Капитан Усачев - Альберт Беляев 3 стр.


Весь вечер я бродил по улицам города в раздумьях. Часов в одиннадцать я решился позвонить Наташе. Она вышла ко мне сразу. Мы проговорили с ней до двух часов ночи. Я был безжалостен к себе в тот вечер. Я смотрел на себя словно со стороны и старался доказать Наташе, что она должна оставить меня. А она выслушала мои слова и сказала:

"Все, что ты мне говорил сейчас, не серьезно. В том, что ты не отрекся от своего отца, конечно же, прав ты, а не Рябошапко. Раз ты убежден, что отец невиновен, то как же ты можешь отказаться от него? Это было бы подло. Другие могут осуждать тебя за то, что ты скрыл историю с отцом, и они, пожалуй будут правы, но я знаю, это была твоя ошибка. Ошибка, понимаешь, Павлик, ошибка, а не что иное. Люди поймут, и ты сумеешь доказать это".

"Я не знаю, как это сделать", - подавленно пробормотал я.

"И я не знаю, Павел. Но это не значит, что надо - впадать в отчаяние. Надо искать, надо жить и надо работать. Я понимаю, Павлик, как горько сейчас у тебя на душе. Но жизнь ведь не кончилась, она только у нас начинается. Я знаю тебя и верю, ты сумеешь доказать, что прав ты, а не этот ваш Рябошапко". - Наташа говорила горячо, страстно. Она старалась вдохнуть в меня новые силы, заставить поверить в себя. Когда мы прощались, она сказала:

"Сходи завтра к начальнику училища, посоветуйся, что тебе делать дальше".

Я так и сделал. Утром я уже был у него.

Он медленно прохаживался по кабинету, курил папироску и разговаривал со мной:

"Вы напрасно умолчали об отце. Неужели вы думали, что этот факт можно скрыть?"

"Я боялся", - вырвалось у меня.

"Чего боялись?"

"Боялся, что меня не примут в училище".

"А вчера чего вы боялись?"

"Боялся, что исключат".

"Ну вот, вы этого и добились. Я подписал сегодня приказ о вашем отчислении из училища. Увы, я не мог ничем помочь вам. И запомните - таким методом вы никогда не докажете свою правоту. Не нужно бояться правды, как бы горька она ни была. И в том, что произошло вчера, вините только себя. Вы были неискренни, а это самое страшное. Ваша правда горькая и тяжкая. Но это и единственное, что поможет вам вернуть доброе имя и доверие. Запомните это. Что вы думаете делать дальше? Куда пойдете?"

"Не знаю, - подавленно ответил я. - Разве теперь примут куда-нибудь?"

"Да-а, - задумчиво протянул начальник училища. - Положение ваше незавидное. Я попробую вам помочь".

Он снял трубку телефона, набрал номер и долго уговаривал какого-то Семена Ивановича принять меня хотя бы кочегаром в свою контору.

Так я попал кочегаром на угольщик номер два, который снабжал углем рыболовные траулеры, промышлявшие рыбу в Баренцевом и Белом морях.

Началась новая жизнь. Поделиться своим горем, кроме Наташи, мне было уже не с кем - дед мой, Арсений Федорович Голосов, умер в Ижевске в первый год моей учебы в мореходке.

Команда на угольщике была разношерстная - сюда направляли главным образом проштрафившихся моряков. И каждый стремился сбежать с этого судна - тут и заработки были самые низкие на флоте и работа была грязная, тяжелая. Мне бежать было некуда. Я был рад и тому, что остался на флоте.

Парень я был крепкий, кочегарить умел, работал хорошо. А после вахты садился за книги по штурманскому делу. Надо мной смеялись, меня отговаривали от этой затеи. Ведь я был почти готовый механик, все-таки закончил три курса судомеханического отделения. Но я не хотел быть механиком. И на меня махнули рукой. А стармех сказал, что я "чокнутый малость".

И только один человек никогда не подшучивал над моим стремлением стать штурманом - машинист Власов. Виктор Иванович был единственным членом партии на судне, и моряки обычно называли его комиссаром. Парень он был душевный, простой, и люди шли к нему с охотой по самым разным вопросам и в любое время. Однажды Власов даже взмолился:

"Братцы, отстаньте от меня, что я вам, помполит, что ли? Идите со своими вопросами к начальству".

