Три тополя - Александр Борщаговский 9 стр.


Николай холост, у него, кроме субботы и воскресенья, два дня отгула, он бы тут же немилосердной, душной ночью кинулся на Оку, но без дружка, без его милицейской фуражки, жэковского электрика к плотине не пустят, а ему нужна плотина, его рыба - в самом шуму; сотня метров ревущей, кипящей врасхлест воды у нижнего бьефа - она-то и набита тоскующей по Николаю рыбой. Для дела нужен Сергей, веский шаг его казенных сапог, приветливый басок, которого не перехватывает робость перед шлюзовским народцем или начальством. Они и рады Сергею, видят, что уверенность его ровная, незаносчивая, по-деревенски степенная, и никому не во вред, что он не жмот, сам, не дожидаясь просьбы, распахнет железную коробку из-под леденцов, поделится и кованым крючком и даже тройником, которому цена как-никак гривенник. Все от натуры, от щедрости; подкупать шлюзовских рыбаков ему незачем, а если что и бывало приплачено, то не за себя, а за Николая, чтобы приветили и его, суетливого и удачливого на рыбалке, при приезде неслышного, нетерпеливого до дрожащих рук и хвастливого, задиристого, когда дело сделано и, обновившись, он ладит машину в обратный путь. Хотя и пригляделись уже к нему на Оке, а без Сергея на плотину не пускали; чуяли, что робеет, дергается сердчишком, и спешили показать свою власть; если каждый начнет лавить, как говорили на шлюзе, в запретке, то шлюзовским рыбы не видать.

Смуглые веки Сергея, тяжелые после бессонной ночи и мглистого от зноя дня, - суховей перехватывал дыхание, забивал его пылью и песком даже на городском асфальте. Николай не даст теперь Сергею ни пообедать, ни помыться толком, будет торопить, припугивать, что они прозевают вечернюю зорю, а в ночь ударит гроза и рыба попрячется. Сядет, как всегда, на табурет напротив Сергея, и каждый кусок, каждый глоток Сергея присолит нетерпеливым, докучливым взглядом детских рыжеватых глаз.

- Прибыл, князь! - обрадовался Николай. - Давай, давай! Поворачивайся! С тобой все на свете прозеваешь.

- И ехал бы один.

Николай подмигнул, проводил взглядом Сергея - тот был в потной нижней рубахе, - потом оглядел беременную Ольгу с полотенцем в руке, тяжелую, идущую вразвалочку, и, услышав, как шумливо ударила струя в ванной, снова заторопился, будто открылась ему гудящая, содрогающая стальные фермы плотины вода, закричал в открытую дверь:

- Рыбачок! Глянь на палец: он у тебя забыл, как шпиннинг держать! - И "шпиннинг" у Николая - слово заемное, окское, перенятое от шлюзовских.

Сергей невольно пощупал большой палец правой руки: после летних рыбалок подушечка пальца грубела, ее до черноты сжигал алюминиевый обод катушки - он пробегал многие километры, то мягко касаясь кожи, то замирая под тормозящим нажимом пальца. Теперь палец зимний: перед весной Сергея послали на курсы, он пропустил и щучий жор и первые майские рыбалки.

- Павлика дождись, - попросила жена. - Я в садик сбегаю, приведу.

- Сбегаю!.. - повторил за ней Сергей и приобнял жену, нежно оградил, охватил ее руками, не прикасаясь мокрыми ладонями. Наклонился к припухлому, в грубой желтизне лицу, в сумраке полуразрушенной ванной разглядел бледные, приоткрывшиеся губы, заплющенные глаза, густые, темно-серые ресницы и бережно прижался бедром к ее тугому животу. - Тебе только и бегать теперь… Ты тихо ходи, Оленька… ты помни…

- Куда руки девал? - обрадованно шепнула она.

- Мокрые.

- Ну?! - позвала она. - Мокрые еще лучше: духота какая… Сердце-то заколотилось у тебя, а?

- Заколотится! - словно упрекая, сказал Сергей, но была в нем только нежность, нежность и желание, и долгий не в один месяц пост, и жалость к ее до невозможности напрягшейся плоти, к налитым венам, и смутная мысль, что, любя его и мучаясь в этот зной второй беременностью, она не знает того голода, который испытывает он. - Ты-то не одна… двое вас, а я один…

- Дурачок! Тебя послушай… - И торопливым, застенчивым шепотом: - Скоро, Сергуня, скоро. - Невольный вздох, а в нем страх перед неизбежным и гордость, а вместе с тем и какая-то закрытая от него женская жизнь. - Ты не пей.

