Вот встает передо мной эта комнатка, чисто прибранная и в меру натопленная, где на стене, кроме Луначарского, теперь еще туча фотографий, открыток и почему-то даже Ги де Мопассан с лихими усами. Угольная лампочка угасает, раскаленно краснея от злых шуток коммунхоза, и снова медленно расцветает сиянием. То выходят из полутьмы, то снова темнеют Варины крупные скулы; она положила подбородок в ладони, и глаза ее прищурены от внимания. Я говорю лениво о Стригунове, болтая ложкой, а когда умолкаю, Варя встает, чтобы подбавить мне супу или положить на тарелку кусок баранины с толстым белым жиром. "Только рассказывай, голубчик, я уж тебя закормлю", - читаю я в Вариных движениях. Ну, что мне делать? Я рассказываю. Потом, наевшись так, что больше некуда, я собираюсь уходить. Варя смотрит на меня умоляюще, крепко держит за руку. Все-таки я ухожу. Ничего я к ней не чувствую, только уютная радость, что вот я не пропал все-таки и в этом году, сыт, и жизнь какая еще у меня будет большая, и ей, Варе, тоже хорошо, потому что она любит Стригунова, потому что умеет делать жизнь прочной и ясной. Больше ничего. Просто не пришло еще для меня время.
Стригунов вернулся из Москвы еще более нацеленный и даже победительный. Он слышал вождей, он знает теперь все из первых рук и нам, конечно, разъяснит. Мы с Варей встретили его на станции, она припала к нему, он озабоченно отрывался от нее, беспокоясь о выгрузке шрифтов. После она вела его за руку домой, гордо поглядывая по сторонам, и уже не замечала меня. Только у дверей дома показала на меня Стригунову:
- Вот его поблагодари, без него бы померла я с тоски. Только он меня и не забыл, все приходил утешать.
Стригунов мельком взглянул на меня и поблагодарил. Я сказал:
- Ну, что ты, пустяки.
Вскоре по возвращении Стригунов залился по митингам, обстоятельно и пространно разъясняя пугающий, неожиданный нэп.
Потом он демобилизовался раньше меня и уехал на север, увез с собой Варю. Годы пошли иные, румяные; крупные яблоки падали в садах, крупные дети родились...
...Лодку сильно толкнуло, она стала. Я очнулся. Очевидно, застряли на мели. Стригунов уже суетился на носу, неумело отталкиваясь веслом. Над нами стояла Воробьевка огромной тенью, курчавились рощами крутые склоны, наверху зажглись прозрачные и зеленые, как виноградины, огни у остановки трамвая. Над другим, пологим берегом разлилась уже просторная заря, вдалеке низкая Москва шевелилась и вздыхала в легких сумерках, тоже мигала первыми огнями.
Общими усилиями мы снялись с мели, переменились местами, и я погнал лодку назад, по течению. Быстро пошли опять знакомые берега, дерево уходило за дерево, дом за дом, громада моста надвинулась и закрыла шпиль богадельни, потом опять вынырнула богадельня и за нею вся смутная даль реки.
Стригунов развалился на корме и, видимо, слегка встревоженный тишиною, плеском, ясным светом воды и неба, стал говорить теплее, задумчивей о своей работе, планах, встречах. Потом он незаметно соскользнул на воспоминания, я поддержал, и прошлое, неотступное, все еще живое, заструилось быстрее, стало отчетливей. Так бывает всегда, когда двое, глядя друг другу в глаза, входят в его туманы. Я напомнил Стригунову о типографии, о блинах, о дискуссионных сражениях на армейской партконференции.
Он смеялся вспоминающе и затем сказал, стараясь говорить проникновенно:
- Да, дружище, годы хорошие, попрекнуть ничем нельзя. Однако что ж мы были тогда? - сосунки, мальчишки. Многое из того, что мы тогда наглупили, до сих пор отзывается. И в личной жизни и вообще... Ты говоришь, веселое время, энтузиазм, и так далее, - продолжал он, хотя я и не говорил ничего об энтузиазме, - но за эти-то, так сказать, порывы и приходится кой-кому платиться. Возьмем хоть меня. У меня сейчас жизнь более или менее налаяшна, все дороги открыты, а кое-что надо мной тяготеет, мешает, в погах путается...
