Старинный с бездарной декадентской облицовкой дом, где безвыездно существовал Петр Евграфович, каждым камнем своим наводил уныние. Это начиналось с богатой и затхлой лестницы, которая не мылась, видимо, со времен Октября, - со щербатых ступенек с выкраденными плитками, с мутных стен, где зияли линялые потеки плевков. Кажется, обитатели этой обширной братской могилы, разочаровавшись в справедливости, и не добивались более в этом мире красоты. И верно, жили здесь разные люди со стреляющими двойными фамилиями, старомодного покроя и безвозвратно умерших профессий. Мнемонически Сергей Андреич запомнил: дверью в дверь с Петрыгиным помещался один когда-то чудовищно знаменитый адвокат, но слава изошла из него, как воздух из резинового чертика, - скорбную скоробленую кожицу его иногда встречала Анна Евграфовна у брата на лестнице, когда кожица спускалась проветриться и погулять. Жизнь спрессовала обитателей, как туркестанский изюм, в тяжеловесные тюки; давно они утратили собственную форму и цвет; они путешествовали в будущее с тем же равнодушием, с каким несется в космическое пространство весь неживой инвентарь планеты… Стоялая вонь прошлого шибала здесь в нос гостя, как из детского пугача. Распахивалась забронированная полдюжиной замков дверь, и ошеломленный посетитель видел себя во весь рост, как бы изъеденного рваными чумными пятнами: осыпалась с зеркала древняя екатерининская амальгама. Квартира Петрыгина являлась логическим продолжением лестницы. Потом начиналось шествие по низким, как бы сужающимся коридорам, густо заселенным вещами. Иное валялось на полу, неторопливо ползя к помойке; иное, запакованное в рогожи, пылилось на самодельных полатях; иное с обезьяньей ловкостью держалось на стенах. Все это были вместительные резервуары давно погибших эмоций: люстра, вазы, аристон - большая музыкальная шкатулка, невероятная пищаль, из которой сам изобретатель не посмел выстрелить ни разу, и, среди прочего, общежитие мелких хрущовых жучков, ловко сделанное в виде чучела морской птицы. Этими вещами, как на бирках крепостных мужиков, отмечались грозовые происшествия тех лет. До войны вещи выглядели осмысленно, но вот сломалась ножка у павловского столика, и починить его было некому. В тот год, одновременно с знакомым краснодеревщиком, призвали и Платошу ратником второго ополчения. Неожиданно упала люстра и придавила любимого кота. Потом пошли черные газеты и белый снег последней российской зимы. Запасали сахар и крупу в огромные севрские вазы, которые пригодились впервые в жизни. Продавали почти даром французскую эротическую библиотеку Евгения Евграфовича, растерзанного солдатами на фронте; спекулянт, который обменивал ее на муку, унизительно долго рассматривал похабные картинки, хохотал, трогал пальцами, чтоб удостовериться, а владельцы библиотеки стоя терпеливо ждали его решения… Замерзла уборная, лед пробивали старинной пищалью, и тут бабушка Екатерина Егоровна умерла от сыпняка. Стреляли с соседней крыши по юнкерам и прострелили ящик аристона; Платошу пристрелили еще раньше. Домком отобрал пианино для детских яслей. Петр Евграфович отморозил ногу в очереди за мороженой картошкой. Продали диван, продали сервант, продали люстру, обменяли на мыло бронзового Пигмалиона… Потом переменилось: купили диван, купили буфетик, починили аристон, купили пианино, купили… это был нэп. Потом опять продали, уже накрепко. Чаще приходили старьевщики, барахольщики, антикварные проныры, соглядатаи, Штруфы и просто глядуны. Ужасный дом этот лихорадило; он уже не примечал событий, но только бредовую, блошиную скачку вещей, закрутившихся в буревом смерче…
Сергей Андреич испытывал томительную скуку, когда видел икону в углу петрыгинского кабинета, повешенную на виду. Сам Петр Евграфович давно разуверился во всем, икона служила ему лишь средством вызова, протеста, своего рода стенкой, за которой отсиживался до поры. Но не скуку, а прилив ярости чувствовал Скутаревский, когда видел аристон, под который праздновали его женитьбенную сделку. Вещи стояли мрачнее могильных памятников, но, он знал, в секретном ящичке одной из этих деревянных развалин хранились бесценные тридцать тысяч, необходимые ему для вступления в новую жизнь. Запустелое место требовало к себе уважения, и следовало заранее побороть свою непримиримость. Может быть, даже придется раскланяться с адвокатской кожицей или спросить о здоровье содержимого в неряшливом капоте, которое проскользнет посреди разговора по коридору. "Редкий гость, редкий гость…" - заговорит хозяин, весь играя, как призма, когда, тонкий и сочный, падает в нее луч. А сам будет думать: "Неспроста, неспроста… Скутаревский зря не пойдет к Петрыгину". Потом он заведет политический разговор, в котором пошлость искусно сочетается со сплетней, а Скутаревскому останется - поддакивать? Ну да!.. ведь это он, Скутаревский, придет к Петрыгину просить денег, а не наоборот.
