Не знаю, слышали ли вы, что расстояние между Землей и Луной с каждым годом увеличивается на шестьдесят сантиметров. Расстояние между Солнцем и Землей также возрастает. Вселенная расширяется. И это естественно. Кому охота сужаться. Присмотритесь к дубу - как он разбросал вокруг себя дубочки. Или взять такой пример из отдаленных и не столь уж отдаленных исторических времен: сколько крови пролито, сколько копий сломано, и все чтоб расширить границы своего государства, веры, влияния. Директор любого завода норовит раздвинуть свой двор. И с родителями - то же самое. Дети - наш двор... Сторож родильного дома, шустрый мужичонка с лихими буденновскими усами, говорит размеренно, с выражением, будто учитель читает диктант. Ни за что не хочет меня отпускать, все трясет и трясет мою руку. В глазах у Майи нетерпение, ей поскорее хочется уехать. В который раз приоткрывает край одеяла, показывает личико ребенка. Нос Турлава, в этом никаких сомнений. Светлые волосики младенца аккуратно расчесаны на прямой пробор. И все же мальчик, говорит Майя, не пойму, с чего врачи поначалу решили, что девочка. А я такой счастливый, не в силах глаз отвести от ребенка. Таким манером ехать опасно, недолго и в аварию угодить, речь идет о жизни ребенка, но я не могу взгляда от него оторвать. Надо подумать о будущем, говорю я Майе. Раз уж сын родился, мы должны перебраться в другой дом. И вообще, ты представляешь, как растить сыновей. Очень важно, чтоб у него был чуткий слух. Научиться стрелять можно в любом возрасте, это просто. Но вложить в душу песню можно только в детстве. Первым делом сыновья должны научиться петь. Рядом с Майей сидит Вита. И у нее на руках закутанный в одеяло младенец. Жутко похож на Альфреда-младшего. Вылитый Турлав. Не хочу заглядывать слишком далеко, говорит Вита, но обозримое будущее, ближайшие лет семьдесят, в наших руках. Мне все равно, кто родился первым - дочь или сын. Когда считаешь на руке пальцы, какая разница, с какого начать - с большого или мизинца. Мне начинает казаться, что все это она рассказывает для отвода глаз. Напрямик ее спрашиваю: как твои дела в университете. В глазах у Виты вспыхивают упрямые огоньки. Да, я ушла оттуда, говорит, перевожусь к филологам. Физика меня по-настоящему никогда не увлекала, просто тебя послушалась. И собирается выпрыгнуть на ходу из машины. Раскинув руки, посреди дороги стоит старый Баринь, волей-неволей приходится тормозить. Он так молодо выглядит, в зализанных волосах ни единой сединки. На нем бостоновый костюм, серые гетры. Не могли бы вы мне разъяснить, что значит "по отдельным производственным показателям мы достигли мирового уровня", говорит он, лукаво поблескивая глазами. И еще у меня к вам вопросик, кривит губы в усмешке старый Баринь. Мог бы "Электрон" сегодня выпускать "Молекс"? Ах, Баринь, Баринь, говорю я ему, вы все еще мечтаете подковать блоху. Шапку долой, мастерский трюк. Однако зачем переоценивать штукарство. Я о другом мечтаю. "Электрон" выпускает телефонные станции, равных которым в мире нет. Пять миллионов абонентов в маленьком шкафчике. И эту модель конечно же превзойдут. Но превзойдем мы сами. Вот каков наш уровень. И вдруг не стало старого Бариня, ни Виты, ни Майи, ни младенцев. Я иду по заводскому двору под руку со сторожем из родильного дома. Да, да, научно доказано, что Вселенная расширяется, таинственно нашептывает мне на ухо сторож. Происходит отдаление от начал. Тсс! Все мы отдаляемся от начал, как круги на воде, куда брошен камень. Почему бы и Вселенной не расширяться, раз расходятся круги на воде. Я молчу. Расширение Вселенной меня особенно не волнует. О трудовом своем расширении думаю постоянно. Человек всегда жил трудом. Когда-то у костра в пещере вытесывал каменный топор. И это был его мир. При помощи топора человек смастерил плуг, телегу, корабль. И мир человека раздвинулся. Так было и будет: расширяется рукотворный мир человеческий, рождается новый труд. А во дворе старого дома в родном Гризинькалне штурман в отставке достает из кармана часы на цепочке. Хочешь, покажу чудеса в решете, говорит он, иди-ка сюда. Побуревший ноготь его большого пальца нажимает на пружинку, и отскакивает тыльная крышка часов. У меня прямо дух захватывает - в переливах и мерцании крутятся колесики, пляшут пружины, маются маятники, и все как живое, все в движении, в согласии, в едином ритме и устремленности. Какая красота! На ладони старого штурмана действующая модель завода. Тик-так, тик-так, бах-бах-бах...
