Сердце: Повести и рассказы - Иван Катаев 4 стр.


"Так вот слушайте, милые мои друзья. Полсуток, полжизни ваш мозг мобилизован, но вы не тупеете, не высыхаете - от каждого из вас, как от укутанной квашни, пышет теплом брожения, набухания и роста. Глаза ваши то гневно косят, то сужаются в усмешке; вы пожимаете плечами, нервно хрустите пальцами; человеческая шутка порхает возле уголков ваших губ; каждого кто-нибудь целует в эти губы и в те нежные, как дыхание, уголки - между глазом и переносицей. Каждый носит в себе единственного, всемирного себя и, не раздумывая, не скаредничая, вкладывает это богатство в указанное ему дело. Правда, любого из вас завтра могут приставить к другому делу и кругу людей, и любой в тот же день назовет это новое дело своим, вползет в него, как пчела в улей, будет его оборонять и прославлять, и, может быть, кичиться им будет перед старым делом, и, возможно даже, постарается чуть-чуть подкузьмить этому старому, если нужно... Но что из того! Сегодня мы здесь, сегодня мы взялись за руки в этом кольце, да здравствует же каждое звено его! Вот он - наш товарищ. Любуйтесь его дубовыми чертами! Впивайтесь глазами и сердцем в его величавый облик!

Вот он - наш завпищеотделом Кулябин. Вы видите - он тяжек, темнолиц и космат. Кроме того, он профессиональный неудачник. Трамваи, карандаши, стулья, женщины, тротуары, управдомы - вся земля - неудобны для него. Все это трещит, ломается, скандалит и просто мешает. Навлекает синяки, штрафы, насмешки, рыдания. Все это надо бы переделать для Кулябина. Революция и завод - вот это еще ничего, это - подходяще, как он любит говорить про то, что ему по нраву. Революция подарила ему охоту жить и миллионов сто надежных товарищей, - заграница у него не в почете, говорит: "Пока что - кишка тонка, а там посмотрим". Завод научил его работать - угрюмо, упорно, до ломоты в костях. Но революция теперь тоже вроде узкого тротуара, - переть нельзя, иди мелким шажком да осматривайся, не то какой-нибудь дамочке на мозоль наступишь. А завод - из литейной, где искры гасли в черной буре его волос, где кожаный передник, как березовый лист, свертывался от жару, - выдвинул его ответственным работником кооператива. Теперь он заведующий, он член правления, он делает трехсоттысячный оборот. Через его каменные руки идет самое тонкое, самое ароматное - мягкая мука, прозрачный мармелад, какао, гастрономия, вина, - то, что для нежной гортани, для розовых кишок. Да! - у него пудами тухнет лососина, да! - у него подмокает сахарный песок. Но посмотрите, как дрожат его колени под лоснящимися пузырями штанов, когда он докладывает мне об этом, как чернеет он лицом, когда поздно вечером, обегав магазины, шагает, подняв воротник и засунув руки в рукава, в свою гостеприимную уборную (к счастью, в квартире их две). Больше этого у него не случится, - лучше ему самому подмокнуть и протухнуть до костей! Товарищи! На той неделе Кулябин пришел ко мне и рассказал, - он говорит мне обо всем, как он покупал складную кровать на рынке. Кровать стоила шесть рублей, он дал торговцу червонец и получил четыре рубля сдачи. Потом оказалось, что по ошибке он отдал бумажку в три червонца. Двадцатишестирублевое полотняное дрянцо в первую же ночь развалилось под его костистой тушей. На другой день он дал в задаток пятьдесят рублей какому-то фрукту, который обещал ему комнату. Фрукт немедленно сгинул и не показывается до сих пор. И это было почти все, что у Кулябина оставалось от получки. Ночью в переулке его окружили хулиганы и отняли у него золотые часы - фронтовой подарок - единственное. изящество. его жизни.

Кулябин рассказал мне обо всем этом, потупившись и постукивая носком огромного ботинка. Он не попросил аванса, да я бы и не дал ему, потому что в кассе, по обыкновению, было жидко. Я всучил ему свою пятерку и выругал его за то, что он, кооператор, ходит за покупками на рынок, за то, что ввязывается в квартирные дела с разной шпаной. И он попросил меня никому не говорить о своих неувязках: будут дразнить. Но вот я рассказываю это вам во всеуслышание и советую: погладьте Гришу Кулябина по большой голове, позовите его, одинокого, в гости, пусть ваши приветливые жены напоят его чаем с вареньем, и пусть он сделает страшную козу вашим октябрятам. Он не знает, но все это страшно нужно ему.

