Рядом, обнявшись, плакали Лена и Зиночка. Рыдающую в голос Розу с двух сторон поддерживали отец и Петька, забыв о ссоре и торжественных проклятиях. Громко всхлипывал Вовик Храмов, тихий отличник, над которым беззлобно и постоянно потешался весь класс все восемь лет.
- Не уберег я тебя, девочка, - сдавленно сказал Коваленко. - Не уберег…
- Прощайтесь! - крикнула Роза, ладонями вытирая лицо. - Пора уж. Пора.
Подошла к гробу, встала на колени в жидкую скользкую грязь, погладила Вику по мокрым волосам, прижалась губами к высокому белому лбу.
- Спи.
А потом забили гвоздями крышку, гроб спустили в могилу, насыпали холм, и все стали расходиться. Только Ландыс с Артемом долго еще возились, сажая куст в изголовье. А девочки, Пашка и Валька терпеливо ждали у заваленной мокрыми цветами свежей могилы. И возвращались молча, но Зина уже не выдерживала этого молчания. Оно гнуло ее, пугало тем, что никак не кончается, становясь все нестерпимее и мучительнее.
- Грязные вы какие, - вздохнула она, оглядев Артема и Жорку. - Вас стирать и стирать.
Никто не ответил. Она поняла, что сказала не то, но молчать уже не было сил.
- Все ревели. Даже Вовик Храмов.
- Счастливый, - вдруг глухо произнес Артем. - Нам бы с Жоркой зареветь, куда как хорошо бы было.
И расстались молча, кивнув друг другу. Только Лена спросила:
- До завтра?
- Может быть, - сказала Искра.
Разошлись. И, уже подходя к дому, Искра вдруг вспомнила, что не видела сегодня Сашку Стамескина. Ни у морга, ни на кладбище. Ей стало как–то не по себе, и она начала лихорадочно припоминать всех, все лица, твердя, что Сашка был там, был, не мог не быть. Но лицо его не всплывало ни возле гроба, ни поодаль - не всплывало нигде, и Искра поняла, что его действительно не было там, куда никого не приглашают.
- Тебе тут открытка с почты, - сказала любопытная соседка.
Это оказалось извещением на заказную бандероль. Почерк был знакомым, но чей он, Искра никак не могла вспомнить. Ей почему–то очень хотелось узнать этот легкий аккуратный почерк, очень хотелось, и она, не раздеваясь, прошла к себе за шкаф, напряженно размышляя, кто же мог прислать ей бандероль. Сзади хлопнула дверь. Искра знала, что вернулась мама, и не оглянулась.
- Встать!
Искра привычно вскочила. Мать с перекошенным, дергающимся лицом лихорадочно рвала ремень, которым была перетянута ее мокрая чоновская кожанка.
- Ты устроила панихиду на кладбище? Ты?..
- Мама…
- Молчать! Я предупреждала! - Ремень расстегнулся, конец его гибко скользнул на пол, пряжку мать крепко сжимала в кулаке.
- Мама, подожди…
Ремень взмыл в воздух. Сейчас он должен был опуститься на ее голову, грудь, лицо - куда попадет. Но Искра не закрылась, не тронулась с места. Только побледнела.
- Я очень люблю тебя, мама, но, если ты хоть раз, хоть один раз ударишь меня, я уйду навсегда.
Она сказала это тихо и спокойно, хотя ее всю трясло. Ремень хлестко ударил по полу рядом. Искра дрожащими руками зачем–то поправила старенькое мокрое пальтишко и села к столу. Спиной к матери.
Она смотрела на извещение, но уже ничего не понимала. Слышала, как упал на пол солдатский ремень, как мать прошла к себе, как тяжело скрипнул стул и чиркнула спичка. Слышала, и ей было до боли жаль мать, но она уже не могла встать и броситься ей на шею. Она уже сделала шаг, сделала вдруг, не готовясь, но, сделав, поняла, что идти нужно до конца. До конца и не оглядываясь, как бы ни были болезненны первые шаги. И поэтому продолжала сидеть, незряче глядя на извещение о бандероли, написанное таким неуловимо знакомым почерком. За спиной опять скрипнул стул, раздались шаги, но Искра не шевельнулась. Мать подошла к шкафу, что–то искала, перекладывала.