Около десяти позвонил Тенису. Есть разговор, неплохо было бы повидаться. В обеденный перерыв у Тениса передача на заводском радиоузле, может только после работы. Условились встретиться у вторых ворот.
Когда я подошел, он был уже там. Вокруг рычанье и грохот, одновременно запускалось и прогревалось множество моторов. Стоянка машин понемногу пустела.
- Ну вот, я всецело в вашем распоряжении, - проговорил Тенис в своей обычной манере, - остается согласовать порядок дня.
- Хорошо бы где-нибудь присесть, - сказал я, - так у нас разговора не получится.
- А не махнуть ли нам на озеро, а? Заодно бы искупались.
- Я сегодня без машины.
- Зато я при машине! Только бы раздобыть второй шлем. Подождите меня здесь.
На мотоцикле я не ездил лет двадцать. Одна мысль о том, что я за спиной у Тениса, с трепещущими на ветру штанинами, на такой вот тарахтелке могу мчаться куда-то за город, показалась и странной, и дикой, и чем-то даже заманчивой. Я стоял, не находя в себе сил решиться, и ждал, что будет дальше. Тенис вернулся.
- Порядок! Вот и шлем. Ну что? Поехали?
Молча надел шлем, застегнул пряжку. Сиденье, если сравнить с удобным диваном в машине, было чем-то вроде тыльной стороны ножа, да уж ладно, тут недалеко, продержимся. Самое время прокатиться с ветерком, испробовать современный вид транспорта.
Тенис припустил на всю железку, казалось, вот-вот оторвемся от земли и полетим. Но в общем-то скорость вещь азартная, заразительная. На миг я во всей полноте ощутил в себе совсем не растраченную молодость. И в то же время злость разбирала. Черт этот Тенис, как ловко настоял на своем. И вот он теперь у руля, а ты тут сиди у него за спиной и, зажмурив глаза, держись за ремень.
Облюбованная Тенисом купальня особой красотой не отличалась. Стеной вздымавшийся подлесок в какой-то мере создавал иллюзию обособленности, хотя и на расстоянии неполной стометровки пролегало шоссе, а с берега открывался вид на бумажную фабрику и близлежащий поселок.
Тенис сразу же стал раздеваться; с наслаждением стянул с себя ярко-полосатую рубашку, сбросил вылинявшие дудки джинсов. Раздевшись до трусов, он показался еще крепче, крупнее, бугры мышц под загорелой, потной кожей так и заходили. Должно быть, я рядом с ним выглядел как черствая краюшка рядом со свежей и мягкой буханкой. Вот что значит молодость. Но тотчас пришлось самому себе сознаться, что и лет двадцать тому назад я бы не мог сравниться с Тенисом. Иные пропорции, иные габариты. Что его таким сделало - работа, армия, спорт? А может, просто порода. Из поколения в поколение пробивался унаследованный корень.
Краем глаза поглядывая на Тениса, я и сам разоблачался. До чего ж я был омерзительно бел! Только теперь мне пришло в голову, что этим летом совсем не удалось позагорать.
- Ну так что, - спросил Тенис, направляясь к воде и размахивая над головой руками, - сразу полезем или немного погодя?
- Лучше уж сразу.
- Вода чистая, даже можно напиться.