Васька Аносов, ты недовольно косишься на меня и думаешь, что я плохо слушаю твой ясный тенор. Нет, я слушаю тебя. Да, да, я знаю, без торговой сети "Красного табачника" район не может быть обслужен, а будет все тот же параллелизм и нездоровая конкуренция. Я знаю, что у них два векселя в протесте и затоваренность по сухофруктам, по обуви и по кустарным изделиям. Благо, мы вместе с тобой сочиняли тезисы доклада. Но сегодня ты сам для меня важнее всех параллелизмов и сухофруктов. Вот она, цветет перед нами твоя душа, великий орготдельщик. Твоя прохладная, подозрительная и честная душа. Ты тоже пришел сюда от машин, ты, три года правивший на заводе ячейковый секретарь, но книга лежит у тебя в голове, как на аналое, и хрустят ее страницы. Ты начетчик, ты марксоед, ты цитата в брюках. Когда же успел ты всосать эту страсть к книжной точности, аккуратно расчерченным схемам и календарным планам, - до семнадцатого косноязычный закройщик, а в девятнадцатом агитатор подива? Я знаю, что после ты прошмыгнул только через какой-то ускоренный выпуск. Наверное, глотал страницы в теплушках, держа брошюрку так, чтобы свет падал на нее из раскаленной печной пасти, в госпиталях, украдкой от сестры доставая книгу из-под матраца, на длинных собраниях, пряча ее между колен. И вот мысль твоя стала упругой и светлой, как вязальная спица; фразы теперь гладкие у тебя и будто масляные, как желтые волосы твои, расчесанные на строгий пробор. Еще - ты маэстро перспективного плана. Ты стоишь над всяким делом, порученным тебе, будто над шахматной доской, и знаешь наперед все ходы, свои и противника. Ты можешь организовать все - кооператив, сеть нормальны.? политшкол, двухнедельник борьбы с насморком - в семь ходов, в шестнадцать и в тридцать восемь. Но, кроме себя, ты никому не веришь. По-твоему, все на свете - лентяи, ротозеи, бюрократы и растратчики. Все только и мечтают о том, чтобы сделать карьеру или по крайней мере три месяца прохлаждаться в крымском санатории. "В работе, говоришь ты, все эти гадости и подлости можно предучесть, но если бы я заразился болезнью розового взгляда, - тогда моему делу аминь. Надо бороться". И ты бичуешь эти воображаемые полчища бездельников цитатами из всех двадцати трех томов. Вот ты слушаешь на собрании чье-нибудь радужное и благонамеренное излияние, и хитрая морщинка отчеркивается у тебя с краю красивого рта. Сейчас ты будешь язвить и разочаровывать с цифровыми данными в руках.

Ладно, Аносов. Завтра я опять буду крыть тебя на ячейке, а ты опять усмехнешься и скажешь: "Этой демагогией, товарищи, можно кормить только годовалых младенцев - заместо манной каши". Но сегодня я гляжу на острый и чистый твой профиль и от лица всех собравшихся благодарю тебя за то, что ты живешь. За то, что ты с нами и любишь нас, тайком над нами насмехаясь, за твою суховатую, смертельную честность, за твой мужественный скептицизм, без которого, и верно, мудрено прожить на свете.

И вот третий наш столп, наш Бурдовский..."

- Вопросов к докладчику нет? Приступим к прениям. Кто? Ты хочешь, Кулябин? Ну, валяй.

"Итак, Бурдовский, король ширпотреба и зеркальных витрин. Бурдовского вы все замечаете, потому что его нельзя не заметить - многоречивого и восторженного. Но восхищаетесь ли вы им, влюбились ли вы в него, как надо? Вот он идет к вам, припадая на своем протезе, и кричит, хохоча еще издали: "Ты знаешь, какую машинку я видел вчера в прейскуранте Амторга? Это улыбка, это благословение небес! Она, мерзавка, не только отвешивает и запечатывает пакет, она еще цену показывает в окошечке! Нужно немедленно выписать и поставить во всех магазинах". Сегодня мы приветствуем тебя, могильщик азиатской розницы. Твой боевой клич - долой грязные базары, дикарские ярмарки, гнилые ларьки и киоски - да здравствует семиэтажный универмаг! Ты грезишь о нем, о дворце вещей, в котором поют плавные лифты, шелестят фонтаны и товары шлют воздушные поцелуи покупателям. Ты грустишь: в магазине люди должны покупать и - мечтать, писать стихи, объясняться в любви, заниматься самоанализом. А у нас!.. Америка, двадцать Америк, Америка в десятой степени - вот твой завет. А пока ты украшаешь витрины. Ты проливаешь водопады тканей на головы восхищенным прохожим, вавилонской башней громоздишь лоснящиеся чемоданы, чемоданишки, чемоданчики, сочиняешь узорные сказки из тарелок, ламповых ершей, мясорубок. Витрина должна обновляться еженедельно, - говоришь ты, неутомимый режиссер вещей".

- Слово товарищу Бруху.