"Нет, - сказали ему ребята, - начальство само собой, а ты член партии, вот и веди среди нас политическую работу, разъясняй, что к чему".

Власов и разъяснял как мог. Как-то раз он зашел ко мне в каюту. Я сидел за столом, сплошь заваленным книгами, и занимался астрономией. Власов осторожно полистал мой конспект и взглянул на меня.

"Трудно?"

Я кивнул.

"А ты как же думал, раз-два - и в дамки? Наука - это, брат, такой труд… - он помолчал немного и с грустью добавил: - Мне вот не пришлось учиться. В молодости воевал, потом женился, пошли дети, не до учебы стало. Впрочем, дети не виноваты. Ленив был, наверное. А ты, Павел, молодец. Завидую тебе и одобряю".

"Чему ж завидовать? Ребята вон смеются надо мной".

Власов в упор посмотрел на меня и сказал:

"Молодости твоей завидую. Все у тебя впереди. И все в твоих руках, понял? В твоих, а не в дядиных. На ребят не обижайся. Они тебя уважают и, я бы сказал, жалеют, стараются не мешать тебе, дают возможность учиться".

Да, это я сам понимал. Они были очень добры ко мне, моряки нашего угольщика. Но доброта эта начинала меня угнетать. Она была мне во вред. Я рвался к людям, а мне говорили: "Стой, Павел, не теряй попусту времени, иди в свою каюту и учись!" Я оставался каждый раз один на один с книгами и… со своими мыслями, тревогами, сомнениями. "Он учится", - говорили ребята и оставляли меня в покое. А мне разве покой тогда был нужен? Я был молод, во мне кипела энергия, а книги - что ж, они ведь не могут заменить живых людей.

Я и сказал тогда Власову с горечью:

"А может, меня жалеть-то и не надо".

"Я тоже так думаю, - охотно согласился со мной Власов, - потому жалеть тебя не буду. Учиться учись, это само собой, но и мне помогать будешь".

Я насторожился, а Власов спокойно продолжал:

"Решили мы назначить тебя агитатором на судне. Человек ты грамотный, в обстановке разбираешься получше других, так что давай принимай дела, как говорится, и с завтрашнего дня на две недели на семинар в политотдел отправляйся. С капитаном согласовано".

"Но я же беспартийный, даже не комсомолец", - пытался возразить я.

"Это не имеет значения. Все придет в свое время".

"А как же…" - начал было я, но Власов прервал меня:

"Вот так же. Понятно? Я знаю, что ты имеешь в виду. Рассусоливать не буду, но скажу, что кандидатуру твою поддержали в политотделе. Остальное будет зависеть от тебя, учти".

И Власов ушел. Я был очень взбудоражен этим разговором. Ведь Власов знал мою прошлую историю - на судне все знали всё друг о друге, - и если он, единственный член партии на судне, пришел ко мне с таким поручением, значит он доверял мне!

Так с легкой руки Власова я стал агитатором и полюбил эту неспокойную работу. Виктор Иванович очень помог мне обрести уверенность в своих силах. Он бывал на всех политинформациях, которые я проводил раз в неделю в столовой команды, и подсказывал мне ответы на трудные вопросы, а иногда отвечал сам. Мне нравилось, что он не пытался "затемнить" суть дела какой-нибудь туманной формулировкой, а отвечал прямо, четко и ясно. За эту-то прямоту и честность и уважали его моряки нашего угольщика.

Усачев умолк ненадолго, словно вспоминая свое прошлое, а потом негромко заговорил вновь:

- Так я проплавал кочегаром на этом угольщике четыре года и успел за это время освоить полный курс судоводительского отделения мореходки. Прошел и практику. Здесь же на судне. После своих кочегарских вахт я поднимался на мостик, стоял на руле и учился обращаться со штурманскими приборами, хотя их и немного было на угольщике.