- Ее-то мы, кажется, и пьем.
- Не отсюда же, где купаются.
Меня по-прежнему раздражала манера Тениса разговаривать, тон был почти поучающий.
- А знаете, как в Тибете священный суп варят? - проворчал я. - Сначала лама залезет в котел и вымоется с мылом...
Вода показалась теплой. Мы уже порядком отплыли от берега, мне захотелось повернуть обратно, но Тенис все плыл да плыл. Особенно не выкладываясь, я тянулся следом за ним, временами переваливаясь на спину или на бок. Не выходить же одному на берег. Тем более что я не чувствовал усталости. Надоела осмотрительность, боязнь перегрузок: зачем из кожи лезть, хватит, довольно... Я задвигался быстрее, расстояние между нами сокращалось. И тут я заметил, что Тенис не просто отдаляется от берега, он нацелился на плотик, закрепленный напротив бумажной фабрики. Туда еще добрых сто метров. Потом оттуда плыть к берегу. Сильнее забилось сердце, прерывистей задышал, воды наглотался. Может, пока не поздно, повернуть обратно? Смотри, дофанфаронишься, пойдешь ко дну.
И все же поплыл дальше. Спокойствие, спокойствие, сам себя уговаривал, если и пойдешь ко дну, то по своей трусости. Было время, ты плавал в три раза дальше. Только без фокусов. Спокойствие.
На плотик выбрался ни жив ни мертв, запыхался, дрожу, но доволен. Тенис протянул мне руку, я сделал вид, что не заметил ее. Лежали на пригретых солнцем бревнах и звучно отдувались.
Когда Тенис приподнялся и сел, в его непросохших усах пряталась обычная ухмылка.
- Ну что, может, к берегу на плотике поплывем, а?
Полагаю, и моя ухмылка была ничуть не хуже.
- Благодарю. Я обойдусь. А вы - как знаете.
О бревна звучно плескалась вода. Силы ко мне возвращались, можно было плыть обратно. Но что-то меня удерживало. И Тениса тоже.
Это он заставил меня подскочить. Звучно шлепнул себя по лбу, лицо его изобразило смущение и совсем непривычную для него растерянность.
- Вот он, склероз! Совсем забыл вас поздравить с дочерью!
Почему-то мне вспомнился приснившийся ночью сон, удивительно реалистический, правдивый, на какой-то миг мне даже показалось, что Тенис оговорился, сказав "с дочерью".
- Спасибо. - Я расслышал, с какой сдержанностью прозвучал мой голос.
- Нет, в самом деле, говорят, у вас дочь родилась. - Тенис все еще конфузился. Должно быть, соображал, что бы можно было добавить. Да ничего не придумал.
- Как Вита поживает?
- Нормально.
- Не собирается распроститься с физикой?
- Распроститься? С какой стати?
- Да так, тяжелый факультет. Много формул.
- Не думаю. Вите нравится. И потом, у нее своя собственная формула. С дочерьми вам везет...
Мы посмотрели друг на друга. Поначалу серьезно, затем, будто сговорившись, серьезные мины сменили на улыбки.
- Будем надеяться, и с сыновьями повезет, - сказал я, - а также и с внуками.
Высоко над озером прошел самолет, волоча по небу белый шлейф. Тенис закручивал и раскручивал ногами водовороты.
- Ливия сказала, вы из больницы ее повезете к себе.
Тенис не ответил.
- Это решено окончательно?
- Чего тут особенно решать!
- Мне бы хотелось, чтобы в этом вопросе была полная ясность. В распоряжении Ливии остается старая квартира. Нам с Майей и ребенком будет где жить.
Тенис довольно равнодушно пожал плечами.
- Они там с Витой договаривались. Я в это дело не вмешивался.
- Ливию, конечно, можно понять. Но я полагаю, без особых причин не стоит...
- Одним человеком больше, одним меньше, разница не велика, - перебил меня Тенис, и зрачки его вспыхнули, как у кошки в темноте. - К тому же, как говорится, самая обычная бабушка в наше время - клад.
- Ну, если ваши интересы совпадают...