"Вчера вечером я шел мимо нашего первого универмага и - замер. Там - в тесном интерьере, рассеченном пополам тенью огромного абажура с зелеными висюльками, за чайным столом розовощекий болван читал "Известия", развалившись в кресле и положив ногу на ногу.

Супруга болвана визави пила кофе из прозрачной чашечки, оттопырив восковой мизинчик. Кофейник блистал на белоснежной скатерти среди салфеток, тарелочек, вазочек с печеньем, молочников, щипчиков. Кругом все было уставлено и увешано вещами - стульями с высокой спинкой, круглыми столиками, солнцеликими подносами, щетками для Схмахивания крошек, кривыми, как ятаган, деревяпными блюдами х л е б-с о ль е ш ь, полочками, статуэтками, панно с тетерками и лещами. Коврики и дорожки распластались под ногами четы, и дебелый резной буфет, как обожравшийся аббат, лениво благословлял ее. "Обрастайте! - вопила витрина. - Загромождайте жизнь деревом, стеклом и мельхиором, в этом закоп и пророки, счастье и тишина". Сегодня утром я приказал тебе, Бурдовский: немедленно разрушь это семейное счастье и придумай что-нибудь другое. Но разве ты уймешься! Мы ведь знаем, что ты и сам будешь есть картошку на хлопковом масле, а не наденешь ничего, кроме синей тройки импортного сукна, что от тебя за версту разит шипром и что старообразная твоя жена ходит в каракулях, увешанная фальшивым жемчугом, пушистыми боа и крокодиловыми сумочками. Но ты украшаешь ее, как универмаг - универмаг любви и попечения, только потому, что ты художник и глашатай вещи; мы знаем: ты хочешь, чтобы вещь принадлежала всем".

- Товарищ Бурдовский, пожалуйста.

"Ты ведь коммунйст, Бурдовский, общественник и графоман. Ежевечерне своим бисерным почерком счетовода ты смолишь длиннейшие статьи об американизации розницы, о механизации складского хозяйства, в упоении отвинчиваешь кожаную ногу - мешает думать - и потом, размахивая руками, на одной ноге скачешь к жене, чтобы послушала и похвалила. Ибо "советский хозяйственник должен каждый свой шаг ставить под контроль масс" - это твое правило. Тебя не огорчает, что твои статьи чаще всего попадают в редакционные корзины. Хлопотливая, стремительная жизнь переполняет тебя, ты обдаешь нас теплыми ливнями своего добродушия, ободряешь самоуверенным хохотом. Спасибо тебе за это.

Мы с вами только на троих посмотрели внимательно, а вон ведь их сколько, творцов и человеков. Чем плох наш Гиндин, финансы? Имейте в виду, он всего полтора месяца женат на смуглой и белозубой студентке-медичке, а опаздывает на работу не более чем на полчаса. И не промечтает ни одного вексельного срока, будьте спокойны. А Иванова, массовая работа, женщина-эскадрон, как зовет ее Бурдовский, потому что она с топотом и криком день-деньской рыщет по району? А толстый Брух, общественное питание, хранитель священных поварских традиций и беззаветный шахматист? Ну, а те вон, на конце стола - Голубева, Кривенко, Поплетухин? Каждый из них - это целый мир или, если хотите, кооператив, в котором..."

- Как, товарищи, больше никто не хочет? На заключительное слово ты, Аносов, надеюсь, не претендуешь? Я его скажу за тебя, так как мне надо сейчас бежать в райсовет. Для нас с вами уже давно ясно, товарищи, что "Красный табачник" в обслуживании населения нам не помощь, а помеха. "Табачник" - это детище прежнего, глубокоошибочиого курса на мелкие, почти семейные кооперативы, порождение цеховщины и сепаратизма. А мы, после слияния с кооперативом имени Горбунова, стали в три раза крупнее "Табачника", и полугодичный опыт работы показал, что укрупнение - единственный путь к исцелению проторговавшейся и проворовавшейся кооперации нашего района. Нам очень тяжело работать, потому что мы пришли сюда на развалины трех организаций, которые потеряли всякое доверие у рабочих и в руководящих органах. И все-таки мы кое-как вылезаем. То, что говорил товарищ Кулябин насчет убыточности столовых "Красного табачника", так это пока общая бода общественного питания, и товарищ Брух правильно ответил, что тут нельзя подходить с одной коммерческой меркой. Нас душит недостаток собственных средств, мы дышим только благодаря кредитным операциям, но как раз слияние с "Табачником" и рост членской массы позволяет нам провести усиленную паевую кампанию. Должен вас осведомить, что президиум правления уже возбудил ходатайство перед губсоюзом о слиянии, нас поддерживают райком и райсовет, и надо думать, что вопрос разрешится благоприятно. Яростная оборона табачников объясняется обычным в таких случаях узким патриотизмом, желанием иметь свою вывеску и марку. Вряд ли губсоюз захочет с этим считаться. Одним словом, "Табачник" должен быть присоединен, и тогда, к девятой годовщине, как уже давно намечено, мы проведем торжественное открытие нашего объединенного рабочего районного кооператива. Окрестим его как-нибудь погромче, а одновременно откроем новые магазины, хлебозавод, три столовых, уголки матери и ребенка и все такое. Времени осталось мало, товарищи, меньше двух месяцев, и все это нужно гнать вовсю. Если хоть кто-нибудь из вас опоздает по своей линии, то испортит всю музыку. Что касается практических предложений товарища Аносова, то они вполне продуманы, и я советую их принять полностью. Возражений нет? Ну, я бегу. Аносов, ты попредседательствуй, а я через полчасика вернусь.

