В романе речь идет о будничных, текущих делах, которыми заняты заводские люди: начальник участка, сменный мастер, слесари-сборщики, секретарь цехового партбюро. Текущие дела - производственная текучка ли? Или нечто более сложное, связанное с формированием характеров, с борьбой нравственных принципов. Мастер - только ли организатор производства или еще и педагог, воспитатель? Как сочетать высокую требовательность с подлинной человечностью? На эти вопросы и должен, по замыслу автора, ответить роман.
Текущие дела
1
Сели рядом, он и Должиков, и, пока заполнялся зал, оба выглядывали своих слесарей, - попало за них недавно в цехкоме обоим: как на собрание, так - вразвалочку.
- Подраспустил ты, Юра, народ, - негромко, нестрого сказал Должиков. - Где Чепель? Где Булгак? Или Булгак не в твоей смене?
Всего-то было людей на участке контрольного осмотра, на КЭО, - с тельферистами, со сливщиками масла, - около шестидесяти, в смене - двадцать, а сборочный цех - махина, собрание - общее, рабочее, и зал немал, и в многолюдье этом углядеть своих непросто: горстка.
- Вон Булгак, - сказал Подлепич: углядел-таки.
На участке звали Владислава Булгака Владиком; самый молодой был, года два как из армии, но вырос быстро, задатки редкостные, иных умельцев - не сглазить бы! - перерос, а в смене своей работал с перерывами, дана была ему поблажка: в третью, ночную, не ставили по ходатайству заводской спортивной секции.
- И Чепель тут, - оказал Подлепич. - Вон он.
И Чепель не подвел, сидел уже, костистый, краснолицый, с хищным носом, со страдальческим ртом; хороший тоже слесарь, высшей марки, еще бы власть над собой иметь - в свои тридцать пять, в расцвете сил, как говорится, и не было б ему цены.
Что людям нужно? Чего недостает? Все есть, кажись: работа, семья, здоровье и молодые годы, как у некоторых в придачу, - вот благо совсем уже бесценное, и чувствуешь это особенно на перевале, на пятом десятке; цените, люди, то, что есть, но не ценят же! "А я ценил?" - спросил себя Подлепич и задумался. То были молодые годы, он не был еще сменным мастером, а Должиков - начальником участка, и молодежь была поактивней, засучивала рукава повыше. "Все старики, - подумал он, - хвалят свои времена, это не ново, и я, хоть и не старик, а туда же, со своим голоском - в этот хор".
Предцехкома поднялся на сцену, одернул вельветовую скатерть на столе, переставил графин с водой, подошел к трибуне, повертел микрофон - этакую страусовую головку. Давным-давно, в другой, пожалуй, жизни, ходили с Дусей в зоопарк, а Лешка был еще малыш, и страус, весь пепельный, как тогдашняя шевелюра у Должикова, расхаживал за решеткой. Рано Должиков начал седеть. Теперь, в сорок восемь, седина у него была сплошная, однотонная, - до блеска отшлифованный металл. Он был смугл, и то ли смуглота красила его, то ли седина. Что человеку нужно? Много чего. А Должикову не нужно ничего, подумал Подлепич, все у него есть; детей, правда, нету, но это, может, и лучше, хотя, наверно, будут еще: молодожен!
Предцехкома пощелкал пальцем по страусовой головке, удостоверился, что жива, откликнулась, и подал залу знак, чтобы притихли.
Отсюда, с верхнего этажа, из этих широченных окон, видно было далеко, до самого горизонта, где близ границы голубого и зеленого расплывчато клубились загородные рощицы, еще глянцевитые, без примеси желтизны: дубняк и дубняк, Подлепич там бывал, - и яркие полоски дружной озими красовались среди пахоты, среди черноты.
Уж сколько лет заседали - то буднично, то празднично - в этом красном уголке, а верней назвать, по-современному, - в конференц-зале, и все было привычно за окнами: загородные дали, ближний перелесок вдоль заводской ограды, дымки над литейным цехом, светофоры на подъездных путях. Прошел порожняк - тихонько, задним ходом, словно пятясь - с шихтового двора; пошел другой, груженый, сверкая свежими красками новеньких дизелей, и даже отсюда, сверху, Подлепичу было видно, где тракторные, где комбайновые, и какой модификации, и что серийное, рядовое, как говорили на заводе, а что - на экспорт.
