Неизвестный Юлиан Семёнов. Разоблачение - Юлиан Семенов 21 стр.


Чертыхаясь, я опускался вниз, подсчитывая, сколько же метров мне придется отмахать вниз, только б чего не случилось в самом конце колонны! Я злился все больше и больше: по законам партизанской войны никто не имеет права остановить движение колонны, никто, кроме командира, или в крайнем случае с его разрешения, а ведь меня никто не спросил; кто-то захотел остановить бросок и остановил его. Самовольно.

Я был обязан не просто идти тем размеренным, спокойным шагом, который подчиняет себе человека, вбирает его в себя, сообщает ему монотонность успокаивающего ритма, не дает ощутить усталость, валящую с ног, а я должен был бежать, чтобы сэкономить время. Когда я миновал пятнадцатого, от меня валил пар. Возле семнадцатого, который смотрел испуганно, но с состраданием, я остановился.

-Что случилось?

-Это не я, - ответил он шепотом.

-Что здесь произошло?! - повторил я, стараясь скрыть ярость.

-Это не я, - снова сказал товарищ. - Это Яоска.

-Где она?

-Там. - Он показывал взглядом на противоположный склон горы.

Я обернулся, посмотрел вверх, но не увидел нашей Яоски.

-Что с ней случилось?

- Не знаю... Шла-шла, а потом посмотрела на гору и стала быстро взбираться на вершину; я ей свистнул, но она не остановилась...

- И ничего никому не сказала?

-Нет.

- Может, ее прижало?

- Она бы сказала... Я озлился еще больше:

- А у тебя языка нет? Не мог спросить?

- Так она отвалила внезапно, команданте! Я ж свистел ей, а она только рукой махнула...

А вдруг она дезертировала, подумал я. Не выдержала ужаса нашей жизни - она ж совсем молодая, в отряде недавно - и ушла?!

Я рванул в гору, чувствуя, что моя кожа словно бы покрылась мыльной пеной: ну, стерва, ну, паршивка, только б мне найти тебя, гадость ты эдакая!

Я увидал ее минут через десять, когда уже отмахал половину подъема. Она шла мне навстречу; прелестная девушка среди желто-зеленых лиан, обвивших серые стволы деревьев.

На ее лице был написан испуг; я даже ощутил трепет страха в ее теле; ох какая же она молоденькая, подумал я, лет шестнадцать, не больше, и волосы бело-золотистые, будто она родилась в Сеговии, и рот очерчен четко, хоть и пухлый, детский еще, но уже женственный, чувственный...

Она очень испугалась, увидав меня, поскольку понимала: она, именно она виновата в том, что наш бросок был задержан, я спустился оттуда, где она уже должна быть. Она отдавала себе отчет в том, что я могу схватить ее за плечо и встряхнуть так, что душа вылетит, она все понимала, эта шлюха с золотистыми глазами, такая красивая и нежная, что было даже как-то странно видеть ее в горах...

Я снял с плеча автоматический карабин, поставил его прикладом на землю, оперся ладонями о ствол, чтобы хоть как-то дать отдых телу, и спросил:

- Что же ты делаешь, сучья дочь, а?! Я, мокрый, потный, без сил, гоню за тобой вниз, а потом карабкаюсь в гору? Ты что, партизан, который знает устав, или проститутка какая?! Кто тебе разрешил остановить колонну?! За нами гонятся, стерва! Из-за тебя перестреляют товарищей! Ты понимаешь это или нет?!

Девушка потупила взгляд; одну руку она прятала за спиной, другой сжимала винтовку; в зеленой форме, в зеленом берете, среди яростной тропической зелени она была прекрасна...

Рука, спрятанная за спиной, делала ее похожей на ребенка, которого застали на месте преступления, когда тот взял конфету или мамино колечко без разрешения; в ее глазах теперь уж не страх, а настоящий ужас, потому что она услышала все, что я думаю о ней.

Я злюсь еще больше оттого, что она стоит, опустив голову, не произносит ни слова, - хоть бы возразила мне, объяснила хоть что-то! Ты напугал ее, подумал я, и заставил себя услышать эти слова; поэтому она стала такой каменной. Тогда начинаю мять пятерней лицо, голову, шею, чтобы хоть как-то снять напряжение и ярость.

-Ну, что произошло, Яоска? - сказал я тихо. - Объясни мне толком.