- Николай за рулем, а мне и пить нечего.

- Зина бутылку привезла. Не видел - на буфете? Зина у нас. В спальне.

- Ее и гони за Павликом, - сказал Сергей. - А ты со мной побудь.

- Прибежала в слезах, плачет. Николая услышала - и в спальню.

- Опять Евдокия?

- Поговори с Зиной: уедешь, что мне с ней?

- Пусть сидит, пока сама из спальни не выйдет. - Уже злость была в нем, глухая и упрямая. - А не выйдет - так уеду.

Бутылка - и подороже, высокая, с красноватой наклейкой на хрустально-прозрачном стекле - стояла на буфете. Сергей заметил на половичке лакированные лодочки Зины, огромные рядом с туфлями жены. Ольга набрала две тарелки борща, взяла в руки третью.

- Поговори, Сережа, может, пообедает с вами, уймется.

- Пусть сидит, - повторил он нарочно громко.

- Ох, тянете вы резину! - изнывал Николай. - Ночью гроза, похолодание обещают, северный ветер, - врал он и сам верил. - Без вечерней зори нам и ехать нечего.

- Не обещают дождя, Коля, я в шесть слушала. Хлеб, говорят, горит, Сереженька?

- Не мы жгли, хозяйка, не нас и к прокурору, - уже с полным ртом отшучивался Николай. - Ночью выползок попер, видно, и в земле душно; я с десяток взял, это к удаче… Сом на выползка знаешь как идет!..

Сергей услышал, как сошла, держась за перила, Ольга, и черствый скрежет дверной петли, которого не замечал, когда сам входил или выходил из дома, а в спальне - тишина, ни шороха, ни вздоха, хотя Зина, верно, стоит за дверью, рослая, выше брата, так что в новую, обещанную Сергею квартиру ей, пожалуй, придется входить, пригнув голову, как это делал у любого деревенского порога их отец - его и Зины.

- Не примешь? - Николай кивнул на бутылку; хорошо бы вывести Сергея из хмурости. - Ну, ты даешь!

- Жарко.

- Немец именно в жару пьет; еще и сладкую, у них и сладкая есть. Ты глянь, как делать-то ее научились. - Он снова показал на бутылку. - Слеза!

Сергей молчал.

- У тебя хоть снасть готова? Лето, смотри, чудное: май, а на акации стрючки, трава цветет - овсюг весь в метелках. По такому лету в Оке и акула может объявиться…

- Зинка! - позвал вдруг Сергей. - Будет под дверью топтаться. Сюда иди!

Вышла сразу, постояла, не снимая пальцев с дверной ручки, не притворяясь, что сидела в глубине спальни. Лицом менялась мгновенно; на брата глянула скорбно, электрику улыбнулась:

- Здравствуй!

- Здравствуйте… Зинаида.

Будто споткнулась: чего это он величает ее? Прошла к столу в чулках; сквозь восковую, мертвенную их желтизну просвечивали длинные пальцы и частые, темные, обметавшие ноги до колен волоски.

- В городе на босу ногу ходят, - сказал Сергей, - а ты фасон давишь.

- Городские скоро без юбок побегут, что же мне, подражать?

Зина на длинных ногах, широкая в бедрах и резко, несоразмерно узкая в талии, и во всем выражение открытой, неженственной силы - в приподнятых плечах, в небольшой, высоко посаженной груди, в резких чертах лица. Темные волосы старомодно, скучно уложены кольцом вокруг головы, глаза серые, до черноты, неотступные, неспокойные, назойливые. Николай и трех секунд не выдерживал их взгляда, смущался темных полукружий у век, сумеречного, лихорадочного огня ее глаз.

- Чего в клюве принесла? - спросил Сергей.

- И на стол не поставил! - Длиннорукая, потянулась к буфету и взяла бутылку: в профиль заметно, что нижняя челюсть у нее подвинута вперед, но лица не портит, только маленький красногубый влажный рот кажется хватающим и жадным. - Я гостинец тебе везла.

- На "экстру" разорилась, - подозрительно заметил Сергей.

