Три тополя - Александр Борщаговский 8 стр.


3

Потом она бродила по комнате, не умея собрать своих мыслей, сосредоточиться на чем-то. Ходила бесцельно, то быстро и нервно, то в горестной задумчивости, не чувствуя, как холодает в доме, не наведываясь на кухню к остывающей плите. В памяти стоял надрывный крик Розы, ее жалкое отчаяние. Расскажи ей кто-нибудь о таком, она подумала бы, а здорова ли Роза? В уме ли она? Но, выстрадав страшные минуты на кухне, среди домашних предметов, слушая бесстыдную и страдающую женщину, она не сомневалась, что Роза в своем уме. Долгая разлука словно лишала Клавдию Петровну права на ревность, на себялюбивый женский крик; грех Сергея оставался грехом, но и был в то же время просто жизнью, другой, чем ее жизнь, потому что она - женщина, с ней были дети, она жила надеждой, а Сергей наверняка прошел через дни, а может, и годы без надежды. И, понимая все это, Клавдия Петровна страдала еще опустошительнее, чем если бы грех случился в обыкновенной жизни. Что делать? Смириться, ждать вечера, когда они втроем сойдутся в избе Розы и случится беда, или собраться, пока нет Сергея, поспеть до темноты на станцию, ждать обратного поезда, сколько бы ни пришлось? Она сунула платье в мешок, поискала взглядом валенки - в комнате их не было, Грачев поставил их сушиться у плиты - и вдруг устрашилась. А что, если он бросится за ней в ночь, на железную дорогу, не спросив разрешения; может, его осудят за это, и получится так, что она погубила его своим приездом…

Грачев вернулся раньше обычного: Лог уже знал о приезде жены, и его отпустили домой. Он увидел темный зев плиты, золу и остывшие угли за распахнутой дверцей, понял, что Клава не закрыла вьюшки и выстудила избу. В сердце вступил покой: значит, Роза не приходила, а ведь могла прийти - никто не мог наперед сказать, как она поступит.

Он нашел Клаву спящей и не стал будить, принес охапку длинных поленьев, по-таежному щедро набил ими печку и разжег с одной спички. Сел у огня на скамеечку, вытянув покалеченную ногу, и не закрывал дверцы, пока можно было терпеть жар открытым, чуть откинутым назад лицом и грудью, которую жгло сквозь белье и сатиновую рубаху. Сидел голодный, потому что предпочел не заходить сегодня в столовую, спокойный, будто все самое трудное уже позади. Слушал, как скрипит железная сетка, когда Клава ворочается, и ее невнятное бормотание, а в проеме двери видел свесившуюся худую руку, полупальто с черной стеклянно-блестящей пуговицей. Когда теплынь растеклась по дому, Сергей тихо вошел в комнату и встал в двух шагах от спящей жены.

Грачев стоял над женой, боясь разбудить ее взглядом и не имея сил отвести глаза: вот теперь, с повисшей, голубеющей в сумерках рукой, неподвижная, с неприметным глазу дыханием, исстрадавшаяся так, что, казалось, и кожа лица была отполирована болью, теперь она говорила ему о прожитом больше, чем когда вспоминала о сыне, о Полинке, об овдовевшей соседке. В ее незащищенности, в острых коленках и сухоньких пальцах рук, в живом образе одиночества и потерь для Грачева было больше смысла, чем во всех словах, которых он наслушался за жизнь. Бедная, бедная, бедная! - мысленно повторял он и в этот миг не думал ни о потерях, которые невозвратимы, ни о своей вине перед ней, ни о том, что он, если захочет, уедет через несколько дней отсюда, ни об овраге за колодцами, ни о том, что кроме Лога на свете существуют города, ни о прошлом, ни о будущем, а только вот о ней, разомлевшей в одежде среди быстро загустевшей духоты, о ней, бедной, бедной, бедной, которая хлопотала и ждала, ждала и хлопотала, как-то жила без него, но жизнь ее была одни хлопоты и ожидание. Все это было написано на ее лице с такой отчетливостью, так несомненно, как только в букварях пишут для малых детей первые слоги и буквы.

