь открыты. На голове готический храм из волос. Стрелки бровей смотрят куда-то поверх висков. Подвигаю ей стул, она садится. Ведомская знакомит нас. Незнакомка назвалась, но я не разобрал её имени.
- Как?
Но она не отвечает. Спокойно осматривает стол своими чёрными глазками.
- Что вам положить?
- Что-нибудь.
Надо сказать, я ещё никогда не бывал наедине с такими девушками.
…Сидим за столом около часа. Мой одногруппник Ковалёв Митька ставит пластинку. Танцую я скверно. Мне нужна теснота, чуть хмеля в голове. Тогда чувствую себя свободно в любом танце. Тебя толкают и сзади, и спереди, и ты можешь наступать на ноги своей партнёрше, есть на кого свалить свою вину - на тесноту. На неё можно свалить всё, даже собственное уродство, если у тебя, допустим, ступни выросли задом наперёд.
Танго. Это не так уж страшно, и я приглашаю свою черноглазую незнакомку. Держится она строго, ни на лице, ни в глазах ни тени улыбки.
- Простите, я не расслышал вашего имени.
Она произносит. Я пожимаю плечами.
- Да-ну-та, - говорит она по слогам. В глазах её наконец-то мелькнуло лукавство и веселье.
- Вы полька?
- Нет. Я русская. Но меня так назвали. Разве плохое имя?
- Красивое имя. Даже очень.
Танцует Данута легко, я не чувствую веса её тела. И у самого как-то уж больно ловко получается. Во всю прыть свою начинаю кружиться, задеваю вдруг плечом Ковалёва, тот с партнёршей отлетают к стене и чуть не падают.
- Карта, полегче! - кричит Ковалёв, его партнёрша с испугом посматривает на меня.
Я ругаю тесноту, смеюсь как-то по-идиотски. Потом я ещё кого-то толкаю, но продолжаю танцевать и второй, и третий танец.
Данута уже смеётся, что-то говорит мне о какой-то своей подруге, которая, примеривая вчера новогоднее платье, прожгла его. Наконец я предлагаю Дануте отдохнуть, и мы выходим в прихожую. Данута поправляет причёску перед зеркалом. Дверь в комнату, где секретер, полуоткрыта; я захожу, сажусь на диван и зову Дануту.
- Это Ниночкина спальня, - говорит она, присаживаясь на край дивана.
- Спальня? - Я не вижу ни подушек, ни одеял.
- Да. Мы с Ниной дружим с восьмого класса. Сколько раз я здесь бывала прежде, а последнее время почти не видимся!
- Почему же?
- Так. В разных институтах учимся. Вам нравится ваш институт?
- Да. - Я думаю, о чём бы таком с ней заговорить, чтоб разговор затянулся и не был бы глупым. Смотрю на фотографию мужчины, похожего на Чернышевского. Великолепная мысль приходит.
- Знаете, Данута, - говорю я, - эта комната вовсе не комната. Да вся квартира - не квартира, а маленький исторический корабль. Здесь едут деды и бабки Ведомской. Их прадеды. И вот мы с вами, случайные гости - пассажиры, сидим в каюте. Прекрасная комната. И вся квартира замечательная. Мне даже завидно. А вам? - Я смотрю на её строгий профиль, на шею и голые плечи. Может, она не слышала начала моего высказывания и схватилась за последнее слово?
- Ах, ну зачем завидовать? - говорит она. - У каждого из нас будет когда-нибудь своя квартира. И знаете, в новых домах не хуже квартиры. Наш дом построили два года назад, но у нас хорошая квартира!
Она решила, что я завидую этому жилью, норе. Фу ты! Мне ужасно неловко. Закуриваю вторую папиросу. А Данута начинает рассказывать о какой-то пещере в смоленских лесах, где она была летом.
- Знаете, мы пошли с огнями, с факелами такими. Идём, идём, и так страшно вокруг, а потом кто-то пробежал поперёк прохода. И у всех разом факелы погасли, представляете? Такой ужас! - Вместо "ж" она говорит "ф". Прижав к груди ладони, со страхом смотрит на меня. - Такой уфас, такой уфас!
Она умолкает, я не знаю, что сказать. Наклоняюсь и целую её в плечо.
- Ах! - произносит она, отходит к окну. Но в голосе её не улавливаю недовольства. Обнимаю её сзади, целую. Готический храм разваливается, дождём брызжут по полу приколки. Она собирает их и смеётся.
Ведомская зовёт нас к столу. Потом я опять танцую с Данутой. То и дело уединяемся в этой комнате. В середине ночи я уж никого, кроме неё, не замечаю.
Николай что-то хочет сказать мне, я не дослушиваю его, посылаю к чёрту и спешу к Дануте.
Градусы моих чувств взлетели так высоко, что когда просыпаюсь днём на койке в своей комнате, не помню даже, как расстался с Данутой. Помню, что очень жарко. Всю ночь я только и говорил, как она прекрасна и что именно в ней прекрасно.