- По-моему, да.
- А если присутствие бабушки станет вам в тягость?
Тенис покривил губы, и я понял, что сказал лишнее.
- Этот вариант исключается, - сказал он.
- Тогда будем считать, что мы договорились.
Упруго оттолкнувшись, Тенис бултыхнулся в воду. Вынырнув, откинул со лба волосы, пофыркал, подплыл к плотику и сказал:
- Особенно церемониться с трудностями тоже не стоит. Легко, думаете, курице снести яйцо?
Я смотрел на него и думал: этот своего добьется.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Любое решающее событие - распутье для тех, кто в это событие оказался втянутым. Но еще задолго до исхода бессчетные случайности и сплетения обстоятельств подталкивают каждого участника именно в том направлении. Им-то кажется, они идут своей дорогой, заняты обычными своими делами, но, сами того не ведая, они приближаются к распутью, к развязке. Поступки всех участников обретают уже некое единство, исподволь проходят передвижки, готовятся перестановки, чтобы в нужный момент все оказались на своих местах, чтобы все действовали так, как подсказывает логика событий.
В тот день, когда Майя с дочерью должна была выписаться из родильного дома и когда я примчался туда с опозданием в двадцать минут и не застал ее, и после того, как я прочитал оставленное Майей письмо и оно дошло до сознания, после этого, стараясь докопаться до первопричин, найти объяснение всему происшедшему, я мысленно не раз возвращался (и продолжаю возвращаться) в прошлое, заново прокручивая месяцы, недели, дни - с самого начала до конца, затем наоборот, совсем как фильм в монтажной. И сегодня вижу много такого, чего прежде не замечал.
Однако расскажу все по порядку, представляя события так, как они мне виделись тогда.
Второе письмо Майи из родильного дома по тону было более светлым и радостным. Она писала:
"Милый! Сегодня мне впервые принесли дочку. Такая крохотулька, такая легонькая, ну прямо завернутый в одежку птенчик. Скорее всего потому, что, заботясь о здоровье мамочки, явилась на свет раньше времени. Это лишний раз доказывает, что "врачи ничего не знают". Говорят, бывает. Ничего, вырастет. Может, еще и в баскетбол станет играть. Впрочем, не надо, баскетболистки грацией не блещут. Что скажешь, если бы мы назвали ее Винифредой? Винифреда Альфредовна. Звучит? Или Мадарой? А в общем, с именем можно подождать. Как сам поживаешь? Прошу тебя, почаще меняй сорочки, в обед ешь зелень и овощи. Жутко хочется домой, уж там-то я о тебе позабочусь, как и о малютке нашей Винифреде. Милый мой! P. S. Кроватку не покупай, у меня есть бельевая корзинка, сойдет для начала".
Другие отцы простаивали под окнами палат, счастливые матери в часы кормления показывали им новорожденных. На четвертый день я спросил Майю в записке, не сможет ли она в окно показать мне дочку.
Ответ пришел поразительный.
"Альфред, скорее всего, ты не поймешь, но мне страшно подойти к окну. Я разволнуюсь, у меня подскочит температура. Как бы не пришлось еще здесь задержаться. И для девочки это может обернуться во вред. Только подумай, какая она маленькая. Ведь ей не более семи с половиной месяцев. Я где-то читала, таких детей держат в специальных кроватках-грелках, я даже удивилась, почему ее не кладут, как некоторых. Стоит мне об этом подумать, и у меня портится настроение. Может, все-таки было бы разумней отвезти ее сначала к маме? Сама не знаю почему, но мне все время хочется плакать. Вчера ночью вдруг подумала, что Винифреда звучит так искусственно. Ведь отчество твое все равно при ней останется. Может, назовем Мадарой?"
С переменчивым настроением Майи я в какой-то мере свыкся. Написал ей предлинное послание, успокаивал как мог, заверял, что для паники (так и написал - для паники) нет ни малейших оснований, не стоит преувеличивать слабость и малость нашей дочурки, на днях я пролистал книгу "Новорожденный", и в ней сказано - уже при весе в два с половиной килограмма ребенок считается вполне нормальным.