Словом, Сергей Андреич трижды брался за трубку и всякий раз, точно тяжесть ее превышала его силы, не мог оторвать от рычага. Прямая необходимость, ибо бушевала на кухне жена, снова гнала его к аппарату, и он шел, презирая в себе минутную слабость. Еще неизвестно, однако, сдался ли бы он на петрыгинскую милость, когда прозвучал телефонный звонок. Трубка едва не выпала из рук: ему везло, звонил сам Петрыгин, и в голосе его, слегка порхающем, не отражалось и доли прежней неприязни. Очень спокойно, вполне с тактом, он приглашал зятя поехать за город, в деревню, в глушь и снег, на лисью охоту.
- Тебе полезно, родной: ты заплесневел, как груздь без засола. Небось и мысли скверные лезут. В наше время чаще следует думать…
- …о спасении души? - засмеялся Скутаревский, потому что ему тоже стало жарко и весело.
- Нет, но об умственной гигиене.
- Да, ты прав, - бормотал Сергей Андреич, размышляя, что, наверное, с таким же ребяческим ликованьем обставляют друг друга жулики при дележе добычи. Разыгрывая видимость сопротивленья, он прибавил на всякий случай: - Да, но у меня завтра…
- Возражения не принимаются. Ехать сегодня, - перебил Петрыгин. Все… валенки, ружье, лыжи… все будет на месте. Возьми зубную щетку и полотенце. Я заеду за тобой через час.
И сразу, вразбивку, точно опасался, что Скутаревский сбежит, принялся расписывать про исключительные условия охоты, про замечательного егеря, которого держал на жалованье, про его теплую избу, про красоты зимнего леса, про удовольствие от стакана гретого вина и про вековечную мудрость мирных деревенских щей. Чтобы быть ближе к делу, Скутаревский согласился уже с первого слова. Нейтральная уединенная обстановка вполне согласовалась со щекотливой темой разговора. Кроме прямых выгод, представилась еще побочная - на сутки оставить Женю наедине со своими мыслями. Сергей Андреич замечал, что из понятных подозрений она избегает даже глядеть на него; и правда, он несколько громоздкими приемами нанимал себе секретаря.
Все происходило именно так, как пообещал Петрыгин. В назначенное время он ждал Скутаревского в машине Энерготорфа, посмеивался, потирал руки и шумел.
- Влезай, влезай… Ну, что у тебя нового? Так и не узнал, отчего рыбы светятся?
Сергей Андреич с размаху вдавился в кожаное сиденье, - машина скользнула из переулка.
- Ну, ты, вероятно, уже все слышал, - и покосился на шофера. Но Петр Евграфович не стеснялся:
- По городу ходит про тебя уйма слухов, но сплетня разжигает аппетит. Черт, прямо шекспировские страсти. Сестра рассказывала, ты даже зубами скрипишь по ночам и сервизы бьешь?.. кстати, она молоденькая? Где ты ею раздобылся?
Он спросил об этом вполголоса, сделав неуловимый жест и с тем доверительным мужским акцентом, который допустим только между старыми приятелями. И, выстрелив в него новым хохотком, уставился наивным оком попало ли. Лицо Сергея Андреича жестко чернело на фоне мелькающей улицы. Скутаревский молчал, и Петр Евграфович понял, что стиль беседы следовало подобрать иной. Игра велась вкрупную, и требовалась повышенная деликатность к тому, кого собирался обыгрывать. Тут захватила их вокзальная суматоха. Облака сквозного пара подымались к лампионам, одышливо пыхтели паровозы у перрона, и где-то на путях, убегавших в безлюдную тьму, скупым дорожным криком перекликались отходящие поезда. Наступала зимняя ночь; она заглядывала сюда полукруглым куском неба, из которого, медлительные, танцуя и порхая, неслись снежинки. И хотя вот тут же, в двадцати шагах, за кирпичным углом багажного домика шумел город, все обычные мысли растворились в волнении неожиданного путешествия… Еще раз Петр Евграфович попытался установить душевный контакт со спутником своим.
- …слышал? Прогресс. Банщики единодушно идут в управление государством. Я про этого, про родственника комиссара твоего. Понимаешь, выбрали в райсовет… Я встретил его на днях в жилищной секции. Обрился, физиономия - совершенный ростбиф и с этаким морковным гарниром. Странно, как в начальство - так прыщи. "Когда попаримся?" - говорю…
- …а он? - быстро, с возмущением спросил Скутаревский.