С Наташей приходилось видеться редко, только во время коротких стоянок в А-ске. А когда нашу базу перевели в Мурманск и мы перестали заходить в А-ск, я совсем было загрустил. Мы писали друг другу письма очень часто. В сущности, я писал ей каждый день. Понимаете, я испытывал потребность рассказать Наташе о прожитом дне, о своих мыслях. Она очень чутко улавливала по письмам мое настроение и старалась приободрить меня. Иногда она ругала меня за хандру, иногда хвалила. Я перечитывал ее письма десятки раз и многие помню почти дословно и сейчас.

А однажды возвратились мы из рейса, подходим к причалу, и я вдруг увидел мою Наташу! Она стояла на берегу и ждала.

"Как ты здесь очутилась?" - спросил я ее, выскочив первым на причал.

Она засмеялась.

"Приехала посмотреть, как ты тут живешь, чем занимаешься".

Я был так взволнован, так обрадован, что не догадался даже пригласить ее на борт судна, и мы так и стояли на причале, держа друг друга за руки.

"Я ведь совсем сюда приехала, Павлик", - тихо сказала Наташа.

"Как… совсем? А институт?"

"Пока подождет. Потом, когда ты станешь штурманом, я продолжу учебу".

Я был потрясен и молча стоял, все крепче и крепче сжимая ее руку. Милая моя девочка! На какой шаг ты решилась! Как ты верила в меня! Однако я не мог принять этой жертвы и пытался уговорить ее вернуться в институт. Но Наташа упорно стояла на своем.

Я провел ее на пароход в каюту и побежал к Власову. Он выслушал меня и сказал:

"В этих делах я тебе не советчик. Но думается мне, учеба от нее не уйдет никуда. Сами решайте свою судьбу. Сами", - жестко повторил он.

Наташа осталась в Мурманске. Мы сняли комнатку в городе и тогда же поженились. На свадьбе у нас был весь экипаж нашего угольщика. Только вахтенные оставались на борту. А через два дня я опять ушел в рейс. Но теперь я шел в рейс и знал, что в порту ждет меня моя Наташа, моя жена и подруга. Это большое дело, когда моряка есть кому ждать на берегу… И я вам скажу, что после приезда Наташи жить мне стало намного проще и легче.

Потом наступил 1953 год. Умер Сталин. Все мы горевали тогда, и горе наше было искренним. "Что теперь с нами будет?" - этот вопрос испуганно задавали себе тогда многие. И я в том числе. Раньше, до его смерти, все казалось таким простым и ясным: он за всех думал, он все знал, все предвидел. Радио и газеты день и ночь твердили нам: "Это наше счастье, что есть у нас Сталин, который ведет нас…" Что ж, мы верили этому тогда…

Говорят, мы жили его именем, с этим именем шли в бой, на смерть. На это можно ответить: по форме - да, было такое, а по существу - нет, мы не именем его жили, а учением Ленина, люди шли на смерть не за Сталина как такового, а за идеи Ленина, за ленинское знамя. Вот чем мы жили и во что верили.

Усачев встал и взволнованно заходил по веранде.

- Вы извините меня, - обратился он ко мне, - я тут политграмоту вам начал читать, но, поверьте, для меня это не просто слова. И вы только представьте себе - ведь нас, таких, по которым прошелся каток культа личности, раздавивший и прижавший нас к земле, нас таких было немало! А сколько еще не находили себя и своего места в жизни из-за атмосферы подозрительности, из-за неуверенности в своем завтрашнем дне? Сколько умов зачахли, так и не раскрыв своих возможностей, сколько энергии не нашло себе выхода, погаснув в неимоверно узких границах предписаний одного человека…

Из знамени этот человек превратился в вериги на ногах нашего общества… Горько об этом говорить, но…

Усачев снова сел в кресло и закурил новую папиросу.

- Конечно, в пятьдесят третьем году я так еще не думал. Мы многого не знали тогда. Однако назревавшие перемены команда нашего угольщика чувствовала, как говорится, "нутром".

Как-то на одной из вахт к нам в кочегарку зашел стармех. Подошел ко мне, поговорил о том, о сем и вдруг сказал:

"Ты вот что, брат, подавай-ка бумаги куда нужно насчет отца. Теперь амнистия будет, это уж точно. И твой отец может подпасть под нее".