Он опустился на колени, склонился над женой, чтобы уловить ее дыхание, но тщетно: Клава и в молодости спала так, что, случалось, он в тревоге прислушивался - дышит ли? Коснулся ее руки, согнув в локте, бережно уложил на постель, и Клава открыла глаза. Взгляд ее еще отсутствовал, не искал и, может, даже не помнил его, еще надо было пробиться к мысли, к сознанию, к боли, с которой она уснула. И когда Клава вынырнула из сна, она хотела отшатнуться, но лежа это было трудно, и могло показаться, что она просто вздрогнула от испуга.

- Это я, - сказал он.

Она блуждала взглядом по комнате, в сумерки совсем чужой и новой.

- Поздно уже?

- Я давно вернулся. Пришлось топить, ты вьюшку не закрыла.

- Забыла.

- И хозяйка не приходила? - Он подождал, что скажет Клава, но она молчала. - На тебя понадеялась.

И снова она не откликнулась.

- Ты здорова ли?

Уже ему казалось нелепой его поза: будто что-то закатилось под кровать, а он на коленях искал, шарил. Грачев присел на край кровати, потеснив жену, положил руку на ее лоб, небрежно, как если бы это был кто-то чужой.

Клава не шелохнулась, лоб лег в его ладонь теплой выпуклостью, жара не было. Грачев хотел отнять руку, но ее задержали легкие, нетерпеливые Клавины пальцы, повели вниз, по глазам и щекам, по жадным, подвижным губам, к подбородку, к тонкой, напряженной шее.

- Губами попробуй, Сережа, - попросила Клава.

Он ткнулся губами выше переносицы и не отнял губ, а скользнул ими по лбу и прижался к виску, там, где учащенно билась жилка. Клава обняла Сергея за покатую спину, блаженно закрыла глаза и заговорила часто, словно бы невпопад:

- Ведь не чужие, не чужие мы! Сереженька!..

- Что ты, Кланя?! Чего тебе такое в голову пришло?! - Он провел губами по жесткому остью брови, по щеке, нашел ее губы - крупные, живые, мускульно-подвижные, будто у них была своя отдельная жизнь.

- Не чужие мы… - выдохнула она, когда Сергей отнял губы. - И не отвыкли… разве родные отвыкают?!

- Мы с тобой жизнь прожили, а ты о чем? - все больше удивлялся он. - Слава богу, не дети.

- Увидишь, все будет хорошо, - благодарно вздыхала Клава. - Забудешь обо всем, как будто и не расставались. Те, что в армию ушли, их тоже не было пять лет.

- Не забуду, - сказал он, трезвея. - Не хочу забывать.

Она все еще обнимала его, но руки теряли смелость: они ощутили вступившую в его тело инертность, оскорбительное равнодушие. Только мгновение казалось ей, что и у него возникло желание, и оно сделает его жадным и непререкаемым, а она не посмеет сказать ему, что в этом доме нельзя, нехорошо, невозможно, нужно набраться еще немного терпения. Только мгновение - и все позади, ее руки разомкнулись, упали, а он сидит, склонившись над ней, и настаивает на своей правоте, хотя Клава не спорит с ним.

- И здесь была жизнь, почему я должен вычеркивать ее?! Шестая часть жизни, ну пусть седьмая: кто знает, сколько я проживу.

- Ты теперь моложе меня, Сережа!

- Ты и в старости девчонкой будешь, а до старости тебе век. - Он просунул руку под ее спину, Клава приподнялась потянулась ему навстречу. - Сломал я тебе жизнь, Клава.

- Никогда не говори этого: я жила, как все. Война всем принесла горе, в каждый дом.

- А тебе вдвое! - сказал он с обидой.

- Нет! Только мальчик, только это несчастье, ужас, а другого не было… Ты не сердись, но я заставила себя так думать, я знала, что мы встретимся, будем вместе.

Он молча приподнял Клаву и нетерпеливо мял ее плечи, шею, ее напрягшуюся спину, будто хотел придать им привычную его рукам форму или искал что-то очень давнее, чего уже не помнил мозг, но должны были помнить пальцы. Целовал шею, огнем вспыхнувшую щеку, увлажненные глаза, губы; желание владело им, но чувство вины было сильнее, все еще жил в нем страх перед ее верностью и чистотой. И Клава женским инстинктом почувствовала это и поняла, что теперь все зависит от нее одной…

Их разбудили голоса: громкие, хмельные. В комнате темно. Заиндевелое окно глухо проступало на стене, за его призрачной толщей хороводились бабы, выкрикивали частушки, скрипели калиткой и ссорились.