Она медленно подняла голову, и я увидел на ее бледном лице робкое подобие улыбки; она боязливо вытащила детский кулачок из-за спины и тихо сказала:

- Это вам.

Я даже не сразу понял, что произошло. Правда. В ее руке был красивый, совершенно диковинный цветок, и она протягивала его мне, по-прежнему чуть испуганно улыбаясь.

- Я его заметила, когда мы шли по тропе... Я не знаю, что со мной случилось... Но я просто не могла удержаться и пошла за ним... Он волшебный, он притянул меня, вот и все... Я сорвала его вам...

Сукина ты моя дочь, подумал я; миллион мыслей пронеслось в моей бедной голове, десять миллионов чувств, сто миллионов ассоциаций.

Я не возьму ее цветок, подумал я в первый момент, потому что если я его возьму, то, значит, оправдаю самовольную остановку нашего марш-броска. Мое состояние было сходно с тем, как если бы дьявола положили на святое распятие или дракона вытащили на солнце.

Женщины все чувствуют быстрее и острее, чем мы. Испуг Яоски прошел. Она теперь смотрела на меня спокойно и добро, а я под ее взглядом ощутил дикую, валящую с ног усталость и какое-то минутное безразличие ко всему происходившему. Я, который умел мгновенно реагировать в любой ситуации, сейчас не знал, как быть. И в порыве слабости, а может, чего еще другого, не знаю чего, я взял из ее рук цветок. Я стал соучастником преступления.

Я увидел этот цветок в глазах Яоски; она теперь улыбалась совершенно иначе, властно, сказал бы я, ведь я покрыл ее грех.

К колонне мы вернулись вместе, Яоска встала на свое место, а я быстро полез вверх, к Хусто; я шагал молча, не отвечая на тревожные взгляды товарищей; Хусто обернулся ко мне и яростно спросил:

-Что там случилось?

-Да так, - ответил я, - ничего не случилось, сущая ерунда, пошли...

- Это прекрасный законченный рассказ, Омар, - сказал я.

Он покачал головой:

- Нет, это не рассказ, а глава из новой книги... Гарсиа Маркес и Хулио Кортасар требовали, чтобы я продолжил мои "Горы"... Вот я и пишу... Я взял с собой еще один отрывок, - он хлопнул себя по карману куртки, - если хочешь, почитаю, когда поднимемся к нашим, они совсем близко...

И действительно, через десять минут в ночи засветились огоньки, словно у нас, в благословенно-мирном Домбае; только живут здесь не горнолыжники, а "кортадорес да кафе", сборщики кофе, добровольцы, приехавшие из Манагуа, - сто сорок человек, сто сорок автоматов; день в дозоре, день на плантации; работа каждый день, без отдыха, и так в течение четырех месяцев; люди живут в асиенде, комната - для мужчин; чуть большая - для женщин; спят в гамаках; очень тесно; согреваются дыханием, в горах холодно; много детишек - матери, добровольно приехавшие сюда (в основном работники аппарата Совета министров, министерства финансов и культуры), берут малышей с собою, дома оставить не с кем; муж охраняет границу, отец расстрелян, сестра замучена в сомосовской охранке, мать умерла от горя - такое типично для Никарагуа...

Еду здесь готовят по очереди; особой славой пользуется Карин Кастро, заведующая секретариатом президента республики Даниэля Ортеги; приехала, как и все, на четыре месяца. Пища однообразная: изо дня в день лепешка с фасолью в шесть утра, перед выходом на плантации, в четыре пополудни то же самое, только по воскресеньям жарят яичницу. Вечером - засыпают тут рано, в девять, движок надо экономить - чай с куском сахара и лепешка. Жизнь здесь тяжкая, по условиям приближенная к фронтовой; то и дело добровольцы гибнут, сраженные автоматными очередями бандитов.

Но первое, что мы услышали, когда джип остановился неподалеку от асфальтовой площадки, украшенной незатейливой иллюминацией, была музыка, стремительная румба; нигде я не видел такой слаженной, стремительной, чувственной румбы, как там, в Лос-Ногалес, на маленькой асфальтовой площадке перед старой асиендой.

К Омару подошел товарищ, отвечающий за дозорных, отрапортовал без показной выправки, спокойно, с достоинством, словно бы прислушиваясь к своим словам. Омар слушал его внимательно, хотя глаза его были обращены к сероглазой, пепельноволосой женщине в застиранной партизанской куртке, брюках и стоптанных солдатских бутсах; она стояла неподалеку и не отрывала глаз от команданте.