- Что это над тобой тяготеет? - спросил я с деланным недоверием, понимая, что он поотмяк и сейчас, наверное, все расскажет. Я положил весла, лодка сама медленно шла по течению. Над левым берегом рдяная заря стала грозней и гуще; там, наверху, пролетка извозчика, кучка людей, трамвайная мачта были изысканно нарисованы тушью - черное на красном; тонкая кисточка вывела все спицы в колесе и тросточку в руке гражданина. Стригунов глядел на все это нахмурившись.
- Видишь ли, - сказал он, - ты обстоятельства моей женитьбы знаешь. Я тогда не мог иначе поступить. Хотя в сущности ничем и не был связан. Так уж, потянуло, заело. Да и девушка как будто была ничего... Я ведь именно о Варе говорю, - спохватился он. - Это как раз и есть то, что меня тяготит. То есть я ничего пока не сделал в этом отношении, вопрос все еще для меня не решен. И я не знаю, решится ли. Дело в том, что мы с ней не разошлись окончательно, потому что она не хочет, и я тоже терплю. Все это тянется у нас, потому что сломать нет сил, а вообще уже давно ясно, что ничего не получится. Не получилось, и точка. Рассказывать долго, а суть в том, что неравный брак у нас вышел, вроде как морганатический, знаешь - были раньше.
Ты вот смеешься, - что за чепуха, время, дескать, не такое, - а факт налицо. Как дело было? Ну, сначала, знаешь сам, я принялся ее обрабатывать, развивать, что ли.
Читали мы с ней, разговаривали. Она так довольно способная, усваивала быстро. А трудно ей было, потому - что же? - станица, горшки да плошки, мамаша старозаветная; регент в соборном хору - и тот для нее первый человек был, философ. А я тоже тогда какой был педагог? - сам потомственный пролетарий, за кринку молока обучен. Первое время действительно вместе мы с ней одолевали кое-что. В партию ее приняли, демобилизация, Воронеж, Москва, тут она было совсем стала разворачиваться. Я - в Свердловку, а она, правда, учиться сразу не захотела, решили мы - пусть побудет на практической работе, кстати и деньги нужны были, оба голы как соколы. Поступила служить продавщицей - хотела было по вокальной части, да не вышло, в Москве и без нее хватает. Но все-таки она в ячейке работала, ну, там собрания, доклады в Политехническом, в Колонном зале.
В общем, стала она заметно развиваться, разбирается во всем самостоятельно, со всеми, кто ко мне зайдет, разговаривает, - мы в семейном общежитии жили, - довольно дельные замечания. Я гляжу на нее, вижу: растет моя Варя! Ладно, очень хорошо. Правда, вот читала она маловато: и некогда и привычки нет, только что со мной. Ну, а у меня, конечно, времени на нее остается мало, только ночь. Свердловка, брат, она как завертит, так всего заберет, с головкой и ручками. Да у меня и охота была большая учиться: измитинговался весь в те годы, все только из себя, да из себя, а пополнений никаких. Все-таки Варя энергичная такая ходила и довольно веселая, хотя без меня ей скучновато... Любила она меня здорово. Как же! Вытащил из такой ямы, свет, что называется, через меня увидела, новых людей - горизонты. Москва... Ну, все ничего: работает, бегает. Собирается на тот год учиться. Потом, вдруг, здрасте, беременность, ребенок... Роды были тяжелые, разломало ее порядочно.
Ну, я что же - вечером с кружковых занятий приду, погляжу, ребенок пичего, пошлепаю, посмеюсь. А ей действительно возня. Тут нам, свердловцам, как раз содержание увеличили, она после декретного отпуска на работу не вернулась, можно не служить. Так и пошло. У меня дела чем дальше, тем больше, учеба все труднее, дали партработу в районном масштабе; ну, понятно, и в театр хожу с ребятами и на диспуты - тоже развитие. А уже Варе, конечно, от ребенка не отойти. Я зову когда, няньку советую взять - можно задешево, а она сама не хочет.