- Суббота, пошабашили… - Сергей прислушался, сказал встревоженно: - Роза напилась, теперь пойдет чудить.

- Чего они? - Клава испуганно опустила ноги на половик. Ей было трудно разобраться в чужих голосах: кто-то подвывал, будто плакал, затрещал штакетник, голоса перешли на крик.

- Не слышишь? Хозяйка домой хочет, а они не пускают.

- Кто?

- Бабы. Они у нас отчаянные. Из лесу вернутся, по баночке примут и за песни.

Он словно ключ ей подал, жизнь за стенами избы открылась Клаве. Хозяйка рвется в калитку, а ее оттаскивают, и она ревет, и просит, и ругается, и все напрасно, женщины стоят на своем и не пускают ее в дом, где спит конторщик с женой, потому что она, Розка, свое взяла, пожировала, погрела бока, попользовалась, и никто ей на дороге не становился, а теперь пусть не мешает хорошим людям. И хотя слова были прямые и грубые и касались они ее - Клавы и Сергея, - ей не было стыдно, и не было ощущения пошлости и грязи. Только слов Розы было не разобрать, она визгливо огрызалась и рвалась в калитку.

- Позови ты ее, ради бога! - Клаве стало жаль белолицей, нескладной бабы. - Нельзя же так.

- Тут свои обычаи. Их не переделаешь, - безучастно сказал Сергей. - Они ей зла не хотят. Шутят.

Не похоже на шутку; кажется, Розу держат силком, а она заревела от бессильной злости.

- Ну, Сергей! Сергей, это невозможно. - Клава засуетилась по комнате, натыкаясь на табурет, сминая половик. - Хорошо, я пойду… Разреши мне.

- Хочешь - иди. - Он прислушался к голосам, пока Клава надевала валенки. - Поладили, уходят… Сейчас запоют, весь Лог на нош подымут.

Клава уже гремела крюком, распахивала наружную дверь. Женщины, подхватив под руки Розу, двинулись от калитки, снег визжал под ногами, мороз и в безветрие перехватывал дыхание.

- Роза-а! - позвала она, и все повернулись на голос. Она узнала женщин, которых повстречала на рассвете в поле, и ту, что стояла в головных санях, и других. - Что же вы в дом не идете?

Роза смотрела на нее, не узнавая, не сердясь, что чужая зовет ее в собственный дом, смотрела равнодушно, будто не она только что цеплялась за штакетник и, обламывая ногти, тащила за собой упиравшихся баб.

- Ее зовешь, а нас? - послышался чей-то голос. - Нам на морозе пропадать?

- Мы и вам будем рады. - Клава смутилась. - Только угощать нечем.

- У Розки найдется! У нее в загашнике всегда есть.

- Чего стоишь, Розка?! - торопили ее. - Дома своего не узнала?

- Хватит им сумерничать… Еще поночуют! Им вся жизнь впереди.

Только что волны катили в одну сторону, теперь они понеслись в обратную: никто не сомневался, что надо идти в дом, на голос пришлой бабы, а Розе сам бог велел не проходить мимо своей избы, быть в ней щедрой и справедливой хозяйкой.

- Пойдем, бабы, с Грачевым прощаться! Веди, Розка!

Хозяйка не ответила, она будто изнемогла, борясь с бабами, в дом вошла, как чужая, угрюмая гостья. Сбросила с себя верхнее на кровать, сняла валенки, безучастно выставила на стол бутылку горного дубняка и початые пол-литра свекольного портвейна, буханку хлеба, два кружала кровяной колбасы. Села в углу на табурет, белое, без кровинки лицо оставалось неподвижным, только воспаленные глаза следили за тем, как распоряжаются в ее доме бабы, достают тарелки и вилки и с хмельной щедростью высыпают в чайник полную пачку заварки. Ни разу не взглянула она на Клаву и Сергея, который вышел к гостям в пиджаке поверх ночной сорочки, и Клаве вдруг показалось, что она накликала беду; не надо было звать Розу в дом, все обошлось бы без этой гулянки.