"Мне не амнистия нужна, - ответил я стармеху, - моего отца не за что амнистировать. Я жду, что его полностью оправдают".

"Ну и жди, - сказал сердито стармех. - Так ты уже сейчас бы свой хвост подчистил, а то еще неизвестно, сколько лет пройдет".

"Я подожду, - успокоил я его. - Больше ждал. Мне спешить некуда".

Летом я сдал экстерном экзамены на штурмана дальнего плавания, получил диплом и был назначен третьим помощником капитана на тот же угольщик, где я кочегарил четыре года. Я был рад и этому - сбылась моя мечта стать штурманом. То, что меня не послали на настоящий морской транспорт, а оставили на старом угольщике с ограниченным районом плавания, меня не смущало. Надо же было где-то начинать свою штурманскую службу. Угольщик так угольщик. Не вечно же я буду на нем. Я верил: придет время, переведут и на другой, получше. И потом, дед ведь не зря любил говорить: "Толкач муку покажет…"

В том же году я поступил учиться заочно в высшее мореходное училище.

И в том же году я, как говорится, едва не отдал концы.

Мы пришли в район промысла на Гусиную банку рано утром и легли в дрейф. Траулеры промышляли неподалеку, и, видимо, уловы были хорошие, потому что очень долго никто не подходил к нашему борту за углем. Погода была ветреная, изрядно покачивало, но работать можно было. Должен сказать, что перевалка угля в море с парохода на пароход вещью была мало радостной. Все делалось в те годы вручную. В трюме лопатами насыпали уголь в полутонные бадьи, затем эти бадьи стрелой и лебедкой поднимали вверх, вручную заваливали стрелу на борт траулера, и там уж команда траулера опорожняла бадью. И так круглые сутки. Вся команда угольщика, за исключением капитана и старшего механика, работала в такие дни на разгрузке по шестнадцати часов в сутки. Правда, нам за это платили дополнительно. Но труд был тяжелым.

К вечеру к нам осторожно подошел "РТ-17".

"Эй, черти черномазые! Держи конец!" - озорно закричали нам с траулера. Мы уже давно привыкли к таким приветствиям и не обращали внимания на разные прозвища, на которые не скупились моряки с траулеров. Да и сами мы, к слову сказать, в долгу не оставались. Ну, пришвартовали мы траулер к правому борту, и начался ад: "Майна - вира!", "Вира - майна!" - непрерывно звучало на палубе угольщика; в воздухе клубились тучи угольной пыли, ветер разносил ее по всему судну: она набивалась в каюты, в постели, в кастрюли на камбузе…

Угольная пыль и грязь заполняли весь корабль, и в этой грязи двигались, работали, спали, разговаривали, курили и ели столь же обильно пропитанные угольной пылью черные люди. Лишь белки глаз да зубы выделялись своей неестественной белизной на наших черных лицах. Мы отмывали судно и отмывались сами потом, после разгрузки, когда шли с промысла в порт…

Я стоял за лебедкой и регулировал клапаном ее ход. В трюме работали четыре матроса, а механик и плотник таскали оттяжками стрелу с поднятой груженой бадьей на борт траулера и обратно. Иногда и я выходил из-за лебедки и помогал им.

Без отдыха гремела лебедка; раздавались короткие команды; скрипели тали, переводя стрелу на борт, - и так на протяжении восьми часов разгрузочной вахты. К концу ее мы так уставали, что даже говорить не могли и переходили на язык знаков: палец вверх - вира, палец вниз - майна. О правилах техники безопасности мы настолько забывали, что спокойно ходили под висящей груженой бадьей, перепрыгивали без страховки с борта угольщика на борт траулера и наоборот, хотя швартовые от непрерывной качки ослабевали и борта пароходов порой отходили друг от друга на порядочное расстояние…

Шел последний, восьмой час нашей вахты. Я поднял из трюма бадью с углем и, чтобы облегчить ребятам завалку стрелы на борт траулера, поднял бадью невысоко, ровно настолько, чтобы днище ее только-только прошло над фальшбортом. Я не учел одного - ведь корабли лежали в дрейфе и их изрядно покачивало на волне. Но повторяю, мы уже так устали и настолько свыклись с этой качкой, что просто не принимали ее в расчет.