И все-таки у ней настроение в это время было приличное, забот много, задумываться некогда. Хотя мы и ссориться иной раз стали. Без этого не обойдешься. И я от гонки вечной нервный, и она нервная. К тому же месяц-то медовый тоже не на всю жизнь. Дальше хуже стало. В результате, понятное дело, отстала она совсем. На собрания изредка ходила; ну, так собрания, они только вначале помогают, а потом - сам действуй. А я, наоборот, двигался быстро, переродился совсем. Другие мысли, другие запросы. Товарищи ко мне придут, мы разговариваем, а для Вари уж это все китайская грамота, помалкивает она. А хотелось ей, конечно, и мне быть интересной и товарищам показать, что вот, мол, у Стригунова жена не дура, не мещанка. Стала она тосковать, опять за книжки взялась, пытается говорить. Но только что ни скажет, так певпопад. Мы стараемся виду не показывать, а она сама замечает, краснеет. Да и мне не очень удобно. Еще год прошел, и кое-как она на рабфак поступила, приняли ее только на первый курс. А я-то уж где! - далеко, меня не догнать. Я уже со Свердловкой покончил (могу сказать - блестяще), меня в научно-исследовательский командировали. Тут все народ более тонкий, кругом образовался, да и сам я не плошаю. А Варя... как бы тебе сказать... стала она меня все больше раздражать.
Стригунов затих и потер кончик носа.
- Ну, видно, уж начал, так надо до конца. Да и конец-то короткий. Штука вся в том, что если бы не любила ме^ ня Варя чересчур, если б не тянулась за мной, так, наверно, легче бы мне было. А то, я вижу, боится она, прямо трепещет, что вот надоест мне, не нужна. Ну, неинтересна - и неинтересна, можно и так жить, так пет - угодливость в ней какая-то появилась, торопливость. Все в глаза мне заглядывает, расспрашивает обо всем, пытается мне давать полезные советы. Ну уж и советы! Я человек прямой, иной раз скажу, что глупости она говорит, - она смотрит на меня ужасными глазами. Ночью плачет. Я скажу: "Брось, Варя, слезами тут не поможешь, учиться надо, работать над собой", - она молчит.
А на рабфаке дела у нее шли туговато - ребенок, что ли, мешал и вообще. Осталась она на второй год на курсе. Ну-с, далее любопытный факт произошел. Прошлым летом уехала она с ребенком на месяц в дом отдыха. . Книг с собой набрала. Я, брат, вздохнул во как, гора с плеч. Как раз у меня компания в институте подобралась тесная, за город ездили, выпивали помалости, хоть я и не люблю. При Варе-то нельзя все это: ревнива. Скандалить не скандалит, по смотрит так, что сердце вянет. Извини за выражение, глазами побитой собаки. Затем стали приходить от нее письма. Часто очень, толстые такие пакеты. Я прогляжу между делом, вижу - она в них для меня разоряется, себя показывает: тут тебе и идеология, и цитаты, и всякие пейзажи. Солнце заходит, солнце восходит, тучки, речки. Пейзажи, между прочим, недурны. Обнаруживается наблюдательность и стиль хороший. Даже меня от них на лоно природы потянуло. Я ей об этом написал, похвалил. Так она меня засыпала ими - прямо Лев Толстой или Либедииский, да и только! По десять страниц - и все прекрасная природа, окружающая ихний дом отдыха. Что же, думаю, за дом такой удивительный, прямо благодать...