- У нас брала - теперь и нам хорошую возят. - И добавила с податливым, жалким кокетством: - Не самогон же тебе везть - еще оштрафуешь! Родную сестру не пожалеешь…

- Мы ее с собой прихватим, - сказал Николай. - На рыбалку. Сергей этим летом еще не ездил.

- У вас уже лето, - жалостно, как вздохом, откликнулась Зина. - У людей лето, а мне, дай бог, весну дожить. - Поднялась, взяла в буфете три стопки. - И я выпью, может, на сердце полегчает.

Мотор! - Электрик перевернул свою стопку донышком вверх. - С ним не шутят: или - или. - Сквозь бодрость просвечивало и сожаление.

- Пей! Пей, Зина! - Сергей не взял налитой стопки. - Можешь из горла, одна, для сердца здоровее.

Зина выпила, поиграла ноздрями; даже хлеба не отломила на закуску, уперлась в стол крупными локтями, спрятала лицо в ладонях, проговорила слезно, потерянно:

- Вот как ты сестру встречаешь…

- Ты же душу из меня выймешь, Зи-и-инка. Никак без милиции не поладите, - мрачно пошутил он.

- При чем милиция, Сергуня? - Голос ее страдал, подходил к черте, когда в пору зарыдать. - Брат, брат, родная кровь… никого у меня больше нет.

- Ольге в роддом не сегодня-завтра. Ты о ней подумала?

- Тебе все дорогие, а сестра хоть подохни. Придешь домой к ночи, за день умаешься, всем чего-то от меня надо, каждому присоветуй, напиши, а в избе тёмно, печь холодная, живой души не докричишься.

- У вас же газом топят.

- Эту зиму, а прошлую?

- Что об старом вспоминать! - Он досадливо отвернулся. - Хорошее помни.

- А я помню, всякий год и день у меня на счету. Помню, как обстирывала, кормила тебя, как в школу повела.

- Выходит, матери у нас не было?

- А была? Была-а?! - с надрывом, истязующе протянула Зина. - Везде на затычку, повяжется платком, так что глаз не видать, и шныряет, шныряет…

- Не надо было избу у бабы Мани отнимать, - не принял он ее разговора. - Несчастливая будет тебе эта изба. Там и Манины дети не держались прежде и твои мужики не присохнут.

- А я их держу? Пусть катятся! - Зина подалась к Николаю, смуглое лицо в черной короне, с тонким своенравным носом и жадным ртом приблизилось к нему, и ему сделалось неловко, будто и он в ответе за мужчин, которые не удержались в избе Зины. - Этого добра везде навалом, пальцем помани!..

Сергей едва припоминал трех ее мужиков - то ли женихов, то ли мужей; как они объявлялись при ней, подчиненные, не поспевая и слова вставить в ее громкий разговор, никлые, случайные гости, ошарашенные тем, что проснулись в чужой избе, и как пропадали, будто легкая полова, ветром унесенная от ее крупного, самовластного ядра.

- Собаку хорошо завести, она верный друг, - заметил Николай.

- Чужой человек меня понимает, - благодарно откликнулась Зина, - а ты? Иной раз сидишь, телевизора не включишь, на чужую счастливую жизнь смотреть тошно.

Нервничая, незаметно выпили по стопке - Зина и Сергей. А Николай ерзал, недовольный, что Серега медлит, дурной разговор затягивается, и в растерянности, чтобы не молчать, он сказал:

- Что за народ мужики?! Щенки незрячие: такая дама гуляет. Свой дом, газ, телевизор - судить их надо. - Его смутил тяжелый взгляд Сергея. - Правда, Серега, ты недооцениваешь Зинаиду.

- А ты возьми и оцени! Не надо бы ей в чужую избу лезть.

Зина, потупившаяся было при лестном о ней разговоре, качнулась от обиды и ухватилась руками за край стола так, что он дрогнул и заскрипел.

- Я, что ли, у Мани избу отнимала?

- Ты секретарь сельсовета: власть на местах.

- Купили у нее. По страховой цене, как законом положено.

- Выжили старую, - уперся Сергей; об этом говорено не раз, в свое время он грозился, что порога этой избы не переступит, теперь пыл отошел.