Затем тон Майиных записок еще больше изменился. О дочери вообще перестала писать. О себе тоже. Я получал короткие, сухие директивы: для переезда домой, пожалуйста, приготовь то-то, принеси то-то. Исключением была предпоследняя записка, в которой она спрашивала об ожидаемом заседании и повторяла уже высказанные ранее доводы, что разумней было бы дочь из роддома перевезти сначала к матери.
Хорошо, отвечал я, это вопрос несущественный. Встретимся, тогда и решим, куда ехать.
Сам я жил как в тумане. Блаженство мое было безоглядным, до мелочей оно не снисходило. Носился повсюду, словно выпускник после успешно сданных экзаменов, - свободный, счастливый, сияющий. Такое состояние конечно же не могло продолжаться долго, но я себя тешил сладким обманом: вот наконец все устроилось, все уладилось. И не раз я ловил себя на том, чего терпеть не мог, - на этаком верхоглядстве. Окрыленность моя ни во что не позволяла углубиться, во всем я скользил по поверхности, разрываясь между работой, родильным домом, домом Майи, домом Титы, своим собственным домом; я носился по магазинам, толкался по базарам. Из министерства запросили целый ворох дополнительной документации - расчеты, справки, чертежи, - обо всем приходилось самому заботиться, готовить, улаживать. На сон удавалось выкроить пять, хорошо, если шесть часов. Иногда опустившись в кресло, я вдруг замечал, что подняться будет невероятно трудно, и все же на телесную усталость особенно не жаловался; меня несли почти сверхъестественные силы.
И вот подошел вторник.
В том, что министерская коллегия заказ одобрит, я не сомневался. Во время заседания это меня как раз волновало меньше всего. Одно я упустил из виду - что о вещах абсолютно ясных можно говорить так длинно. Поглядывая на часы, с ужасом отмечал, как тают минуты. Зачем было обещать Майе, что в час буду у нее, преспокойно могла бы выписаться после обеда, а еще лучше - завтра.
Сидел как на иголках. Кожей своей, корнями волос чувствуя приближение взрыва. Скорей, скорей вырваться отсюда. Я просто не смею здесь оставаться. Попасть в родильный дом в назначенное время уже практически не мог. На полчаса раньше, на полчаса позже, велика ли важность. Но внутренний голос нашептывал: беги, спеши, не медли!
Сказал себе: как только минутная стрелка приблизится к трем, поднимусь и выйду. И все же не поднялся. А затем и самому пришлось выступать, отвечать на вопросы. Затем зачитывали проект решения. Наконец я свободен, но тут меня задержал Калсон. Подошел министр, какие-то слова говорил, шутил. Почти неприлично от них вырвался, скатился вниз по лестнице.
Условились, что заеду за Майиной матерью, но заезжать теперь было бы делом напрасным, она давно уже там. Пока мчался по городу, волнение понемногу улеглось. Альфред Карлович Турлав, да ты вообще-то понимаешь, до чего все удачно сложилось! Сейчас сможешь порадовать Майю новостью. Везучий ты все-таки человек...
У ворот роддома нетерпеливо посигналил. Хорошо знакомый мне усач вышел из своей сторожки, как будто признал меня, но для верности еще раз на номер машины взглянул.
- Открывайте скорее ворота, - прокричал ему, - за дочерью приехал.
Сторож наклонился над опущенным стеклом, по его румяному лицу от похожего на клубень носа во все стороны разбегались морщины.
- А ваша дочка только что уехала, - сказал он, - красоты и здравия ей желаем. Минут пять, как уехала. Вам просили передать письмецо.
Я взял белый конверт. Пахнуло въедливым больничным запахом, на миг даже дыхание пресеклось. На плечи свалилась тяжесть. Охотней всего я бы, только убедившись, что почерк Майи, не читая сунул письмо в карман. Ну, что уж там такого срочного. Сейчас сам увижусь, я ведь знаю, куда она уехала.
Листок у меня в руках дрожал. Буквы казались чужими.