Засим возвращается она, загорелая, веселая, и ребенок поправился, с удовольствием я на него посмотрел: эге, говорю, Ленька (мы его уменьшительно все-таки Ленькой зовем), скоро, брат, тебя в пионеры. А Варя уж и рада - внимание обратил - и сейчас же опять подлизывается. Ну ладно, я тоже по ней немного соскучился, без бабы в наше сытое время не проживешь. Только на другой день ушла она утром на рынок, а я у стола сел, задумался. На столе книги сложены, Варей привезенные. Я машинально перелистываю, пробегаю страницы, вдруг что-то меня прямо в сердце толкнуло. Смотрю, в "Записках охотника" нечто уж очень знакомое. Вынул Варины письма из ящика, стал сравнивать, и в ужас прихожу. Ах ты, мать честная! Списала, понимаешь, списала всё, все пейзажи, как школьница! Из Тургенева, из Чехова... Крестиками на полях отмечены эти места. Даже Степняка-Кравчинского не пожалела. Сдула из "Домика на Волге" все, что про закаты... Даже задохнулся я. Это мне-то, мужу! Ну ладно, думаю... Вернулась она, я про себя взвесил, решил, что нельзя такие проделки прощать - и смешно и глупо. Подвожу ее за плечи к столу, раскрываю книги, достаю письма, говорю: "Вот я тут без тебя, Варенька, некоторое открытие сделал". А она уж поняла все, кинулась к книгам, захлопнула их, прижала руками и смотрит на меня, бледная, ну как бумага, и глаза огромные, будто смерть перед ней. Я даже испугался. "Чего ты, говорю, Варя? Это, конечно, пустяки, хотя и смешно немножко". Тут она ко мне кинулась, прижалась, и в рев, да какой! - вроде истерики. Я ее на кровать уложил, успокаиваю ее, она уж не плачет, только губы закусила и дышит часто. Я уже хотел с этой историей покончить, говорю только напоследок, более или менее мягко, что готов ей этот обман простить, потому что болыне-то всего она сама себя этим обманывает и что этот способ привязать к себе мужа наивен и жалок, и больше ничего. И вдруг, можешь себе представить, при этих словах она вскакивает, вцепляется мне в волосы и кусает меня в грудь и в плечи, и черт-те что. Сама же кричит и бьется вся. Я от нее вырвался, да и она уже откинулась сама, повалилась к стене, дрожит. Ждет, что я бить ее, что ли, буду. Лицо исковерканное, противное. Ярость, понимаешь, и во мне поднялась большая, дать бы ей раза, чтобы треснуло. Но опомнился вовремя, - что же я, партиец или нет, в самом деле? Повернулся и ушел, да же дверью не хлопнул. Вот и вся история.
Стригунов помолчал.
- То есть, в том-то и дело, что не вся. Помирились, конечно. Я ей выговор закатил форменный, выявил всю дикость ее поступка. Она прощения просила, я простил. Но уж, само собой, дальше дело пошло совсем скверно. Я давно ее видеть не могу, не переношу. Она ведь нескладная, здоровенная. Так она идет вдалеке, каблуки гремят, а меня уж всего передергивает. И глупа она стала совсем, вполне объективно говорю. Может, без меня и ничего, а при мне от испуга да от старания такое сморозит, что все переглядываются.
Так вот расходиться она не хочет, умоляет, говорит, что исправится. Да и я ее не гошо: куда ж она в самом деле пойдет? Хоть и в партии еще, а квалификации у нее никакой. Ребенка-то хоть я мог бы и себе оставить, - большой уже мальчишка. Ну-с, значит, в мае убедилась она окончательно, что мне с нею тяжело, и через МК уехала в Звенигород, рабфак бросила, кажется, Работает библиотекаршей при клубе. Приедет иногда с сыном, повертится, на меня посмотрит с восхищением - нравится ей, что я аспирант, ну, а мне нехорошо. Не могу тебе сказать, чтобы у меня роман с кем-нибудь был, нет, я теперь на эти вещи осторожен, да и некогда. А все-таки вижу каждый день десятки женщин и умных, и изящных, и развитых, которым Варю-то и в кухарках держать было бы совестно. Кто знает, может, и влюблюсь как-нибудь, чем черт не шутит, а тут - на тебе! - висит на мне этот груз. Грустный, так сказать, пережиток военного коммунизма... Осточертело!.. Вот, брат, какая штука...