Баба Маня, Маруся Шутова, осталась в большой избе одна: три дочери разлетелись по городам, одна замужем за авиационным мастером, а две другие чуть ли не за генералами, - неподалеку за деревней стояли тогда военные, невесты и похуже, не такие красавицы, как Шутовы, в родительских избах не засиживались. Зиму баба Маня ездила от зятя к зятю, а весной обратно в деревню, изба ее сделалась вроде дачи для внуков и для дочерей с мужьями, когда придет охота не в Крым, не на Кавказ, а к вишеннику, к сладкой грушовке, к березкам и липам. При опухших ногах тащила на себе хозяйство - и сад, и картошку, и лук, и огурцы - двадцать соток, над которыми в прежние годы гнула спину вся семья. Всякий день помирала от сердца, не глядя, жевала любую таблетку, какую сунет кто из сердобольных дачников, всегда благодарная всем, за все - за вбитый гвоздь, за поправленную калитку, а то и попросту за незлой взгляд. Неподъемные вереи с яблоками - на рынок - сама подтаскивала за километр к шоссе: проволочет, кряхтя, верею шагов тридцать, вторую вперед занесет, за ней третью, и еще, и еще, и так живым каторжным чередом все ее двенадцать верей ползут к шоссе и ни на минуту не уходят из ее глаз. А в городах родня ждала от нее отборной картошки, какой и на рынке не купишь, лобастой, тяжелой, и в ладонь антоновки, славянки, такой пахучей, что и фанерный ящик и мешковина пахли ею до нового урожая. Ждали и дивились чуду, как это баба Маня со всем справляется.

- Жалостливый ты? - Зина оскорбилась. - Ты бы ее адов труд пожалел. Утром идешь мимо, не знаешь, жива ли.

- Жила, - возразил Сергей. - А первым же бездельным летом померла. В Ленинграде. Не слыхала?

- Ты откуда знаешь?

- Милиция все знает. - Николай хмыкнул со значением. - У них сводки.

- Откупили избу, - без земли сердцу нечем стало жить.

- Мы и дочерям писали, а как же. Двое твердо сказали: продай, мать. Одна генеральша уперлась, мало ей, видать, городской дачи! - Зинаида вспыхнула запоздалой злостью. - Выходит, наследницы за, а ты против?!

- Покуда Маша жила, какие они, к черту, наследницы! Не их дело.

- Ей жизни чуть оставалось, - сказала Зина со строгой, наперед отмеренной грустью. - Поди тягайся потом с генеральшей. - Она даже вздохнула от тяжести своих дел и обязанностей. - Не можем мы пришлых терпеть; колхозная земля на вес золота. Ты закона не знаешь.

- Маня Шутова пришлая?! - поразился Сергей. - Она колхоз ставила, она из первых в него вошла. Все на них держалось: после войны только что не пахали на себе. Она пришлая? Что же, ей в старости на трактор садиться?! Три избы ее на этом месте за жизнь поменялись, большой род оттуда вышел, сад своими руками сад, ила - пришлая! Мы с тобой пришлые, на готовое пришли.

- Ты не пришлый, ты чужой! - осадила его сестра. - а нами сегодня дело держится. Есть любители все вспоминать да вспоминать, а кому дело делать?

Она его сердила тоскливо-прямым умом без сердца и неистребимым чувством собственной правоты.

- Если дело так держится, как мужики при тебе, тогда всем нам хана! - В сердцах он налил себе из бутылки, а сестре наливать не стал; впрочем, она отодвинула свою стопку, показав, что больше за этим столом пить не хочет.

Приближалась гроза, не та, которую обещал, хитря, электрик, - семейная гроза и непогода, - и Николай попробовал переменить разговор.

- А что, правда, хлеб горит?

- Плохой хлеб. - Взглядом и добрым кивком Зина оценила его деликатность. - Может, и сгорит, вина не наша. Перейдем на поливное - и в засуху будем брать. - К Сергею повернулась печальная, на глазах мигом выступили слезы. - Евдокия жизнь мою заела… Пропадаю… - И вдруг заревела, часто и нехорошо застучали белые, острые зубы о зубы, словно в ознобе. - С января ее и на Доске почета нет; как связалась с проходимцем проклятым, не до показателей стало.

- Думай, чего говоришь! - Сергей двинул порожней тарелкой по столу, глухо, не стеклянно, как о пластмассу, ударил ею о бутылку, но не разбил. Глянул на сестру свирепо, потом наклонил круглую, с юности лысеющую голову, смуглый лоб в капельках пота, сказал яростно. - Ее не позорь и себя не роняй! Выйди, Николай! Проветрись. Подождешь меня.

