Лазоревая степь (сборник) - Шолохов Михаил Александрович 2 стр.


Кашляет дед тягуче и сухо, меха в груди на разные лады хрипят-вызванивают, а в промежутках, когда откашлявшись прислонится сгорбленной спиной к комелю - думки идут в голове знакомой хоженой стежкой.

* * *

Проводил сына, а через месяц пришли красные. Вторглись в казачий исконний быт врагами, жизнь дедову, обычную, вывернули наизнанку, как порожний карман. Был Петро по ту сторону фронта, возле Донца усердием в боях заслуживал урядницкие погоны, а в станице дед Гаврила на москалей, на красных вынашивал, кохал, няньчил, как Петра - белоголового - сынишку когда-то, ненависть стариковскую глухую.

На зло им, носил шаровары с лампасами, с красной казачьей волей, черными нитками простроченной вдоль суконных с напуском шаровар. Чекмень) надевал с гвардейским оранжевым позументом, со следами ношенных когда-то вахмистерских погон. Вешал на грудь медали и кресты, полученные за то, что служил монарху верой и правдой, шел по воскресеньям в церковь, распахнув полы полушубка, чтоб все видали.

Председатель поселения станицы при встрече как-то сказал:

- Сыми, дед, висюльки! Теперь не полагается!

Порохом пыхнул дед: - А ты мне их вешал, што сымать-то велишь?

- Кто вешал, давно, небось, в земле червей продовольствует.

- И пущай!.. А я вот не сыму! Рази с мертвого сдерешь?

- Сказанул тоже… Тебя же жалеючи советую, по мне хоть спи с ними, да ить собаки… собаки-то штаны тебе облатают! Они - сердешные - отвыкли от такого виду, не признают свово…

Была обида горькая, как полынь в цвету. Ордена снял, но обида росла в душе, лопушилась, с злобой родниться начала.

Пропал сын - некому стало наживать. Рушились сараи, ломала скотина базы, гнили стропила раскрытого бурей катуха. В конюшне, в пустых станках по-своему захозяйствовали мыши, под навесом ржавью зазеленела косилка.

Лошадей брали перед уходом казаки, остатки добирали красные, а последнюю, лохманогую и ушастую, брошенную красноармейцами в обмен, осенью за один огляд купили махновцы. Взамен оставили деду пару английских обмоток.

- Пущай уж наше переходит! - подмигивал махновский пулеметчик. - Богатей, дед, нашим добром!..

Прахом дымилось все нажитое десятками лет. Руки падали в работе; но весною, - когда холостеющая степь ложилась под ногами покорная и истомная, - манила деда земля, звала по ночам властным неслышным зовом. Не мог противиться, запрягал быков в плуг, ехал, полосовал степь сталью, обсеменял ненасытную черноземную утробу ядреной пшеницей - гирькой.

Приходили казаки от моря и из-за моря, но никто из них не видал Петра. В разных полках с ним служили, в разных краях бывали - мала ли Россия? - А однополчане - станичники Петра - полком легли в бою с Жлобинским отрядом на Кубани где-то.

С старухой о сыне почти не говорил Гаврила. Ночами слышал, как в подушку точила она слезы, носом чмыкала.

- Ты чево, старая? - спросит кряхтя.

Помолчит та немного, откликнется:

- Должно угар у нас… голова што-то прибаливает.

Не показывал вида, что догадывается, советовал:

- А ты бы рассольцу из-под огурцов. Сем-ка я слазю в погреб, достану?

- Спи уж. Пройдет и так!..

И снова тишина расплеталась в хате незримой кружевной паутиной. В оконце месяц нагло засматривал, на чужое горе, на материнскую тоску любуясь.

Но все же ждали и надеялись, что придет сын. Овчины отдал Гаврила выделать, старухе говорит:

- Мы с тобой перебьемся и так, а Петро придет, што будет носить? Зима заходит, надо ему полушубок шить.

Сшили полушубок на Петров рост и положили в сундук. Сапоги расхожие, скотину убирать, ему сготовили. Мундир свой синего сукна берег дед, табаком пересыпал, чтобы моль не посекла, а зарезали ягненка - из овчинки папаху сшил сыну дед и повесил на гвоздь. Войдет с надворья, глянет и кажется, будто выйдет сейчас Петро из горницы, улыбнется, спросит:

- Ну как, батя, холодно на базу?

Дня через два после этого, перед сумерками пошел скотину убирать. Сена в ясли наметал, хотел воды из колодезя почерпнуть - вспомнил, что забыл варежки в хате. Вернулся, отворил дверь и видит: старуха на коленях возле лавки стоит, папаху Петрову неношенную к груди прижала, качает, как дитя баюкает…

В глазах потемнело, зверем кинулся к ней, повалил на пол, прохрипел, пену глотая с губ.