- Переоденься. Все переодень - чулки, белье. Ты насквозь мокрая. Пожалуйста.
Искра вздрогнула от незнакомых нежных и усталых интонаций. Ей вдруг захотелось броситься к матери, обнять ее и заплакать. Зареветь, зарыдать отчаянно и беспомощно, как в детстве. Но она сдерживала себя и опять не обернулась.
- Хорошо.
Мать постояла, аккуратно положила белье на кровать и тихо ушла на свою половину. И снова чиркнула спичка.
Глава девятая
Искра так и не поняла, кто послал ей заказную бандероль, но смутное беспокойство не оставило ее и утром. Она долго разглядывала извещение, уже догадываясь, но со страхом отгоняла от себя догадку. А она росла помимо ее воли, и Искра решила сначала зайти на почту: она уже не могла ждать.
На аккуратной бандероли адрес был написан печатными буквами, а отправитель не указан вообще. По виду это были книги, и Искра, забыв о школе, бегом вернулась домой. Едва влетев в комнату, рванула упаковку и села, уронив на колени знакомый томик Есенина и книжку писателя с иностранной фамилией "Грин".
- Ах, Вика, Вика, - со взрослой горечью прошептала она. - Дорогая ты моя Вика…
Искра долго гладила книги дрожащими руками, боясь раскрыть и обнаружить надписи. Но надписей не было, только в Грине лежало письмо. На конверте ровным, теперь таким знакомым почерком было выведено: "Искре Поляковой. Лично". Искра отложила письмо, убрала обертку бандероли, сняла пальтишко, прошла за свой стол, села, положила перед собой книги и лишь тогда вскрыла конверт.
"Дорогая Искра!
Когда ты будешь читать это письмо, мне уже не будет больно, не будет горько и не будет стыдно. Я бы никому на свете не стала объяснять, почему я делаю то, что сегодня сделаю, но тебе я должна объяснить все, потому что ты - мой самый большой и единственный друг. И еще потому, что я однажды солгала тебе, сказав, что не люблю, а на самом деле я тебя очень люблю и всегда любила, еще с третьего класса, и всегда завидовала самую чуточку. Папа сказал, что в тебе строгая честность, когда ты с Зиной пришла к нам в первый раз и мы пили чай и говорили о Маяковском. И я очень обрадовалась, что у меня есть теперь такая подружка, и стала гордиться нашей дружбой и мечтать. Ну да не надо об этом: мечты мои не сбылись.
А пишу я не для того, чтобы объясниться, а для того, чтобы объяснить. Меня вызывали к следователю, и я знаю, в чем именно обвиняют папу. А я ему верю и не могу от него отказаться и не откажусь никогда, потому что мой папа честный человек, он сам мне сказал, а раз так, то как же я могу отказаться от него? И я все время об этом думаю - о вере в отцов - и твердо убеждена, что только так и надо жить. Если мы перестанем верить своим отцам, верить, что они честные люди, то мы очутимся в пустыне. Тогда ничего не будет, понимаешь, ничего. Пустота одна. Одна пустота останется, а мы сами перестанем быть людьми. Наверное, я плохо излагаю свои мысли, и ты, наверное, изложила бы их лучше, но я знаю одно: нельзя предавать отцов. Нельзя, иначе мы убьем сами себя, своих детей, свое будущее. Мы разорвем мир надвое, мы выроем пропасть между прошлым и настоящим, мы нарушим связь поколений, потому что нет на свете страшнее предательства, чем предательство своего отца.
Нет, я не струсила, Искра, что бы обо мне ни говорили, я не струсила. Я осталась комсомолкой и умираю комсомолкой, а поступаю так потому, что не могу отказаться от своего отца. Не могу и не хочу.
Уже понедельник, скоро начнется первый урок. А вчера я прощалась с вами и с Жоркой Ландысом, который давно был влюблен в меня, я это чувствовала. И поэтому поцеловалась в первый и последний раз в жизни. Сейчас упакую книги, отнесу их на почту и лягу спать. Я не спала ночь, да и предыдущую тоже не спала, и, наверное, усну легко. А книжки эти - тебе на память. Надписывать не хочу.
А мы с тобой ни разу не поцеловались. Ни разу! И я сейчас целую тебя за все прошлое и будущее.
