- Собаку, значит, вы не хотите. А жаль: отменной марки. Медали ее родителей занимали пространство в два с половиной квадратных… и я бы советовал потому, что в плане ваших электронных теорий человек не имеет преимуществ перед собакой. Я позволю маленькое отступленье. Бесконечность, полагаю я, рассчитывая на ваше снисхождение, прерывиста: волны, линзы, интервалы бытия… островки! Научному человеку это должно быть понятно. В ней висит некое извечное вселенское руно, а перпендикулярно к нему проходит плоскость, разделяя будущее от прошедшего: словом, проекции этих линий на плоскости и суть мы, люди и собаки, но вот я, Штруф, вопрошаю: кто сказал, что эта плоскость одна?.. - Он потер лоб, кашлянул и сконфузился. - Простите, я запутался, забыл один тут поворот… Поворот к бессмертию! Я хотел сказать, что ты только рябь на воде, следы от чьих-то дуновений. Все это, впрочем, к тому, что собаку эту я оставлю бесплатно, но с условием - я буду навещать ее в праздничные дни.
- Я уже сказал - нет, - засмеялся Скутаревский.
Без тени смущения Штруф почесал верхнюю губу.
- Второе дело - серьезнее. Я собираюсь говорить о вашем брате. - Он сделал паузу, соответствующую важности момента. - С некоторого времени я живу у Федора Андреича. Он приютил меня с простотою истинно гениального человека, когда меня раскулачивали в шестой и уже в последний раз. Надо отметить, что он очень уважает вас: он считает, что вы безмерного величия человек, а он только тень ваша. Я стал, в свою очередь, его тенью, - таким образом, мы с вами родственники. Долгое время мы упражнялись с ним в трудах и размышлениях об искусстве. Я изучил его в подробностях. Это почти кит, но кит наполовину дохлый. Если его не поддержать, он сломается. Он задумал смешную вещь…
- Чему вы улыбаетесь? - теряя терпение, осведомился Скутаревский.
- Я отвечу словами Мотаннабия: пусть тебя не вводит в заблуждение улыбающийся рот.
- Мотаннабий - это вы выдумали сейчас!
Лицо Штруфа посуровело.
- Я читал эту книгу в девятнадцатом году, в трехдневном ожидании поезда, на станции Арзамас, - торжественно объявил Штруф. - Помню, на полу лежали вповалку люди, три сотни человек, из них, наверно, штук сорок в сыпняке и уже мертвых. Я помню также ночь, блеклое окно станционного фонаря и страницу арабской книги, почему-то закапанную стеарином. И я понял этого тысячелетнего араба…
- Мне неинтересно про араба, щекочите меня на другой манер.
- Хорошо, я умолкаю, хотя я такой же царь вселенной, как и вы… Итак, после одной шумной беседы ваш брат с маху кинул в меня ножом. Волнение помогло ему промахнуться. Мне стало жалко его: мир так тесен, что даже и Штруфа, мертвого, в нем спрятать некуда. Я извернулся и сказал: я не смею умирать так рано… и я прощаю тебя, знаменитый артист. И я намерен уйти от него совсем. Скоро я буду окончательно свободен, чтоб не присутствовать при его художнических мытарствах. Я могу быть полезен всякому в диапазоне от няни - до мозольного оператора. Если хотите, я буду жить у вас.
- Мерси, не вышло, - твердо и не без юмора ответил Скутаревский. Кстати, смахните… у вас клоп на воротнике.
- Да? - удивился тот и, зажав в пальцах, прибавил: - Нет, это просто черный хлеб. Итак, теперь следует пункт третий… - Он нерешительно погладил колено, желвачки под его глазами дрогнули. - Вы переживаете сейчас трудный процесс распада семьи. Я вижу это, милый профессор, и страдаю вместе с вами. Я обязан прийти на помощь.
Скутаревский брезгливо шевельнулся:
- Послушайте, вы, царь вселенной… вы эти свои штучки бросьте!
- Одну минутку терпенья! - Штруф слегка отодвинулся, и в голосе его зазвенела какая-то жестянка, уцелевшая от общей ржавчины. - Итак, я имею предложить вам для удобства некоторых перемен… купить квартиру. В центре города, у застройщика. Голландское отопление, электричество, водопровод, утепленная уборная, окна в сад. Весной - совершенный парадиз. Вполне подходящее помещение для переживаний. Я бы даже мог начертить план, если бы вы…
- Ступайте вон, гадкий дармоед вы… - с непостижимой вялостью произнес Скутаревский, вставая.