Лечу по коридору. Передо мной вырастает чья-то длинная фигура. Очень бледное лицо, адвокатская бородка клинышком, небритые щеки.

- Шура... Александр... Михайлыч, - говорит он с запинкой и протягивает руку. Что-то страшно знакомое начинает светиться в серых, запавших глазах.

- Что-то не узнаю... Не припомню...

- И не мудрено, - усмехается он, - восемь лет не видались. Сергей Толоконцев. Честь имею впервые представиться. Впервые - потому что у гимназистов представляться было как-то не принято.

Забытая, но по-старому привычная радость толкает меня в сердце. Я бросаюсь к нему... Хотя... Нет.

- Откуда же... так неожиданно?

- Ниоткуда. Уже три года тут болтаюсь. Но только на днях узнал, что ты тоже здесь и на таком, так сказать... посту. Вот и пришел. Около часу сижу, жду, ибо услужающие твои в кабинет меня не пропустили, говорят - заседание.

- Действительно, было заседание. Да и сейчас я очень тороплюсь.

- Ах, торопишься...

- Давайте сядем, что ли.

Мы садимся на диванчик. Мимо проходят взад и вперед инструктора, завмаги, посетители, удивленно оборачиваются на меня, здороваются. Сергей оглядывает их с головы до ног. Очень неловко сидеть так, боком друг к другу.

- Ничего себе, солидное у вас заведение, - говорит он, растягивая слова. - Это что же, все служащие твои?

- И служащие и просто так, по делу... Вы чем же сейчас занимаетесь?

- Занимаюсь-то? Щекотливый вопрос. Месяца три ничем не занимаюсь. Безработный и, что называется, свободный художник. А раньше был агентом по распространению каких-то свиноводческих брошюр. Еще раньше - сторожем на Центральном рынке. И так далее. Вообще привилегией на труд в сей стране не пользуюсь. Юридические же мои таланты, по условиям века, пока зарыты в землю.

- А где... Софья Николаевна? По-прежнему играет?

Что-то он все усмехается и как-то криво, одной щекой.

- Сестра живет со мной. Но не играет уже давно. Наигралась... У нее, видишь ли, голос пропал.

- Как пропал? Ведь она же не оперная актриса.

- А вот так и пропал. Шепотком говорит. Это еще с девятнадцатого, после одной тогдашней экспедиции. Ездила зимой за картошкой, где-то на буферах двое суток просидела, ну и вернулась... и без картошки и без голоса... Впрочем, это и не важно...

- Почему же не важно?

Сергей повертывается и смотрит на меня в упор.

- А потому что все равно ломаться на сцене перед этой новой публикой... - он вдруг осекается и замолкает.

Потом продолжает спокойно, уже не глядя на меня:

- Отец, если это тебя интересует, умер в двадцать третьем году. Из-за этого мы и вернулись с юга - Соня и я. Мать вызвала. На юг же я увез сестру еще в двадцать первом, когда меня выпустили. Я ведь, ты, кажется, знаешь, сидел с самого июля. Отец тогда не поехал, не захотел бросать своей глазной клиники, и мать с ним осталась. Он за это и поплатился, все болел с голодухи. Врачу, исцелися сам... Но он не исцелился, а умер. Теперь мы втроем живем... Вот и весь мой curriculum vitae{Жизненный путь}. Как видишь, - блистательный.

- Вы что же ко мне, по делу какому-нибудь или так?

- А что, разве не весело узреть друга детства? - Сергей отодвигается и смотрит на меня прищурившись. - Странно что-то ты, Шура, со мной разговариваешь...

- Я вам сказал, Сергей Николаевич, что мне очень некогда, - меня ждут в одном месте по делу.

- Да, да, вам некогда. Это все вполне естественно... Нет, я к вам именно так. Исключительно ради того, чтобы засвидетельствовать почтение особе, облеченной известными полномочиями. Честь имею кланяться!

Сергей быстро встает и идет к выходу. Я выжидаю, пока он скроется. Но, сделав несколько шагов, он останавливается, мгновение смотрит в пол.

Назад Дальше