- Мне сообщали, что молодые ребята, уходящие в секреты, курят, - заметил Омар. - Объясни им еще раз, что врага нельзя считать глупым; он умный, перестреляют всех, как цыплят. И еще они переговариваются в дозоре; это - преступление, ты же воевал, ты знаешь...

Лишь после этого он обнялся с товарищем, они похлопали друг друга по плечам. Омар перецеловал малышей, которые окружили его, каждому подарил карандаш, блокнот, конфету, значок и лишь после этого медленно, словно бы сопротивляясь чему-то, двинулся к той пепельноволосой женщине. Это Рут, жена команданте; он называет ее Гата; так ее называют все, потому что голубоглазых и пепельноволосых в Никарагуа принято называть "гатами" или "кошками".

Музыка гремела вовсю, упоенно плясали "кортадорес", но Омар и Гата, казалось, не слышали ничего окрест себя; тишина сопутствовала им, блаженная тишина любви; Гата не видала Омара месяц, и еще три месяца не должна его видеть, поскольку сбор кофе продолжался сто двадцать дней. У него свое дело, у нее - свое. Омар привез письмо одного из руководителей Сандинистского фронта, команданте Томаса Борхе. "Я не знаю, как передать ей письмо Томаса, правда... Гата - особый человек, она может и Томасу ответить: "Привилегии начальникам - визитная карточка диктатур, а я служу революции". И все, пойди переспорь ее!"

...Дело в том, что пен-клуб Соединенных Штатов пригласил Кабесаса в качестве своего почетного гостя в связи со вторым изданием его книги; успех ее ошеломительный, в списке бестселлеров стоит на первом месте уже два месяца.

Узнав об этом, в Манагуа прилетели журналисты. Омар дал интервью нескольким телекомпаниям и газетам; но практически ни одно из этих интервью не было опубликовано в Штатах, свобода слова весьма выборочна и вполне управляема - без костоломства, сдержанно и по-джентльменски: все, что против сандинистов, печатают броско, на первых полосах газет, то, что замалчивается...

Поэтому руководство Сандинистского фронта приняло решение командировать в Соединенные Штаты Омара с женой: должен быть соблюден протокол, тем более Гата, выпускница Гарварда, прекрасно знает английский, сможет помочь мужу делом, один солдат революции - хорошо, два - лучше...

Они теперь стояли близко друг от друга, окруженные песней, танцем, грохотом праздничных петард; смотри на них, сказал я себе, наблюдай за каждым их жестом, любуйся ими, это твоя надежда, они словно кислород: когда становится плохо и нет сил дышать, такая чистота возвращает к жизни.

"Кортадорес" теперь отплясывали кукарачу, самый любимый танец никарагуанцев; ах, какое забытое слово! Сразу же вспоминается лицо Утесова, наша маленькая квартирка на Спасоналивковском, друзья отца; красивая Нюся Ларина, патефон, голос певца: "Я кукарача, я кукарача, потанцуем мы с тобой!"

А команданте и Рут по-прежнему неотрывно смотрели в глаза друг другу, а потом Омар, ощущая, что "кортадорес" хоть и пляшут самозабвенно, а все равно наблюдают за ним, легко погладил жену по щеке, потом протянул ей руку и пригласил к кукараче. Танцующие немедленно окружали их тесным кольцом; всем понравилось то достоинство, с которым команданте и Гата встретились; молодец Омар, остался таким, как был, не отгораживается, доступен каждому, не надо записываться в очередь на прием - вот он, рядом, говори о чем хочешь...

...Ночью, когда мы сели к костру и Гата прочитала письмо Томаса Борхе, в ее голубых глазах взметнулись красно-белые языки пламени. Пожевав травинку, она наконец сказала:

- Хорошо, я поеду. Я доберусь отсюда на попутках... Я буду в Манагуа за день перед вылетом в Нью-Йорк... А когда мы вернемся, я отработаю на сборе кофе те две недели, что мы будем в Штатах...