Вслед за ним поднялся и Штруф; не было в нем и тени смущения за эту уже последнюю в их отношениях неудачу.
- …если вы пожелаете, - совершенно спокойно досказал он. Шестнадцать сажен полезной площади, ванна требует небольшого ремонта, колонка распаяна… И думайте крепко, потому что телефона у меня нет, а конкурентов шестеро. Я не обижен на вас, потому что уважать меня - значит не уважать себя. Не смею задерживать долее… - И вышел, не разжимая пальцев, унося свое с собою.
Из прихожей донеслось урчанье отвязываемого пса, потом ерзанье калош, потом громкий шорох, точно два огромных тела одновременно протискивались в тесную дверь. Скутаревский выскочил в прихожую, когда в проходе исчезал безволосый, какой-то спиральный хвост пса.
- Слушайте, вы!.. - крикнул Сергей Андреевич.
Тот обернулся неспешно и в галстук Скутаревского глядел даже величественно; он был раздающий блага жизни и, пожалуй, презирал принимающих.
- На будущее время… меня зовут Осип Бениславич, - внушительно, на всю лестницу, сообщил Штруф; на площадках лестницы к нему возвращалось достоинство, на улице же он бывал просто неприступен. - И потом прошу быстрее, я спешу: у меня дома сука родит…
- Меня интересует, Осип Бениславич… - тихо, стыдясь лестничного эха, сказал Скутаревский, - сколько стоит ваша квартира?
Штруф помолчал.
- Давеча она стоила двадцать семь. Теперь она стоит ровно тридцать тысяч, Сергей Андреич. Я должен поправить свое здоровье, расшатанное вашими выходками.
- Но это безумно… никто не имеет таких денег! - вспыхнул Скутаревский.
- Да… но и коньяк подорожал. Теперь, надеюсь, вы поняли: вопрос о вашем здоровье - вопрос о вашей кредитоспособности. Я не могу бросаться такими суммами… - И, поклонившись еще раз, с беззаботным видом сытого человека стал спускаться с лестницы.
Он спускался медленно, давая Скутаревскому время думать, и пес его помахивал хвостом так, как поигрывает тросточкой перед почтенным человеком всякий гуляющий и пули достойный прохвост.
ГЛАВА 14
Первое возмущение схлынуло, и осталась досада: общий тон и мотивировки Штруфа заслуживали, конечно, мордобоя, но Штруф ушел и унес с собою последнюю возможность покончить с этим не в меру затянувшимся семейным анекдотом: уехать подальше от шкафа с пропылившимися парнасцами стало насущной потребностью Скутаревского. Но квартир в городе не было, и средства, отпускаемые на строительство новых домов, не покрывали острой жилищной нужды. Поэтому предложение Штруфа представлялось особенно заманчивым и могло не повториться. Правда, отыскать этого щелкопера было легко, - со своими фантастическими товарами он мотался по десятку знакомых, - стоило только свистнуть. И Сергей Андреич свистнул бы, и даже с признанием застарелой вины перед Штруфом, имей он только в достаточном количестве деньги. Но вот денег-то и не было! Зарплаты его хватало лишь на утоление насущных потребностей, сбережений не было вовсе, и даже если бы раскидать с молотка смехотворные сокровища Анны Евграфовны, требуемой суммы все равно не набралось бы. Впервые Сергей Андреич с такой остротой чувствовал отсутствие денег на текущем - так, кажется, зовется это у порядочных людей - счету. И, несмотря на свою житейскую неумелость, он довольно быстро сообразил, что в таких случаях деньги занимают у приятеля; следовало только выбрать самого денежного и членораздельно объяснить ему случившуюся нужду. Дальше все шло по правилам логики, нормальной для всякого наивного, провинциального человека.