Прощай, моя единственная подружка!
Твоя Вика Люберецкая".
Последние строчки Искра читала как сквозь мутные стекла: слезы застилали глаза. Но она не плакала и не заплакала, дочитав. Медленно положила письмо на стол, бережно разгладила его и, уронив руки, долго сидела не шевелясь. Что–то надорвалось в ней, какая–то струна. И боль от этой лопнувшей струны была совсем взрослой - тоскливой и безнадежной. Она была старше самой Искры, эта новая ее боль.
А в школе шли обычные уроки, только в старших классах они проходили куда тише, чем обычно. И еще в 9 "Б" одна парта оказалась пустой: Искры в школе не было. Зиночка пересела на ее место, к Лене, и пустая парта Вики Люберецкой торчала как надгробие. Преподаватели сразу натыкались на нее взглядом, отводили глаза и Зину не тревожили. И вообще никого не тревожили: никто не вызывал к доске, никто не спрашивал уроков. А потом в коридоре раздались грузные шаги, и в класс вошел Николай Григорьевич. Все встали.
- Простите, Татьяна Ивановна, - сказал он пожилой историчке. - Я попрощаться зашел.
Класс замер. Все сорок три пары глаз в упор смотрели на директора.
- Садитесь.
Сел один Вовик. Он был послушным и сначала исполнял, а потом соображал. Но соображал хорошо.
- Встань!
Вовик послушно вскочил. Николай Григорьевич грустно усмехнулся.
- Вот прощаться зашел. Ухожу. Совсем ухожу. - Он помолчал и улыбнулся. - Трудно расставаться с вами, черти вы полосатые, трудно! В каждый класс захожу, всем говорю: счастливо, мол, вам жить, хорошо, мол, вам учиться. А вам, девятый "Б", этого сказать мало.
Пожилая историчка вдруг громко всхлипнула. Замахала руками, полезла за платком:
- Извините, Николай Григорьевич. Извините, пожалуйста.
- Не расстраивайтесь, Татьяна Ивановна, были бы бойцы, а командиры всегда найдутся. А в этих бойцов я верю: они первый бой выдержали. Они обстрелянные теперь парни и девчата, знают почем фунт лиха. - Он вскинул голову и громко, как перед эскадроном, крикнул: - Я верю в вас, слышите? Верю, что будете настоящими мужчинами и настоящими женщинами! Верю, потому что вы смена наша, второе поколение нашей великой революции! Помните об этом, ребята. Всегда помните!
Директор медленно, вглядываясь в каждое лицо, обвел глазами класс, коротко, по–военному кивнул и вышел. А класс еще долго стоял, глядя на закрытую дверь. И в полной тишине было слышно, как горестно всхлипывает старая учительница.
Трудный был день, очень трудный. Тянулся, точно цепляясь минутой за минуту, что–то тревожное висело в воздухе, сгущалось, оседая и накапливаясь в каждой душе. И взорвалось на последнем уроке.
- Коваленко, кто тебе разрешил пересесть?
- Я… - Зиночка встала. - Мне никто не разрешал. Я думала…
- Немедленно сядь на свое место!
- Валентина Андроновна, раз Искра все равно не пришла, я…
- Без разговоров, Коваленко. Разговаривать будем, когда вас вызовут.
- Значит, все же будем разговаривать? - громко спросил Артем.
Он спросил для того, чтобы отвлечь Валентину Андроновну. Он вызывал гнев на себя, чтобы Зина успела опомниться.
- Что за реплики, Шефер? На минутку забыл об отметке по поведению?
Артем хотел ответить, но Валька дернул сзади за курточку, и он промолчал. Зина все еще стояла опустив голову.
- Что такое, Коваленко? Ты стала плохо слышать?
- Валентина Андроновна, пожалуйста, позвольте мне сидеть сегодня с Боковой, - умоляюще сказала Зина. - То парта Вики и…
- Ах, вот в чем дело? Оказывается, вы намереваетесь устроить памятник? Как трогательно! Только вы забыли, что это школа, где нет места хлюпикам и истеричкам. И марш за свою парту. Живо!
Зина резко выпрямилась. Лицо ее стало красным, губы дрожали.