- Брось, подлюка!.. Брось!.. Што ты делаешь?!..

Вырвал из рук папаху, в сундук кинул и замок навесил. Только стал примечать, что с той поры левый глаз у старухи стал дергаться и рот покривило.

Текли дни и недели, текла вода в Дону, под осень прозрачно-зеленая, всегда торопливая.

В этот день замерзли на Дону окраинцы. Через станицу пролетела припоздневшаяся ватага диких гусей. Вечером прибежал к Гавриле соседский парень, на образа в торопях перекрестился.

- Здорово дневали!

- Слава богу.

- Слыхал, дедушка, Прохор Лиховидов из Турции пришел? Он ить с вашим Петром в одном полку служил!..

Спешил Гаврила по проулку, задыхаясь от кашля и быстрой ходьбы. Прохора не застал дома, уехал на хутор к брату, обещал вернуться к завтрому.

Ночь не спал Гаврила. Томился на печке бессонницей.

Перед светом зажег жирник, сел подшивать валенки.

Утро - бледная немочь - точит с сизого восхода чахлый рассвет. Месяц зазоревал посреди неба, сил не хватило дошагать до тучки, на день прихорониться.

Перед завтраком глянул Гаврила в окно, сказал почему-то шепотом:

- Прохор идет!

Вошел он, на казака не похожий, чужой обличьем и внешностью. Скрипели на ногах у него кованные английские ботинки и мешковато сидело пальто чудно́го покроя, с чужого плеча, как видно.

- Здорово живешь, Гаврила Василич!..

- Слава богу, служивый!.. Проходи, садись.

Прохор снял шапку, поздоровался с старухой и сел на лавку в передний угол.

- Ну, и погодка пришла, снегу надуло - не пройдешь!..

- Да, снега̀ нынче рано упали… В старину в эту пору скотина на подножном корму ходила.

На минуту тягостно замолчали. Гаврила, с виду равнодушный и твердый, сказал:

- Постарел ты, парень, в чужих краях!

- Молодеть-то не с чего было, Гаврила Василич! - улыбнулся Прохор.

Заикнулась было старуха:

- Петра нашего…

- Замолчи-ка, баба!.. - строго прикрикнул Гаврила. - Дай человеку опомниться с морозу, успеешь… узнать!..

Поворачиваясь к гостю, спросил:

- Ну как, Прохор Игнатич, протекала ваша жизня?

- Хвалиться нечем. Дотянул до дома, как кобель с отбитым задом, и то - слава богу.

- Та-а-ак… Плохо́ у турка жилось, значица?

- Концы с концами насилу связывали, - Прохор побарабанил по столу пальцами. - Однако и ты, Гаврила Василич, дюже постарел, седина вон как обрызгала тебе голову… Как вы тут живете при советской власти?

- Сына вот жду… стариков нас докармывать… - криво улыбнулся Гаврила.

Прохор торопливо отвел глаза в сторону. Гаврила приметил это, спросил резко и прямо:

- Говори, где Петро?

- А вы разве не слыхали?

- По-разному слыхали - отрубил Гаврила.

Прохор свил в пальцах грязную бахромку скатерти, заговорил не сразу.

- В январе, кажись… ну да, в январе, стояли мы сотней возле Новороссийского города… Город такой у моря есть… Ну, обныковенно стояли…

- Убит, што ли?.. - нагинаясь, низким шопотом спросил Гаврила. Прохор, не поднимая глаз, промолчал, словно и не слышал вопроса.

- Стояли, а красные прорывались к горам, к зеленым на соединенье. Назначает его, Петра вашего, командир сотни в раз’езд… Командиром у нас был под’есаул Сенин… Вот тут и случись… понимаете…

Возле печки звонко стукнул упавший чугун, старуха, вытягивая руки, шла к кровати, крик распирал ей горло:

- Не вой!!. - грозно рявкнул Гаврила, и, облокотясь о стол, глядя на Прохора в упор, медленно и устало проговорил:

- Ну, кончай!

- Срубили!.. - бледнея выкрикнул Прохор и встал, нащупывая на лавке шапку. - Срубили Петра… на-смерть… Остановились они возле леса, коням передышку давали, он подпругу на седле отпустил, а красные из лесу… - Прохор, захлебываясь словами, дрожащими руками мял шапку.

- Петро черк за луку, а седло коню под пузо… Конь горячий… не сдержал, остался… Вот и все!..