- Он сказал: "Не задерживайте, гражданин". Но я не уходил… Он замигал, чудак, и отвернулся.
- Радуюсь за Матвея Никеича, - суховато сказал Скутаревский.
Петрыгин дружелюбно коснулся его руки:
- Ты всему теперь радуешься, положение твое такое: тебя купили. Нет, не на деньги… но тебе верят безоговорочно, а это самая страшная монета.
- Чудно ты говоришь: совсем как твой тесть, с той же хрипотцой даже. - Скутаревский посторонился от моторной тележки, груженной ящиками. - Давай не будем об этом… Ну, как твой сахар?
Петрыгин оборвался; установившийся метод впервые не оправдывал себя. Обычно дело начиналось также со смешной историйки, со скептических намеков, с рассказов о передовизме старого хозяина, а кончалось серьезным и вполне деловым разговорцем о желательности экспедиционного корпуса на Кубани и, в случае дальнейшей удачи, восстановлении частного капитала в России. Уж он-то крепко знал по самому себе: в русском человеке всегда и всякие найдутся дрожжи. Но, очевидно, была ошибочна первоначальная установка… Охотникам удалось занять место у окна, и тотчас же Петрыгин закрылся газетой, а Сергей Андреич глядел на бегущую вереницу подорожных елей за окном и размышлял в том смысле, что наступление на петрыгинские деньги следует начать не ранее утра. Пока над бескрайным полем стояло еще застылое зарево Москвы, пока мелькали в памяти названия знакомых станций, донимали городские заботы. Потом стало бледнеть все оставшееся позади сказывалась многомесячная усталость, а выйдя в снежное безмолвие полустанка, Скутаревский вздохнул глубоко и протяжно, точно просыпаясь от трудного затянувшегося сна. Морозный, ни даже шорохом не засоренный воздух неприятно покалывал лицо; тишина щемила сердце и сообщала телу сознание ужасающей его неповоротливости. Да и вообще - очарование деревенской жизни, больших расстояний, птичьего щебета на заре, сурового житейского уклада и монументальной скудости впечатлений было всегда ему чуждо.
- Вот она, великая купель, - тяжеловесно, в пустоту перед собою, вздохнул Петрыгин, едва ступив с платформы на хрусткий, незатоптанный снег.
Просторные мужицкие дровни ждали тотчас за переездом. Охотники улеглись на сено. Егерев сын, он же и обкладчик, парень в огромном промороженном кафтане, подсупонил лошадь и на ходу заскочил в передок. Путешествие началось с глубокого оврага, куда вдруг, как в сон, понеслись сани; потом наступил длительный подъем на гору и безбрежная за нею иссиня-серая ночь. Лежа на боку, кряхтя на ухабах, Петрыгин расспрашивал возницу о деревенских новостях, снисходительно - о ребенке, который родился у егеря на прошлой неделе, нажимисто - о колхозах и о настроениях мужиков и, наконец, с зевком, - о самой лисе.
- …обложена. Два круга сделала… маялись с ней до вечера. Теперь не уйдет, - сказал паренек, останавливая конька и скидывая рукавицы.
По колено проваливаясь в снег, он сделал несколько шагов в поле и, наклонясь, пощупал снег. Там раскидистый - три пучком и один в остатке, еле приметный проходил лисий следок. Накрест захлестнув его кнутом, он молча вернулся к саням.
- …есть? - таинственно спросил Петрыгин.
- Третья. Днем спугнули: скоком шла… - бросил паренек.
Лес наступил сразу, и с ним дремота. Крепче вина убаюкивали восемнадцать скрипучих километров по ровной лесной дороге. Егерек подстегнул, и комья снега из-под копыт полетели на седоков. Черные ветви елей со свистом хватались за дугу. В сонном сознании Сергея Андреича они уподоблялись то указательному персту, то густым усам покойного Девочкина, то - неожиданно - браунингу, - и среди гипертрофированных этих образов не уместилось ни одного, имевшего непосредственное отношение к ремеслу или чувству. И даже самое слово Женя растворилось без остатка в синем этом безбрежии, которое оттого стало хрупким и напряженным, как стальная струна.
ГЛАВА 15
Лиса шла краем леса.