Предцехкома объявил собрание открытым, и стали выбирать президиум.
- Твой солдат письма шлет? - спросил Должиков, и его мужественное, на диво выточенное лицо с ровной гладкой смуглотой заметно подобрело, как всегда, когда он заговаривал о чужих сыновьях, дочерях или вообще обо всем семейном, чего был лишен и что наконец обрел в пожилом возрасте, совсем недавно, какой-нибудь месяц назад.
Осведомляясь о сыне, он хотел, наверно, сделать приятное Подлепичу, но не все, что принято считать приятностью, бывает приятно каждому.
Лешка служил срочную в ракетных войсках, до писем был не охоч, а там, где служил, была возможность звонить по междугородному телефону, и он звонил регулярно, но, когда Дуся слегла в больницу, стал звонить не домой, а туда.
Лешка был мамкин сын, мамка растила его, а у папки были дела, комиссии, пленумы, резолюции, в быстрину попал и с задором отдался этой быстрине, но потом потише пошла жизнь, и народилась на свет Оленька - и вот она-то стала больше папкиной дочкой, чем мамкиной.
- Ленится Лешка, - сказал Подлепич. - В отца.
Шутка была без смысла, и Должиков ее не понял, а вообще-то и со смыслом иногда не понимал или прикидывался, что не понимает. Глаза у него были небольшие, но, как принято говорить, жгучие; теперь эта жгучесть словно бы подчеркивалась ослепительной сединой. Он недоумевающе скосил на Подлепича свой черный глаз и сейчас же отвернулся, про Оленьку спрашивать не стал.
Были у Дуси сестры на Кубани, и как слегла она без надежды вскорости подняться, так и забрали тетки Оленьку к себе. Папка не давал, противился, но Дуся настояла, единым женским фронтом навалились на него да и резоны были у них покрепче тех, которые он выставлял. Уговорились, конечно, что Оленька вернется, и даже крайний срок назначили, но срок истек, прижилась дочка у добрых родичей. Он был не из тех, кто не умеет отличить добро от зла, однако в душе добра не принял, причислил его, неблагодарный, к злу. Что ж, душе не прикажешь - отняли у папки дочку.
Кого в президиум? Двоих, а предцехкома третий, и будет достаточно. Проголосовали. Пошел на сцену Маслыгин, секретарь цехового партбюро. Пошла красильщица с малярно-сдаточного участка. Ее всегда выбирали: наловчилась строчить протоколы.
И он бы наловчился, управился бы по дому, не окажись добряков на Кубани, - была бы дочка и при нем одета и обута. К тому же нашлись добрые люди помимо родичей - большущая подмога, но подоспела она чуть позже, когда уже Оленьку увезли. Да ладно, подумал он, о подмоге - не след, лишнее.
Докладчиком был начальник цеха, Старшой по прозвищу; оно к нему прилипло крепко и с тех еще времен, пожалуй, когда работал старшим мастером. Да ладно, подумал Подлепич, послушаем о трудовой дисциплине.
Слегка коснувшись плечом его плеча, в позе бравой, независимой и вместе с тем суровой, приличествующей серьезности наступившего момента, Должиков сказал негромко, нестрого:
- Держись, Юра. Сейчас нам за Чепеля будет проборка.
- По делу, - сказал Подлепич. - Воспитательная работа на нуле.
Должиков опять не понял.
Ну погоди, поймешь! И точно: без имен покуда, без примеров докладчик с ходу, не терзая промедлением зал, открыл секрет, вывел формулу, разъяснил собравшимся, что ежели где-то ажур - это значит, воспитательная работа на высоте, а случилась проруха - воспитатель, стало быть, спит мертвым сном.
- Проснись, Илья Григорьевич, - сказал Подлепич. - Тебя касается.