Кругом стемнело, и все-таки воздух был насыщен сиянием простора. Небо над нами стало глубоким и зеленоватым, предвещая спокойный август. Набережные золотыми огнями пролились в воду. Над Замоскворечьем и Хамовниками плавал все тот же слитный гул, отражаемый рекой и кольцом нагорного берега. На территории выставки ухал барабан карусели, духовой оркестр выпевал мечтательные вальсы, сливаясь с общим гулом в единой песне субботнего мира и незатихающей работы.
Здесь, сейчас же за Крымским мостом, рядом с нынешним кустарным павильоном, стояли когда-то на пустыре два одиноких многоэтажных дома. В одном из них я жил и встретил страшную для меня неделю октябрьских боев. В здании павильона был тогда военный завод, эвакуированный из Варшавы.
За домом, где теперь выставка, были огороды, там я зимой разъезжал на лыжах; там же на берегу в неделю боев стояла большевистская трехдюймовка и палила по Кремлю. Все окна в доме полопались. Первые же послеоктябрьские месяцы закрутили меня, как лист, и я попал сюда только в девятнадцатом. Проходя по Крымскому валу, я привычно взглянул на свой дом и сквозь него увидел небо: он был разгромлен или сгорел, - не знаю, только все у него внутри обрушилось, и торчали голые балки. В двадцать третьем оба дома были снесены под выставку. Их нет. Я только в воздухе могу показать: вот тут, на четвертом этаже, была наша столовая. Еще я могу закрыть глаза и вспомнить этот дом, как вспоминают лицо умершего человека.
Три струи времени сошлись во мне после стригуновского рассказа. Горячим паром волнения они заволокли сердце, и я впервые почувствовал этот город не как собрание улиц, таких-то людей и учреждений, а весь сразу, как он лежит в полях и в годах, при мне и без меня, окруженный своими парками и вокзалами в сети путей, в кольце своих семнадцати уездов.
Ночной западный ветер летит над Звенигородом, остужает жаркие Варины щеки - я не видел их шесть лет, потом Москва-река туманной белой лентой вьется внизу, в полях, потом дачные поселки, огороды, душные каналы улиц, и вот уже ветер шевелит мои волосы, а я молча нажимаю на весла.
Великий Глетчер
По Тверской, в колонне Краснопресненского района в отряде Свердловского университета шел грустный студент-второкурсник. Отчего ему было грустно, он и сам не знал хорошенько. Кругом как будто бы все было в порядке.
Сквозь сырую ноябрьскую мглу, подобно армаде непобедимых фрегатов, оснащенная красными парусами, медленно колыхаясь, плыла демонстрация. Сплошной морской гул заполнял всю высоту улицы до самых крыш. В нем сливались говор и смех, дробь пионерских барабанов, шарканье ног, разноголосица оркестров и песен. С торжествующим первородным воплем проносились детские грузовики, ощетинившиеся бумажными флажками. Извозчики и легковые машины безропотно дожидались проезда в устьях переулков. В окнах второго этажа за стеклами торчали веселые рожи с расплюснутыми носами. Дрыгали ногами картонные чемберлены. Моросил московский дождик. На стоянках качали взвизгивающих студенток и бородатых педагогов, одной рукой придерживающих пенсне. Кавказцы из КУТВа{КУТВ - Коммунистический университет трудящихся Востока.}, скользя по грязи легкими ногами, кружились в лезгинке.
Все было, как всегда бывает в эти дни, и надлежало радоваться. Но свердловцу было грустно.
Совершенно недопустимая вещь.
Свердловец тряхнул головой, взял под руки шедших по бокам товарищей и попробовал затянуть "Дуню". Получилось сипло и неуверенно, никто не поддержал. К тому же колонна остановилась. Тогда он предложил устроить слона и уже положил руки на плечи однокурсника, которому стоял в затылок. Но руки вдруг сами упали.
Ему опять вспомнился Великий Глетчер.
Этот проклятый глетчер стал наползать на него еще с прошлой зимы. Дело в том, что на первом курсе лектор-естествовед, изложив историю четырех ледниковых периодов, последовательно хоронивших подо льдом весь европейский материк, доказал неопровержимо, как говорится, с цифрами и документами в руках, что не исключена возможность и пятого глетчера в самом ближайшем будущем.