- Не смейте… Не смейте говорить мне "ты". Никогда. Не смейте, слышите?… - И громко, отчаянно всхлипнув, выбежала из класса.
Артем собирался вскочить, но сзади опять придержали, и встал не он, а спокойный и миролюбивый Александров.
- А ведь вы не правы, Валентина Андроновна, - рассудительно начал он. - Конечно, Коваленко тоже не защищаю, но и вы тоже.
- Садись, Александров! - Учительница раздраженно махнула рукой и склонилась над журналом. Валька продолжал стоять.
- Я, кажется, сказала, чтобы ты сел.
- А я еще до этого сказал, что вы не правы, - вздохнул Валька. - У нас Шефер, Остапчук да Ландыс уже усы бреют, а вы - будто мы дети. А мы не дети. Уж, пожалуйста, учтите это, что ли.
- Так. - Учительница захлопнула журнал, заставила себя улыбнуться и с этой напряженной улыбкой обвела глазами класс. - Уяснила. Кто еще считает себя взрослым?
Артем и Жорка встали сразу. А следом - вразнобой, подумав, - поднялся весь класс. Кроме Вовика Храмова, который продолжал дисциплинированно сидеть, поскольку не получил ясной команды. Сорок два ученика серьезно смотрели на учительницу, и, пока она размышляла, как поступить, поднялся и Вовик, и кто–то в задних рядах не выдержал и рассмеялся.
- Понятно, - тихо сказала она. - Садитесь. Класс дружно сел. Без обычного шушуканья и смешков, без острот и реплик, без как бы невзначай сброшенных на пол книг и добродушных взаимных тумаков. Валентина Андроновна торопливо раскрыла журнал, уставилась в него, не узнавая знакомых фамилий, но ясно слышала, как непривычно тихо сегодня в ее классе. То была дисциплина отрицания, тишина полного отстранения, и она с болью поняла это. Класс решительно обрывал все контакты со своей классной руководительницей, обрывал, не скандаля, не бунтуя, обрывал спокойно и холодно. Она стала чужой, чужой настолько, что ее даже перестали не любить. Надо было все продумать, найти верную линию поведения, но шевельнувшийся в ней нормальный человеческий страх перед одиночеством лишал ее такой возможности. Она тупо глядела в журнал, пытаясь собраться с мыслями, обрести былую уверенность и твердость и не обретала их. Молчание затягивалось, но в классе стояла мертвая тишина. "Мертвая!" Сейчас она не просто поняла - она ощутила это слово во всей его безнадежности.
- Мы сегодня почитаем, - сказала учительница, все еще не решаясь поднять глаз. - Сон Веры Павловны. Бокова, начинай…те. Можно сидя.
Зина в класс не вернулась, и портфель ей относили всей компанией. Набились в маленькую комнату, сидели на кровати, на стульях, а Пашка - на коврике, подобрав по–турецки ноги. И с торжеством рассказывали о победе над Валендрой - только Жорка с Артемом молчали. Артем потому, что смотрел на Зину, а Жорке не на кого было больше смотреть.
- "Бокова, начинай…те. Можно сидя"! - очень похоже передразнила Лена.
Зина отревелась в одиночестве и теперь улыбалась. Но улыбалась грустно.
- А Искра так и не пришла? Надо же сходить к ней! Немедленно и всем вместе. И уведем ее гулять.
Но Искру увели гулять еще до их появления. Она весь день то сидела истуканом, то металась по комнате, то перечитывала письмо, снова замирала и снова металась. А потом пришел Сашка.
- Я за тобой, - сказал он как ни в чем не бывало. - Я билеты в кино купил.
- Ты почему не был на кладбище?
- Не отпустили. Вот в кино и проверишь, мы всей бригадой идем. Свидетелей много.
Пока он говорил, Искра смотрела в упор. Но Сашка глаз не отвел, и, хотя ей очень не понравилось упоминание о свидетелях, ему хотелось поверить. И сразу стало как–то легче.
- Только в кино мы не пойдем.
- Понимаю. Может, погуляем? Дождя нет, погода на "ять".
- А вчера был дождь, - вздохнула Искра. - Цветы стали мокрыми и темнели на глазах.
- Черт дернул его с этим самолетом… Да одевайся же ты наконец!