На столе появился вяленый подлещик, тощий и тускловатый, селедка, репчатый, выкинувший стрелку лук. Мысль о дочке, оставленной в Нерехте на полуголодном пайке, обожгла Клаву: она уставилась в мучнисто-белое лицо хозяйки, жаждала ответного взгляда, чтобы Роза поняла, что она ей не завидует, как не завидовала никому, кто ел бесчестный хлеб. Сытая! Сытая! - думала она презрительно и уже не жалела Розу, а отчетливо, со злым превосходством видела ее полное, рыхловатое тело, втиснутое между стеной и шифоньером, складки шеи, припухшие в щиколотке ноги. Вернулось и недоброе чувство к Сергею, что жил здесь, пользовался ее щедротами, будто все это в порядке вещей. Хотела сказать ему, чтобы вернулся к себе, надел верхнюю рубаху, но не решилась: бабы вокруг были зоркие, глазастые, беспощадные на язык - еще засмеют ее. И злость на Сергея была не утренняя - горькая, рвущая нутро, - а размытая, похожая больше на сожаление, сонливая, сговорчивая злость.

Ай, Розка! - радовалась приземистая, с певучим украинским выговором баба. - На свадьбу готовила, чи як?

- Она при хлебе живет - голодной ей, что ли, сидеть?!

- И Грачеву перепало: сидит гладкий и добрый!

Сергей рассмеялся вместе со всеми, не было в нем ни обиды, ни даже неловкости: верно, перепало и ему, в этом доме кончилась для него голодуха.

Их посадили рядом, как молодых, налили по полстакана дубняка, и, выпив его залпом, заедая луком и хлебом, Клава неспокойно думала о том, что за спиной у них Роза, к столу она не пошла, а бабы не настаивали, считали, что хватит, что она уже готова. Среди шума и выкриков Клава услышала скрип пружинной сетки и, обернувшись, увидела Розу на кровати, поверх наваленной одежды. Она легла бочком, подобрав ноги, как обиженный ребенок, руки и плечи вздымались неспешно и ровно.

Явился милиционер, вошел не стучась, в огромных валенках и овчине, а когда он сбросил ее и подтянул гимнастерку, Клава увидела, что он тощ, с резким, мосластым лицом, с запавшими, как у язвенников, щеками, с черными глазами, в которых полыхало веселое ожесточение. Бабы очистили ему место, усадили за стол, - ни в ком из них не было угодливой суетливости, никто не заискивал, никто не тревожился. Только Клава обмерла при его появлении, сама не зная отчего, боясь, что он станет придираться, спросит, почему не объявилась сразу. А когда поняла, что он знает об ее приезде, даже имя-отчество ее знает, затревожилась о другом, еще более неясном: вспомнила о паспорте, которому вот-вот кончается срок, о карточке, приклеенной Полинкой так, что буквы круглой печати чуть сдвинулись, подумала, там ли лежит паспорт, куда она его положила еще в Нерехте, когда укладывала рюкзак, или, может, случилась беда, а она за всю дорогу не удосужилась проверить…

Начали петь, но без Розы песня не ладилась, и пришлось ее будить, а это было непросто: как ни тормошили Розу, она не вставала, даже окрик милиционера не подействовал. "Давай, конторщик, - попросили Сергея, - небось ты добудишься, ты секрет знаешь!.." - и он поднялся, с добрым, участливым и, как показалось Клаве, нежным даже лицом, легко положил руку на плечо Розы и что-то шепнул ей на ухо. Роза поднялась, удивленно-радостно села на кровати, подвернув под себя ноги, и, не видя со сна никого, кроме Сергея, потянулась к нему.

- Спой, Роза, - сказал он, уклоняясь от ее рук. - Спой, все просят.

Тут к ней вернулась память, она осмотрительно, медленно повела глазами по комнате, увидела милиционера, раскрасневшихся баб, сухое, контрастное, будто в темных провалах, лицо разлучницы, - и на всех смотрела спокойно, даже равнодушно. С неуклюжей грацией занялась волосами, прихватила губами шпильки, потом заколола их наново, до блеска туго уложив волосы в косу, еще раз оглядела всех и запела.