Тот выписывает чек и, игриво трепля смущенного друга по плечу, сует ему в жилетный карман бесценную хрусткую бумажку. Потом Сергей Андреич грузит на извозчика книги и чемодан с бельем, ставит между ног араукарию и, троекратно расплевавшись со своим вчерашним днем, по-студенчески перебирается на новое жилище. Женя приходит часом позже, с цветами, совсем не похожими на те, которые были в страшное утро его фактической женитьбы; она прячет их в прихожей: приличному секретарю, качества которого должны совпадать с качествами арифмометра, лирических эмоций не полагается. К концу дня все тот же Штруф, помолодевший от чужого счастья, привозит дешевую, бамбуковую например, мебель. Он еще сердится, но лишь для вида. Стулья скрипят, гнутся, их пахучий лак прилипает к пальцам, но все это в гомерической степени способствует ребячливой радости новых жильцов. Вечером Сергей Андреич читает Жене свое очередное сочинение о трансформаторных маслах; его изобретательность соперничает с остроумием. Длиннейшие формулы легко укладываются в прелестные ямбы и анапесты. Женя слушает с упоением, поджав под себя ноги и кутаясь в мягкий пензенский платок, - в раскрытую дверь вместе с затихающим гулом города плывет влажная вечерняя прохлада… Женя спорит, она сторонница несколько иного направленья, но Скутаревский говорит строго: "Ну, ну, пора спать, товарищ секретарь… утром потрудитесь отправить в типографию гранки…" Она уходит нехотя; ей жалко, что в прочитанном куске рукописи только шестьдесят страниц, и еще ей хотелось бы, чтобы Скутаревский поиграл хоть немного на фаготе. Он догадывается и берется за инструмент; вот он держит фагот, как ружье, на изготовку; вот он играет священную человеческую весну. Все, весь мир видит в фаготе лишь гротескное, да и Скутаревский склонен понимать свой инструмент лишь как комический оркестровый голос; Женя впервые раскрывает в нем сходство с лирической, простодушной свирелью Пана. Кажется, это и распахивает ее душу. Играй, играй, лесной старик, шевели склеротические пальцы, пой про благословенную жизнь, которая пускай становится тысячекратно шире и разливистей… И вот Скутаревский живет, но ему хочется еще больше ущемить себя железной дисциплиной, слиться с толпами, которые со сжатыми губами идут на штурм, свершать для них, бороться и… любить? Ресницы Жени дрожат, но время приказывает расходиться; тонкая фанерная дверь надежнее проволочных рогаток разделяет их до утра… Весь этот комплекс канареечных ощущений проскочил в нем за то краткое мгновенье, пока он раскрывал перед собою книжку с записанными номерами телефонов. Он начал с А и сразу надул нижнюю губу.
На эту букву были помечены главным образом сухие казенные люди, как определил он с первого взгляда, а казенному истукану не откроешься; он перевернул страницу без сожаления. С буквы Б начинался разнобой: Брюхе был уже недосягаем, у Брасова была умильная морда ксендза и давленые клюквенные губы паяца, Бобович уехал в Туркестан на новостройку. На букву В вовсе не было людей, а лишь названия учреждений, каждое из которых произносилось так же трудно, словно напильником проводили по зубам… Логика его терпела ущерб, он залистал странички быстрее, выписывая на бумажном клочке возможных кандидатов в благодетели. Иные были отвратительны ему: у Граперонова М. Н. всегда нестерпимо пахло изо рта чернильным карандашом; Граперонова К. Н., этого цинического бонзу в шелковой шапочке, потому что зябла лысина, он вообще беспричинно презирал. Вездесущие Давильцин и Зуммер были, по существу, невежды и авантюристы, несмотря на значительные посты, куда их выбрали для заполнения новой мебели ленинградского треста; откровенная контрреволюционность Кортенки коробила Скутаревского; Мумарев, нелюдим, жадюга и заика, все равно не даст. Талицын - такой тощий и плоский, точно спать ложился в книгу и прикрывался кожаным переплетом, - непременно кашлянет в кулачок и "кхе-кхе, скажет, я подумаю…". Сергей Андреич испытал дробненький холодок в лопатках: друзей у него в наличности не оказывалось, и это было страшно. Дальше он перелистывал страницы уже с вялым любопытством, по старой привычке доводить научное исследование до конца… Его улов был небогат, на полях остались выписанными лишь две фамилии: Девочкин и Петрыгин. Иван Иеронимович Девочкин - это было смешно, весело и величественно; известный хирург, гремевший в свое время в обеих столицах, демократ, любимец студентов, надежда своего поколения и умница, всегда искренне, по-дружески и, как старший, несколько покровительственно относился к Скутаревскому. В общем, Сергею Андреевичу все-таки везло, - он схватился за телефон.