- А ежели я не верю?.. - раздельно сказал Гаврила.

Прохор не оглядываясь торопливо пошел к двери.

- Как хотите, Гаврила Василич, а я истинно… Я правду говорю… Гольную правду… Своими глазами видал…

- А ежели я не хочу этому верить?!. - багровея захрипел Гаврила. Глаза его налились кровью и слезами, разодрав у во̀рота рубаху, он голой волосатой грудью шел на оробевшего Прохора, стонал, запрокидывая потную голову:

- Одного сына убить?!.. Кормильца?!. Петьку мово?! Брешешь, сукин сын!.. Слышишь ты?!.. Брешешь! Не верю!.. · · ·

А ночью, накинув полушубок, вышел во двор, поскрипывая по снегу валенками, прошел на гумно и стал у скирда.

Из степи дул ветер, порошил снегом, темень черная и строгая громоздилась в голых вишневых кустах.

- Сынок! - позвал Гаврила вполголоса. Подождал немного и не двигаясь, не поворачивая головы, снова позвал:

- Петро!.. Сыночек!..

Потом лег плашмя на притоптанный возле скирда снег и тяжело закрыл глаза.

* * *

В станице поговаривали о продразверстке, о бандах, что шли с низовьев Дона. В исполкоме на станичных сходах шопотом сообщались новости, но дед Гаврила ни разу не ступнул на расшатанное исполкомское крыльцо, надобности не было, потому о многом не слышал, многого не знал. Диковинно показалось ему, когда в воскресенье после обедни заявился председатель, с ним трое в желтых куценьких дубленках, с винтовками.

Председатель поручкался с Гаврилой и сразу как обухом по затылку:

- Ну, признавайся, дед, хлеб есть?

- А ты думал как, духом святым кормимся?

- Ты не язви, говори толком, где хлеб?

- В амбаре, само собой.

- Веди.

- Дозволь узнать, какое вы имеете касательство к мому хлебу?

Рослый, белокурый, по виду начальник, постукивая на морозе каблуками, сказал:

- Излишки забираем в пользу государства. Продразверстка, слыхал, отец?

- А ежели я не дам? - прохрипел Гаврила, набухая злобой.

- Не дашь? - Сами возьмем!..

Пошептались с председателем, полезли по закромам, в очищенную смугло-золотую пшеницу накидали с сапог снежных ошлепок. Белокурый закуривая решил:

- Оставить на семена, на прокорм, остальное забрать, - оценивающим хозяйским взглядом прикинул количество хлеба и повернулся к Гавриле.

- Сколько десятин будешь сеять?

- Чортову лысину засею!.. - засипел Гаврила, кашляя и судорожно кривляясь. - Берите, проклятые!.. Грабьте!.. Все ваше!..

- Што ты осатанел, што ли, остепенись, дед Гаврила!.. - упрашивал председатель, махая на Гаврилу варежкой.

- Давитесь чужим добром!.. Лопайте!..

Белокурый собрал с усины оттаявшую сосульку, искоса умным насмешливым глазом кольнул Гаврилу, сказал с спокойной улыбкой:

- Ты, отец, не прыгай! Криком не поможешь. Что ты визжишь, аль на хвост тебе наступили? - и, хмуря брови, резко переломил голос:

- Языком не трепи!.. Коли длинный он у тебя - привяжи к зубу!.. За агитацию… - не договорив, хлопнул ладонью по желтой кобуре, перекосившей пояс, и уже мягче сказал:

- Сегодня же свези на ссыппункт!

Не то, чтобы испугался старик, а от голоса уверенного и четкого обмяк, понял, что в самом деле криком тут не пособишь. Махнул рукой и пошел к крыльцу. До половины двора не дошел - дрогнул от окрика дико хриплого:

- Где продотрядники?!.

Повернулся Гаврила - за плетнем, вздыбив приплясывающую лошадь, кружится конный. Предчувствие чего-то необычайного дрожью подкатилось под колени. Не успел рта раскрыть, как конный, увидев стоявших возле амбара, круто осадил лошадь и, неуловимо поведя рукой, рванул с плеча винтовку.

Сочно треснул выстрел, и в тишине вслед за выстрелом, на короткое мгновение облапившей двор, четко сдвоил затвор, патронная гильза вылетела с коротким жужжаньем.