Стрела со скрипом поворачивалась к траулеру и, когда бадья вышла над бортом, траулер качнуло, бадья зацепилась днищем за планшир траулера и "села" на него.

Надо было сработать лебедкой, приподнять бадью чуть повыше… Но меня опередил матрос с траулера. Он вдруг прыгнул на борт и уперся плечом в бадью, пытаясь столкнуть ее с планшира…

Видимо, траулер качнуло вновь, потому что бадья вдруг пошла вверх, повисла на шкентеле стрелы и толкнула матроса в грудь. Тот всплеснул руками и провалился между бортами кораблей. Бадья же по-прежнему спокойно покачивалась в воздухе.

Все загалдели и бросились к борту. Я тоже. Внизу, в просвете между бортами наших пароходов, барахтался в воде матрос. Он судорожно пытался ухватиться за стальные листы обшивки корпуса, но руки скользили… С траулера суетливо спускали веревку, да только в тот момент матрос вряд ли ее видел. Руки его скользнули по стальным листам, и он скрылся под водой. Не знаю, что меня подтолкнуло, но, только я тут же прыгнул с борта за ним вслед, догнал его под водой и вытащил на поверхность. Матрос не двигался, видимо успел наглотаться воды. А я, когда вынырнул и глянул вверх… у меня кровь застыла в жилах от ужаса - я увидел, что борта пароходов медленно сближаются! Их отделяло друг от друга не более полутора метров. Когда они сойдутся, мы с матросом неминуемо будем расплющены в лепешку. Тонкие мягкие кранцы, висящие вдоль борта траулера, не спасут… Я даже закричать не смог - у меня голос перехватило от испуга.

И вдруг бадья стремительно полетела вниз между бортами пароходов. У самой воды ее сжало бортами. Бадья выдержала - ведь она была полна мелкого угля.

Потом вытащили и нас. Матроса откачали, напоили спиртом и отправили отогреваться на котлы.

"Кто догадался бадью смайнать?" - спросил я.

Вперед вытолкнули плотника Зубарева.

"Он сообразил".

Я шагнул ему навстречу и крепко обнял.

"Спасибо, друг. Я уж думал, конец".

Ледяная ванна не прошла для меня бесследно - я заболел крупозным воспалением легких. А на угольщике, конечно, врача не было, да и лекарств нужных не оказалось. Кальцекс с аспирином да йод с бинтами - вот и все, что обнаружилось в аптечке у старпома.

Как и когда мы добрались до порта - этого я не помню. Очнулся я уже в больнице. Открыл глаза и вижу - у моей койки сидит Наташа. Я был так слаб, что и говорить не мог. Но Наташа сразу заметила, что я пришел в чувство. Она наклонилась ко мне и вдруг заплакала… А я лежал совершенно беспомощный и словно откуда-то издалека смотрел на ее слезы. У меня совсем не было сил. Я был труден, очень труден. Врачи, как я узнал позднее, считали меня безнадежным… А я вот живу. Наташа не отходила от меня ни на минуту ни днем ни ночью. Она и спала тут же, у моей койки, на стуле… И выходила меня, подняла опять на ноги… Только, знаете, с тех пор не выношу тесных помещений. Не могу, например, спать на нижней полке в купе поезда. Как взгляну вверх, на полку над головой, так с этого момента теряю покой. Мне все кажется, что полки сближаются. И - поверите? - даже задыхаться начинаю. Смешно, правда?

Усачев посмотрел на меня. Но я покачал головой. Это можно понять.

Усачев вздохнул облегченно и продолжал:

- После выздоровления меня послали работать вторым помощником капитана на пассажирский пароход, ходивший по становищам мурманского побережья. Конечно, жалко было расставаться с ребятами на угольщике, но жизнь есть жизнь. А весной пятьдесят четвертого года меня избрали депутатом районного Совета. Ребята с угольщика, где я четыре года кочегаром плавал, выдвинули мою кандидатуру и вот избрали. Для меня это было огромным событием.

Назад Дальше