- Ты мне шпиннинг дай. - Николай охотно поднялся. - Я шпиннинг уложу.

- Подождешь, говорю! А нет, езжай без меня.

- Ладно… кончай пропаганду. - При Зине Николаю не хотелось пасовать. - А то учишь всех. Жду.

Казалось, Сергей слушал шаги Николая, словно считал скрипучие ступени, дожидался, когда хлопнет наружная дверь, не решаясь прежде того заговорить с сестрой. Но шагов он не слышал: все мысли и таившаяся до поры злость, и горечь непонимания, и бессилие перед неведомыми, тайными сторонами жизни, вся его проницательность - все сошлось на Зине.

Правда, хорошей была ему сестрой и нянькой бывала, когда мать выбивалась из сил. В трудную пору Зинка и для деревни хороший человек: любое дело у нее спорится, нужно - сутки от телефона не отойдет, за ночь все избы обежит, с сотней мужиков и баб переговорит; и все - дело, дело, без лишнего, строго. Когда всем плохо, она рада, что и ей не лучше, что и она без дров или впроголодь. В трудный год люди дружнее живут: чужой окрик не так больно бьет, а покомандуют тобою - и оно не так обидно, только бы шло к хлебу, к надежде. Но едва наладится жизнь, повернет к сытому столу, повеселее загорятся деревенские окна и люди больше заживут своим благополучным домом, отдельным от Зины счастьем, - и ее не узнать. Многие делаются для нее и вполовину не так хороши, как прежде, а иные и во враги попадают. И первая - Евдокия. Надо же так распаляться не на чужого, худого человека, а на родную кровь! Ну, разные они: Зина рослая, тело, если приглядеться, коротковато, а ноги с отрочества - журавлиные, чудной, завораживающей походки; Зина - царь-баба, а Евдокия маленькая, крепонькая, навсегда прихваченная солнцем, вся как орешек лещины. Не суетная, с конфузливой улыбкой темного рта, с русым пушком над губой, не яркая, вся в один тон, а у Зины каждая черточка в глаза бьет, и вся она быстрая, все опрометью. Что ее ест, что гложет? Отчего она вот уже который год изводит его Евдокией - редкий месяц не писала ему о ней и в часть, в Самарканд, душу ему мотала? Прошлой осенью примчалась в город на попутке, в дождь, мокрая, лица на ней нет. Сергей напугался - может, с матерью беда, а Зина плюхнулась на стул и говорит: "Евдокия зубы вставила! У нас техник, гастролер объявился… От налога прячутся, тунеядцы…" Сразу даже не понял: что такое, какие зубы? "А сбоку! - с горьким укором напомнила Зина. - Забыл! Забыл! Она когда смеется, видно - сбоку зубов нету. И у меня нет, а ничего, живу…" Вспомнил: два зуба Евдокия при родах потеряла и два в войну. "Молодая без них пробегала, - ныла Зина, - а теперь вставила… Думаешь, зря?!" И такая в сестре горькая обида, что Сергей растерялся, спросил вдруг: "Белые? Зубы-то белые?" "Железные!" - простонала Зина, будто и в том, что не белые, а железные, тоже крылась хитрость, злой умысел. Евдокию он видел перед собой так, словно она и стоит рядом, видел лучше, чем скорбящую Зину, чем любимую Оленьку, чувствовал, что нельзя ему на Евдокию сердиться, бог с ней, пусть живет, как живет, а все равно сердился, перестал прощать, что она хоть через Зину, а баламутит и его жизнь, когда впору бы угомониться. Гнал от себя Зину, а все-таки слушал, и недоброе копилось в душе.

- Ну? - подступил Сергей к сестре. - Чего Евдокия сделала: обратно зубы вставила?

- Ой, Сереженька, и сказать страшно!

Смотрел и ждал, уставился на нее материнскими серо-голубыми глазами, но не мягкими, как у матери, а дерзкими и нахальными, смотрел с угрозой и ждал.

Зина тоже встала, качнулась, схватилась за спинку стула, словно страшилась того, с чем приехала, а еще больше - брата и хотела отгородиться от него хоть стулом.

- Взамуж идет, - сказала едва слышно. - Взамуж! С утра за пивом гоняли…

Назад Дальше