Теперь уж на твердом лощеном лице Должикова мелькнула улыбчивая понимающая гримаска и отпечаталась у жгучих глаз едва пробивающимися сквозь каменную смуглоту морщинками. Он-то и сам не спал и другим не давал, любил порядок. Он всем был хорош - и выдержанностью своей, и знаниями, опытом, авторитетом, но чересчур уж близко к сердцу принимал любое нелестное для участка словечко, то ли сказанное громогласно, то ли пущенное исподтишка. Для него, крепко сбитого, какой-нибудь булавочный укол был как ножом под ребра: такая кожа. Она грубеет на ветру, а у него, видать, не погрубела: жил в тиши? Да нет, подумал Подлепич, столько лет заводу послужить - в тиши не проживешь. А сколько? Пожалуй, вместе начинали, хоть и постарше Должиков, и, если подсчитать, голова закружится: четверть века!
Докладчик тоже вел подсчеты, сперва с бумажки считывал, потом - и без бумажки. Видно, цифры эти, потери рабочих человеко-часов, крепко въелись в память. За год, сказал он, не будь потерь, можно бы лишних восемь сотен моторов дать сельскому хозяйству. Но не дали. За год, сказал он, те суммы, что удержаны с разгильдяев, могли бы пойти в их семейный бюджет. Но не пошли.
Это верно.
Обернувшись, Подлепич снова высмотрел Чепеля: ну, брат, как самочувствие? Проняло? Где уж пронять его - он и не слушал докладчика, сидел перешептывался с дружкам соседом. Хищный нос, страдальческий рот, а не хищник и не страдалец: золотой характер, вечный оптимист, - так о нем говорили, да и Подлепич, вовсе не сторонний наблюдатель, тоже мог бы так сказать.
Все нынче сводилось к одному: что людям нужно? Чего недостает? Почему не ценят того, что есть? "А я ценил?" - вновь спросил себя Подлепич и вновь задумался.
У Должикова разгладились морщинки возле глаз, он принял позу прежнюю: независимую, бравую, - и, приложив к лощеному подбородку ладонь ребром, отгородившись от прочих, сидящих рядом, сказал Подлепичу, словно по секрету:
- Пронесло. Без Чепеля обошлось.
Докладчик вел воображаемую кривую - от прошлого года к этому, от старых грехов к теперешним, и кривая вниз поползла; не вверх, - и то хорошо! А раз она - вниз, докладчик, значит, вверх, от грехов к перспективам, от личностей к проблемам, и, стало быть, впрямь пронесло, без Чепеля обошлось. Должиков шуток не понимал или понимал через одну, но в этих диаграммах, воображаемых, вычерчиваемых докладчиком, прекрасно разбирался. Еще бы! Четверть века.
Да, четверть века, без малого, почти; в пятьдесят втором, - нет, вру, подумал Подлепич, в пятьдесят третьем с Должиковым начинали на тракторном, а потом уж, когда построен и пущен был моторный, - на моторном, в сборочном цехе, так у обоих совпало, но Должиков слесарем начинал на конвейере, а он - мотористом на испытательной станции.
Докладчик уже подобрался к концу, - пронесло, без Чепеля обошлось, - сгреб свои бумажки, пригодившиеся, непригодившиеся, спустился по ступенькам со сцены, сел в первый ряд. Вопросов к докладчику не было.
- Есть вопрос, - запоздало и словно бы нехотя поднялся из дальнего ряда лохматенький, с рыжеватыми бакенами, Владик Булгак. Спохватился. Надумал. - Здесь говорили о качестве. Главная задача десятой пятилетки. Качество сборки. Качество испытаний. А КЭО как бы в стороне? Я считаю, что контрольный осмотр…
- И я так считаю, - не дал ему договорить Старшой. - Это не вопрос, это выступление, вот и скажите.
Владик постоял, подумал - взъерошенный, с выпуклыми сонными глазами, с бакенами этими, которые уже выходили из моды. Сам-то Подлепич не модничал, но за модой следил: в смене у него половина была молодежи, не уследишь за чем-нибудь таким, свойственным молодняку, - оплошаешь.