Всю ночь она петляла у деревни, выслеживая еду. Но морозом хватило еще с полудня накануне; серый ветер ударил с севера, сдувая снег и вороньи стаи с голых, звонких вершин. Охота не удавалась, - куры задолго до сумерек забрались на ночлег… Там неглубокий овражек подступал к самым задворкам, и в нем, вкруг незамерзающих родниковых промоин, частый и непроходный теснился ивнячок. Лиса ждала терпеливо; она куснула мерзлое корье, чтоб горечью умерить истечение слюны, и опять ждала. Голод томил ее; глаза ее стали умнее. Она решилась сделать здесь лежку до рассвета, когда головатый белый петух, нарядный ерник и хлопотун, выйдет в обход своих владений. Она почти любила его, это была давняя неутоленная любовь; она начиналась от самой его шеи, одетой гибким и жирным пером, и через томительные, красного цвета ощущенья кончалась горячими, сочными костями, одно воспоминание о которых вызывало одурительный зуд в лисьих деснах. И вот она уже промяла брюхом снег, но тут въехали с разгону пошевни в овраг, и впервые за много пустых лет с убийственной удалью бренчал под дугой бубенец. Лиса вспрянула, переметнулась через ручей и легким скоком пошла в поле. Наст уплотнился после недавней оттепели, и круглая ее, полусобачья лапа почти не взбивала снега. Среди поля лиса остановилась, вскинув короткие темно-кадмиевые уши, и слушала затихающий звук, уже на две трети разбавленный тишиной и расстоянием. Потом, когда истаял, источился он о шершавое пространство, она поднялась в лесную чащу, домой.
Здесь было глуше и надежней. Запоздалая синица с писком перелетела на ветку, роняя снег на лису, - почти грустно та проследила ее полет. Стояла зима, и ни майского жука, ни тетеревиного яйца вокруг. Сумерки густели, небо предвещало холодную ночь; ранние звезды покрупнели, стали точно вымытые, и вот в каждом лисьем глазу отразилось по звезде. Походкой ленивой, даже мешковатой с голодухи, она побрела к норе. В сущности, обширный, многоизвилистый дом этот, вырытый в песчанистом бугре, принадлежал барсуку, но тот спал и не выражал недовольства против теплой и пушистой затычки: пронырливый зимний ветер добирался до него. Нора была совсем близко, - в просвет между деревьями виднелся громадный, синий провал обрыва. Лиса подошла не сразу; по дороге она обнюхала надломленное бурей дерево, но запахи были привычны: клейкий, четкий - промерзлой смолы, и еще сытный, маслянистый, крепко профильтрованный снегом - прошлогоднего копытня. Ничто не содержало угрозы и не таило опасности, но лаз в самую нору был заткнут снегом и хворостом. Лиса коротко взвизгнула и быстро отошла. Синие звезды падали сверху, порхали между ветвей, и в такт им начинало покачиваться тонкое ее тело. Это был голод, и он пересиливал страх. И хотя совсем не время было мышковать, лиса рванулась в другой край леса - там, на хлебном поле, у опушки, она учуяла однажды под снежной кочкой мышиный выводок. Она не ошиблась, она думала запахами; к острому аромату травы, которую надо жевать при поносной болезни, потом - кататься, примешивался тот, ершистый, востренький, каким пахнет по зиме всякий звериный подшерсток.
Весь этот путь она прошла в прыжок; оставалось лишь спуститься по отлогому скату… и вдруг остановилась, вся подавшись на хвост. Тело ее напряглось, готовое отдаться стремительному прыжку. Длинная веревка пересекала ей путь, вся увешанная красными угольчатыми тряпками. Стало уже темно, и она скорее учуяла, чем распознала, цвет, потому что именно красное есть цвет хитрости, цвет ее вкусового смысла и завершения. Промороженные, скоробленные на морозе да еще смоченные предварительно карболкой, флажки изгибались, тряпичными остриями устремляясь в глубь леса. Мирный низовой вихорек беззвучно покачивал их… Лиса смотрела: каждой шерстиной своей чуяла она это безличное, смертельное лукавство. Не трусость, а вековой опыт ее дедов - ладных огнистых рослых кобелей, ускользнувших от помещичьих борзых, от лесных пожаров, ухромавших хотя бы на трех лапах из зубастой железной челюсти, разверстой на снегу, проснулся в ней. Нетравленая, нестреляная, она смотрела даже весело; она еще не ведала лихих повадок Романа Ильича. Идти наперерез веревке или проскочить под нею было физически еще труднее, чем бежать против вьюжного ветра.
Летучим, неспешным скоком, потому что самая ночь сулила безопасность, она сделала две обманных петли и там, где еще накануне изгрызла постную жилистую птицу, снова вышла на флажки. Они стали совсем черными, и это также было только цветом ее ощущения. Тогда она метнулась напрямки, в овраг, но и там, по всему спуску в низину, шелестели черные кумачные лоскутки, настриженные аккуратной рукой егеревой жены. И опять лиса не посмела перескочить через опыт своих предков и родичей; также не могла она понять, что круг этот - ее последнее смертельное кольцо; она не умела объединить в целое уйму одинаковых по качеству, но разрозненных во времени впечатлений; она догадывалась лишь, что счетом хитрость не одна, что хитростей много. Надеясь утром найти какой-нибудь незатянутый прогон, она вернулась в лес и сделала лежку прямо в снегу, под угревой рогатого палого корневища.