Оцепененье прошло: белокурый, влипая в притолку, прыгающей рукой долго, до жути, тянул из кобуры револьвер, председатель, приседая по-заячьи, рванулся через двор к гумну, один из продотрядников упал на колено, выпуская из карабина обойму в черную папаху, качавшуюся за плетнем. Двор захлестнуло стукотнею выстрелов. Гаврила с трудом оторвал от снега словно прилипшие ноги и тяжело потрусил к крыльцу. Оглянувшись, увидел, как трое в дубленках недружно, врассыпную, застревая в сугробах, бежали к гумну, а в радушно распахнутые ворота клубясь хлынули конные.

Передний в кубанке, на рыжем жеребце горбатясь, приник к луке и перекружил над головою шашку. Перед Гаврилой лебедиными крыльями мелькнули концы его белого башлыка, в лицо кинуло снегом, брызнувшим из-под лошадиных копыт.

Обессиленно прислонясь к резному крыльцу, Гаврила видел, как рыжий жеребец подобравшись взлетел через плетень и закружился на дыбках возле початого скирда ячменной соломы, а кубанец, свисая с седла, крест-на-крест рубил ползающего в корчах продотрядника…

На гумне обрывчатый неясный шум, возня, чей-то протяжный рыдающий вскрик. Через минуту гулко стукнул одинокий выстрел. Голуби, вспугнутые было стрельбой и вновь попадавшие на крышу амбара, сорвались в небо фиолетовой дробью. Конные на гумне спешились.

По станице неумолчно плескался малиновый трезвон. Паша - станичный дурачок - взобрался на колокольню и по глупому своему разуму хватил во все колокола, вместо набата вызванивая пасхальную плясовую.

К Гавриле подошел кубанец в наброшенном на плечи белом башлыке. Лицо его горячее и потное подергивалось, углы губ слюняво свисали вниз.

- Овес есть?

Гаврила трудно двинулся от крыльца; подавленный виденным, не мог совладать с онемевшим языком.

- Оглох ты, чорт?!.. Овес есть, спрашиваю? Неси мешок!

Не успели подвести лошадей к корыту с кормом - в ворота вскочил еще один.

- По коням!.. С горы пехота!..

Кубанец с проклятием взнуздал облитого дымящимся потом жеребца и долго тер снегом обшлаг своего правого рукава, густо измазанного чем-то багрово-красным.

Со двора их выехало пятеро, в тороках последнего угадал Гаврила желтую в кровяных узорах дубленку белокурого.

* * *

До вечера за бугром в терновой балке погромыхивали выстрелы. В станице, побитой собакой, приниженно лежала тишина. Уже заголубели сумерки, когда Гаврила решился пойти на гумно. Вошел в настежь открытую калитку, увидел: на гуменном прясле, уронив голову, повис настигнутый пулей председатель. Руки его, свисая вниз, словно тянулись за шапкой, валявшейся по ту сторону прясла.

Неподалеку от скирда, на снегу, притрушенном об‘едьями и половой, лежали раздетые до белья продотрядники - все трое в ряд. И глядя на них, уже не ощутил Гаврила в дрогнувшем от ужаса сердце той злобы, что гнездилась там с утра. Казалось небывальщиной, сном, чтобы на гумне, где постоянно разбойничали соседские козы, обдергивая прикладок соломы, теперь лежали изрубленные, обезображенные люди, и от них, от талых круговин примерзшей пузырчатой крови, уже струился-тек сладкий васильковый запах мертвечины…

Белокурый лежал неестественно отвернув голову, и если б не голова, плотно прижатая к снегу, можно было бы подумать, что лежит он отдыхая, так ужасающе беспечно были закинуты его ноги одну за другую.

Второй, щербатый и черноусый выгнулся, вобрав голову в плечи, оскалясь непримиримо и злобно.

Третий, зарывшись головою в солому, недвижно плыл по снегу - столько силы и напряжения было в мертвом размахе его рук.

Нагнулся Гаврила над белокурым, вглядываясь в почерневшее лицо, и дрогнул от жалости: лежал перед ним мальчишка лет девятнадцати, а не сердитый с колючими глазами продкомиссар. Под желтеньким пушком усов возле губ стыл иней и скорбная складка, лишь поперек лба темнела морщинка, глубокая и строгая.

Бесцельно тронул рукою голую грудь и качнулся от неожиданности: сквозь леденящий холодок ладонь прощупала потухающее тепло…

Старуха ахнула и крестясь шарахнулась к печке, когда Гаврила, кряхтя и стоная, приволок на спине одеревяневшее, кровью почерненное тело.

Положил на лавку, обмыл холодной водой, до устали, до пота тер колючим шерстяным чулком ноги, руки, грудь, прислонился ухом к гадливо-холодной груди и насилу услышал глухой, с долгими промежутками, стук сердца.

Назад Дальше