Полуприкрытые глаза Розы потеряли свое привычное выражение заурядности, короткие ноздри напряглись чувственно и резко, от приподнятой головы разгладилась, помолодела шея, на всем ее облике отпечаталось вдруг ощущение значительности, ума. Скорее всего, оно было заемным - от песни, от слов и мелодии, но казалось истинным, отныне принадлежащим Розе навсегда. Только когда Роза забиралась уже очень высоко, голос звучал диковато, бело, а то и с неприятной, металлической напряженностью, но чуть пониже начиналось колдовство, которому трудно было противиться, да и никто, кроме Клавы, не думал противиться. И снова, как утром на кухне, Клаву сжигала ревность, еще более яростная, полыхающая, и, даже закрыв глаза, она видела Розу и понимала, что Розу можно любить, что вот такую, как сейчас, ее трудно, невозможно не любить.

4

Вечером на третьи сутки приземистые, распластавшиеся на заснеженной дороге розвальни двигались от Лога к станции, по знакомой Клаве дороге: шесть километров полем, шесть тайгой. Розвальни двигались медленно и тронулись в путь загодя: поезда шли с востока забитые до отказа, и нужно было время, чтобы достать хоть бесплацкартные билеты и приготовиться к неизбежному бою при посадке. Рослая баба везла в розвальнях двух мужчин: хромого Сергея и милиционера, вызвавшегося, по просьбе Розы, помочь супругам уехать. А позади, чуть поотстав, поспешали две женщины, обе в кожушках, с закрытыми против ветра лицами. Мороз стоял такой, что о весне было совестно и думать, снег ложился густо, будто зима только разгуливалась, бездумно расходуя себя; метель кусала порывисто, яро, ввинчиваясь во все прорехи и щели.

Ветер мешал говорить, но Роза, прикрываясь варежками, повернув лицо к Клаве, криком пересиливала ветер, опасаясь, что не успеет высказать всего: пока они идут позади розвальней и ветер уносит голоса за спину, она может все сказать, а на станции - люди, там не с руки говорить. Боясь, что не услышит и Клава, Роза наклоняла к ней лицо близко-близко и, чтобы не сбить с ног в метельной кутерьме, то и дело обнимала Клаву за плечи, одетые в ее, Розкин, старый кожушок.

- Он теперь хорошо спит… В ночь ни разу не крикнет, зубами не заскрипит… А то, бывало, как закричит, господи-и. Мишу звал. Я уж потом узнала - сына… - Она поддержала рукой поникшую Клаву, сказала участливо: - Ну, ты держись, все мы одного горя дети.

- Спасибо, - неслышно ответила Клава.

Розой владел какой-то азарт; все решилось, она знала, как нужно поступать, хотя сердце и плакало, горевало по Сергею.

- Он теперь все ест, научили, - толковала она. - Может, прежде перебирал, а теперь что ни дай - спасибо. Вот только что он ужасно любит: кашу манную.

- Он гречку любил.

- Не было ее у нас, а манную привозили… Он ее сладкую, с сахаром ест. Ты его балуй… Он тоже горя хлебнул.

- Спасибо!

- Чего ты заладила: спасибо и спасибо! - великодушно сказала Роза. - Не чужие мы с тобой, Клава.

СУХОВЕЙ

У двухэтажного, назначенного на слом дома, с одной живой дверью, без крыльца - так что распахни ее и тротуарчик перегорожен, - стоял мятый "Запорожец" электрика Николая.

Электрик нашел Сергея среди душной ночи на дежурстве, позвал на шлюз, сказал, что вода в Оке сошла, как не сходила еще ни разу с какого-то давнего довоенного года, когда их и на свете не было, что ни заброс - рыба, щука жрет сослепу, будто второй нерест отыграла, с низовьев рано подошел голавль, крупный, мерный, за ночь с плотины берут на лягушонка по двадцать здоровенных дураков, судак очумел, если на грузиле тройник, по двое на снасть вешаются, жереха много - в солнечный день вода на струе кипит от него, удочники и те облавливаются, за зорьку набивают проволочную сетку плотвы, красноперки, подлещиков, а с прошлой пятницы стали попадаться сомы, хватают и лягушонка, но лучше - чиликана, серо-зеленого крупного кузнечика, который хоронится в матерой крапиве.

Аккуратный, сухонький Николай суетливо кружил по базарной площади, возникая то справа, то слева от медлительного и молчаливого Сергея, хлопал, как крылышками, бортами джинсовой курточки, надетой на голое тело.

Назад Дальше