К телефону долго не подходили; потом откликнулась жена Ивана Иеронимовича.
- Это я, Скутаревский… - засмеялся Сергей Андреич, заранее радуясь удаче. - Вы, наверно, думаете, что я умер. Ерунда, все-таки я пригласил бы вас на панихидку.
- Нет, я не думала этого, - без выражения ответила жена Девочкина. Да, здравствуйте…
- Иван Иеронимович дома?.. или загулял? Мне его по делу на минутку…
- Нет, его нету… - Она помолчала и затем сказала с упреком: - Иван Иеронимович помер.
- …как? - гаркнул Скутаревский, почти падая на аппарат, и какая-то пелена отделила его на мгновенье от живого мира. Его обожгло это известие, но как-то сразу он примирился с ним и дальше, может быть, скучал. Когда?..
- Месяц назад; об этом было в газетах… - И, почувствовав, что незнание Скутаревского правдиво, стала рассказывать о последних минутах мужа - обстоятельно, нудно и с бесконечными повторениями, как умеют только вдовы.
Описание последних минут Девочкина заняло более получаса. Сергей Андреич слушал ее дряблый старческий голос со стыдом и досадой; шутка, которою он в начале разговора приветствовал вдову, звучала явным балаганом. Вдове же приятно было рассказать другу покойного все мельчайшие детали болезни; потом она начала плакать в телефон, и Скутаревский принужден был произносить соответственные утешения такого банального стиля, что едва положил трубку - осталось ощущение, точно воду на гору таскал. И хотя монументальную тень Ивана Иеронимовича не так-то легко было выселить из памяти, он решился на дальнейшие поиски. Оставался только Петрыгин… Правда, он приходился родным братом женщине, которую Скутаревский покидал, но Петр Евграфович не мог не понимать, что в разрыве этом заключается и освобождение сестры из мучительной и скверной истории; кроме того, уж он-то наверняка владел свободными средствами!
Ехать на поклон к Петрыгину, конечно, было противно. Даже и в годы молодости, когда подступали официальные случаи, Сергей Андреевич старательно избегал таких посещений. Консервативный, мелочный уклад шуриновой жизни отвращал его в высочайшей степени. За последние годы тот и сам не настаивал, чтобы грустное это родство трансформировалось в прежнюю дружбу, - а Скутаревский и вовсе обрадован был бы любой оказии навсегда вычеркнуть его из памяти. Конечно, тот выразил бы притворное, немножко чопорное удивление, но, в сущности, возликовал бы от возможности быть полезным заносчивому зятю: конечно, он предложил бы немедленно послать за ним машину, если только Скутаревский нуждается в разговоре наедине, а собственный его бьюик окажется, например, в ремонте. Как бы то ни было, Петр Евграфович знал, что такое гостеприимство не останется без щедрой оплаты. В общих условиях того года самый факт посещения Скутаревского представлял собою вещь, из которой предприимчивый деляга мог выцедить всяческий барыш.
Встреча их могла быть крайне любопытна. Знаменательный банный разговор так и не получил завершенья, каждый верил, что за ним осталось последнее слово. Правда, сибирская райстанция, по сведениям Черимова, работала бесперебойно, и потом по почте однажды Сергей Андреич получил резолюцию на залитой чаем, нарочито неряшливой папиросной бумаге: "…принимая во внимание повышенную влажность торфа, при которой котлы не дают полной своей мощности, а также удаленность от центра и слабую квалификацию местных технических сил, признать, что увеличение резервов в данном случае оправдывает себя". Без сомнения, бумажка была послана по требованию Петрыгина, - может, даже сам и в конверт заклеивал, - со специальной целью утереть нос Скутаревскому. Но Сергей Андреич, охладев к сыну, и не собирался скандалить по поводу подозрительного казуса; новые подоспевали заботы, и далекая сибирская торфянка давно закуталась в крепкие сибирские туманы. Надо сказать, что забвение далось ему без особых усилий совести. Сын - это еще болело, но уже как прошлое. Дорога к Петрыгину была свободна, и Сергей Андреич хотел думать, что поездка туда не составит для него жестокого и унизительного компромисса. И тут-то снова разыгралось потревоженное его воображение.