- Дать слово? - спешно, опасаясь упустить председательский шанс, послал Владику предцехкома свой зычный призыв через весь зал.
- Регламента не хватит, - сказал Владик нехотя и так же нехотя, сонно, сел.
- Добавим! - подал голос из президиума Маслыгин, поднял голову от стола, а сперва-то сидел понурившись, задумавшись или размечтавшись.
- Одному, говорят, дали-таки слово, - пробасил Владик. - А потом догнали и добавили.
Тоже шутка была без смысла, но иным весельчакам только палец покажи. Прыснули.
- Булгак в своем репертуаре, - мирно заметил Должиков.
Так что начинали вместе и дальше особенно не отдалялись по работе, а когда он стал глохнуть, Подлепич, и пришлось ему уходить с испытательной станции, Должиков взял его слесарем к себе на КЭО, помог освоиться, приютил, так сказать, приголубил, направил и затем уж - как бычка упирающегося - принялся тянуть в мастера. Что человеку нужно? Тянуться, когда тянут? Или ценить то, что есть? А если нет ничего, сгинуло? Да ладно, подумал Подлепич, жить-то надо.
Начинали вместе, и разница в годах была пустячная, и оба любили порядок, основательность в людях, в мнениях, в работе и потому, наверно, давно уж сработались, - этого никто не станет отрицать, - а вот приятельства у них не получилось. "Должна быть одна шкура на двоих, - подумал Подлепич, - тогда и приятельство будет. Тогда нет надобности влезать в неё, - подумал он, - в чужую". Ты влезь в мою, я - в твою, а это непросто, хотя, по правде говоря, Должиков-то в его шкуру влазил, пытался, а он и не пытался ответить Должикову тем же. Наверно, семейный с холостяком никогда по душам не сойдется, - не та у них разность потенциалов. Да, уважали друг друга, ценили, любили, - а что? любили, конечно, и любят, - но дружить - это нет, этого не было. Были, как говорится, всю жизнь друг у друга на виду, - и только. "Вот я ему сейчас скажу, - подумал Подлепич, - потихоньку, по секрету, что люблю его, уважаю, а то ведь так и жизнь пройдет - и не скажешь. Наехало. С чего бы это? Ценить надобно то, что есть, - вот с чего".
Пошел на трибуну начальник участка узловой сборки, обрушился, подогретый докладчиком, на разгильдяев-нарушителей.
- Извини, перебью, - энергично тряхнул головой Маслыгин и, навалившись грудью на стол, ухватившись руками за дальний его край, как бы подтянулся к трибуне. - Ты-то, организатор, лично что предпринимаешь? Какие меры?
Меры, меры, подумал Подлепич, а это не техпроцесс, где все расписало по пунктам, это в отчет не укладывается, иной раз и мера - не мера, пшик, если со стороны глянуть: кинешь взгляд - и промолчишь, или копать нужно - исподволь, вглубь, помалу, добираясь до корней, и опять же в отчет не внесешь, в заслугу себе не поставишь, и черт знает, как это все объяснить.
Витька Маслыгин тоже начинал мотористом и учился в институте без отрыва - вечный укор дурачине Подлепичу: в сорок пять того не наверстаешь, что упущено в тридцать. Как ни агитировал Витька, как ни звал напарника за собой - не вышло. А ведь заодно были, ударились даже в рационализаторство, в изобретательство и кое-что сварганили, удалось внедрить, и ходят разговоры, по стране это шагнуло. Умей, дурачина, ценить то, что есть, сказал себе Подлепич, и то, что было, тоже умей. Потом, после института, Витька ушел с испытательной станции в техбюро, из техбюро - в партбюро, а коммунистов - около двухсот, положен освобожденный секретарь, и Витька стал освобожденным, отдалился. Да ладно, подумал Подлепич, люди меняются - с годами, с чинами, сообразно ступеньке, на которую взошли; чего там говорить. И я, подумал он, в молодые годы с той своей ступеньки смотрел на вещи просто, а чтобы втихомолку раздражаться по пустякам, так это вовсе казалось дурью. Теперь не дурь? Раздражала в Маслыгине невесть откуда взявшаяся лихость, с которой наловчился словесно подлаживаться к людям, подольщаться, что ли, к ним своим простецким обхождением и тут же, в том же слове, еще не закруглив его и глазом не моргнув, брать ноту погрубее, хлесткую, категоричную - гром среди ясного неба.