...Как же часто мир страдает беспамятством! Как трагично то, что он лишен дара чувствовать хитросплетение людских взаимосвязанностей! Как легко и бездумно мы бросаем ничего не значащую для нас фразу: "Чашку кофе, пожалуйста!" Мы садимся за столик, болтаем о пустяках и ничего не знаем о Лос-Ногалес, где коричневые зерна собирают люди, отдающие себе отчет в том, что в любую секунду из зарослей может простучать автоматная очередь контрас; отхлебывая глоток ароматной влаги, мы не думаем, чего стоит труд - по колено в воде, когда в горах выпадает холодная роса, как у нас в конце сентября, работают с температурой, не хватает лекарств, мало калорийной еды...

Чашка кофе стоит значительно дороже того номинала, что обозначен в прейскуранте, трагично много дороже...

...Для справки: младшего брата Омара Кабесаса звали Раулем. Сомосовцы убили его за восемь дней до освобождения страны от диктатуры. Старший, Ксавьер, погиб во время сражения возле Леона; отца, Хосе-Мария Кабесас-Донайре, сомосовцы расстреляли в госпитале за то, что его дети сражались в горах, чисто и свято веруя в то, что лишь революция может дать народу то, что он никогда не имел, - социальную справедливость.

На рассвете уже, когда тишина царила на асиенде и лишь часовые менялись время от времени, осторожно спускаясь с нар, чтобы уйти в секреты, Омар, приблизив свое лицо к пламени свечи, спросил:

-Хочешь, почитаю отрывок, который я посвятил Гате?

-Конечно хочу, - ответил я.

Он достал из кармана куртки мятые листки бумаги, долго чертыхался, разбирая их: "Всегда путаю страницы, да еще слиплись от пота, будь они неладны, днем жарища, ночью мороз" (здесь плюс двенадцать идентично нашим минус тридцати).

Он, наконец, разложил перед собою листочки и начал читать, как всегда доверчиво, будто мальчик, пересказывающий другу сказку Андерсена, которую ему только вчера нашептала бабушка:

- Знаешь, Гата, чем отличается ночь от моря, земли и ветра. Она спокойнее. Да и появляются они по-разному: море - внезапно, а ветер устрашающе, в то время как ночь постепенна. Она никогда не наступает вдруг, в ней нет необузданности и зримой страсти...

Когда я воевал в горах, Ночь для меня была символом безопасности; я знал, что, когда она мягко, но в то же время властно опустится на землю, солдаты Сомосы не посмеют сунуться в горы, поскольку у Ночи свои законы, и главный из них - тишина.

Растворив в себе солнце, Ночь меняла все, а главное, нас; мы весело развешивали гамаки (я прожил в моем гамаке семь лет, не верится, право), закуривали сладкую - после десятичасового перехода - сигарету, а перед сном шепотом пели наши песни, которые естественно вписывались в тишину.

Все замирало в горах, когда наступала Ночь; она была благосклонна к тем, кого любила; она не очень-то стремится командовать, но камни, деревья, люди подчиняются ей, оставаясь там, где она их настигла. Животные - самые близкие друзья тьмы; она к ним благосклонна, они не обязаны оставаться на месте; шорохи, которые происходят оттого, что проползет змея или где-то мягко прокрадется ягуар, угодны Ночи, она не перечит им, видимо, потому, что эти шорохи еще больше подчеркивают объемность столь угодной ей тишины. Ночью все звуки совершенно особые, они совсем не похожи на дневные, особенно в горах; пароль Ночи - тишина; любой иной звук может возникнуть только с ее разрешения, более того, Ночь, видимо, заинтересована в том, чтобы возник именно этот звук, а не какой-то иной. Пожалуй, главным из таких ночных звуков следует назвать Ветер. Мне всегда казалось, что Ночь принимала Ветер со снисходительным соучастием. Поскольку Ночью правительственные войска никогда не решались нападать на нас, я ощущал какое-то особое успокоение, постоянно думал о том, отчего же мир снисходит именно на нас в темноте и тишине. Знаешь, Ночь немного похожа на мою маму, она мягко понуждает тебя к трезвому размышлению о прожитом; порою мне кажется, что философия - это дитя Ночи. Правда. Для нас, во всяком случае, Ночь стала основным пунктом отсчета времени жизни, а разве это не есть основа основ философии? Я был убежден, что Время начиналось и жило в Ночи. Оно не так стремительно Ночью и существует лишь для того, чтобы заявить себя как пункт отсчета, без которого невозможно существование. Ночью я часто думал: откуда по­явилось время? Как оно рождается? Что есть секунда? Сколь реальна ее протяженность?

Назад Дальше