- Саша, а ты точно знаешь, что он продал чертежи? - спросила Искра, послушно надевая пальтишко: иногда ей нравилось, когда ею командуют. Правда, редко.
- Точно, - со значением сказал он. - У нас на заводе все знают.
- Как страшно!.. Понимаешь, я у них пирожные ела. И шоколадные конфеты. И все конечно же на этот миллион.
- А ты как думала? Ну, кто, кто может позволить себе каждый день пирожные есть?
- Как страшно! - еще раз вздохнула Искра. - Куда пойдем? В парк?
В парке уже закрыли все аттракционы, забили ларьки, а скамейки были сдвинуты в кучку. Листву здесь не убирали, и она печально шуршала под ногами. Искра подробно рассказывала о похоронах, о Ландысе и шиповнике, о директоре и его речи над гробом Вики. В этом месте Сашка неодобрительно покачал головой.
- Вот это он зря.
- Почему же зря?
- Хороший мужик. Жалко.
- Что жалко? Почему это - жалко?
- Снимут, - сказал Сашка категорически.
- Значит, по–твоему, надо молчать и беречь свое здоровье?
- Надо не лезть на рожон.
- "Не лезть на рожон!" - с горечью повторила Искра. - Сколько тебе лет, Стамескин? Сто?
- Дело не в том, сколько лет, а…
- Нет, в том! - резко крикнула Искра. - Как удобно, когда все вокруг старики! Все будут держаться за свои больные печенки, все будут стремиться лишь бы дожить, а о том, чтобы просто жить, никому в голову не придет. Не–ет, все тихонечко доживать будут, аккуратненько доживать, послушно: как бы чего не вышло. Так это все - не для нас! Мы - самая молодая страна в мире, и не смей становиться стариком никогда!
- Это тебе Люберецкий растолковал? - вдруг тихо спросил Сашка. - Ну, тогда помалкивай, поняла?
- Ты еще и трус к тому же?
- К чему это - к тому же?
- Плюс ко всему.
Сашка натянуто рассмеялся:
- Это, знаешь, слова все. Вы языками возите, "а" плюс "б", а мы работаем. Руками вот этими самыми богатства стране создаем. Мы…
Искра вдруг повернулась и быстро пошла по аллее к выходу.
- Искра!..
Она не замедлила шага. Кажется, пошла еще быстрее - только косички подпрыгивали. Сашка нагнал, обнял сзади.
- Искорка, я пошутил. Я же дурака валяю, чтобы ты улыбнулась.
Он осторожно коснулся губами шапочки - Искра не шевельнулась, - поцеловал уже смелее, ища губами волосы, затылок, оголенную шею.
- Трус, говоришь, трус! Вот я и обиделся… Ты же все понимаешь, правда? Ты же у меня умная и… большая совсем. А мы все как дети. А мы большие уже, мы уже рабочий класс…
Он скользнул руками по ее пальтишку, коснулся груди, замер, осторожно сжал - Искра стояла как истукан. Он осмелел, уже не просто прижимал руки к ее груди, а поглаживал, трогая.
- Вот и хорошо. Вот и правильно. Ты умная, ты… В голове Искры гулко стучали кувалды, часто и глухо билось сердце. Но она собрала силы и сказала спокойно:
- Совсем как тогда, под лестницей. Только бежать мне теперь не к кому.
Неторопливо расцепила его руки, пошла не оглядываясь. И заплакала, лишь выйдя за ворота. Плакала от обиды и разочарования, плакала от боли, что столько дней носила в душе, плакала от одиночества, которое сознательно и бесповоротно избрала сама для себя, и не сумела справиться со слезами до самого подъезда. По привычке остановилась перед дверью, старательно вытерла лицо, попыталась обрести спокойствие или хотя бы изобразить улыбку, но ни спокойствие, ни улыбка не получились. Искра вздохнула и вошла в комнату.
Мама курила у стола, как всегда что–то ожесточенно подчеркивая в зачитанном томе Ленина, делала многочисленные закладки и выписывала целые абзацы. Искра тихо разделась, прошла в свой угол. Села за стол, раскрыла Есенина, но даже Есенин плыл сейчас перед ее глазами. А вскоре она почувствовала, что сзади стоит мама. Повернулась вся, вместе со стулом.