Теперь не дурь? "Есть, значит, случай подвести себя под свой же суд, - подумал Подлепич, - и это будет здоровее, нежели судить других; чем Витька провинился? Передо мной ничем, - сказал себе Подлепич, - но дурь-то неспроста. Была у Витьки роковая вина - век будет помнить! - а вольная или невольная, то уж пустые прения, от них живым не легче, мертвому - подавно; вина ли, беда ли, но холм стоит, могильный, нерушим. Да ладно, - подумал Подлепич, - об этом - не след, лишнее". И словно походя, как будто черкнув равнодушную галочку в перечне нынешних своих странностей, он бегло отметил, что во второй раз обрывает нитку, которая тянется к людям, сыгравшим в его жизни особую роль.
Пошел на сцену старший инспектор по кадрам и тоже погромил разгильдяев и стал рассказывать, как кто-то принес в цех липовую справку вместо больничного листа.
- Что Дуся? - спросил Должиков, сочувственно наклонившись к Подлепичу. - Что обещает медицина?
А медицина разводила руками, - это он, Подлепич, за нее раздавал обещания направо и налево, уверовав поначалу в их основательность и полагая себя хитрее медицины, которая обычно склонна к перестраховке. Еще он верил в чудеса и в то, что они являют свою силу тем, кто их достоин, и, значит, Дусю обминуть не могут. Ну, и вдобавок ко всему он был не плакальщик и жалобиться не умел. Выслушивать такое никому не сладко, да и себе не станет слаще оттого, что выплачешься. Так что щадил он и себя, и других - умалчивал о своих невзгодах. Из гордости? Может, и так, а может, иначе: других щадил поболее себя.
- Что Дуся? В общем - средне, - ответил он Должикову. - Но медицина обещает.
А медицина ничего не обещала - с того самого дня, шесть лет назад, как раз перед Новым годом, когда это случилось.
2
Как раз перед Новым годом возникла срочная надобность послать цеховую бригаду в подшефный колхоз. Что там у них не заладилось и почему кликнули заводских под праздник, этого Подлепич не знал. То ли какие-то плановые обязательства оказались обоюдно не выполненными, то ли колхозный механик, не справившись с графиком ремонта, запаниковал, но, так или иначе, приказано было по-быстрому снарядить бригаду, и поручено это Маслыгину. Он, тогда еще технолог, ее и возглавил. А в цехе к тому времени программа была уже закрыта - и за квартал, и за год, моторы со сборки шли в задел, и начальнику цеха не составляло трудности отпустить каких-нибудь два десятка людей. Подлепича, однако, все это не касалось: моторы шли в задел, но были среди них дефектные, а что за дефект - надо еще покопаться, и ни в какие нормочасы, бывает, не уложишься, и потому на участке пыхтели вовсю, чтобы к первому числу не оставлять моторов на стендах.
Был славный зимний денек, предновогодний; давненько уж здешняя зима не баловала горожан снежком в декабре; снег падал плотный, прямой, неторопливый; тихо было и чуть морозно, - вот в чем вся прелесть.
Покуда туда-сюда, как говорят, - убраться, помыться, переодеться, да толкотня в бытовках, тары-бары, - и вышел он за проходную после смены, когда уже смеркалось. Снег этот, неторопливый, вскоре стал невидим, и только видно было, как, подобно гигантским пульверизаторам, уличные светильники выбрасывают из себя снежные конусы голубоватого рассыпчатого света. Стеклянно, словно в изморози, загорелись городские огни, и в этом тоже была своя прелесть.
Он взял с собой на завод сумку и по дороге домой заходил в магазины, накупил всякой всячины - к празднику. Оленька тоже была не забыта, ну как же! - это в первую очередь.