Сердце: Повести и рассказы - Иван Катаев 5 стр.


- Ну ладно, амбицию к черту. Что за честь, когда нечего есть, - гласит арабская пословица. Я вас, Александр Михайлович, задержу еще только одну минуту. Видите ли, я и вообще не решился бы вас, человека, обремененного государственными заботами, беспокоить... Но вынужден к тому крайними обстоятельствами. Я намерен просить у вас какой-нибудь работы в вашем учреждении. Должен вам сказать, что мать моя уже год не встает с постели. Извините за оскорбление эстетических чувств, - зачервивела. Сестра, как я уже имел честь вам доложить, вполне беспомощна. Вследствие моей безработицы материальное положение семейства, мягко выражаясь, довольно шаткое. Продавать нам больше нечего. Разве что... Ну, да это вас в сущности не касается. Посмотрите на факт вот с какой стороны. Перед вами человек сравнительно здоровый, с образованием, не бестолковый и в некотором роде гражданин страны, хотя бы и опальный. Мне сдается, что и я некоторое право на кусок хлеба имею. А вы, как представитель правящего сословия, в некоторой доле несете обязанность сию потенциальную рабочую силу использовать. Вот я и предлагаю вам свои услуги, причем согласен на любую роль - от заведующего до курьера.

Что я могу ответить ему, этому человеку с другой планеты? Я говорю твердо:

- В нашем кооперативе сейчас свободных мест нет.

- Ах, вот что!.. мест нет... Должен еще заверить вас, Александр Михайлович, что моя служба была бы совершенно свободна от каких-либо правонарушений. Вы меня все-таки знаете с мальчишеских лет, далее - я, как-никак, ваш бывший товарищ по бывшей партии, каковую вы вряд ли сумели совершенно похоронить в памяти своей. Все это дает мне право надеяться, что в честности моей вы не сомневаетесь. Провороваться, как многие, не проворуюсь. А что касается политических моих воззрений, то это к делу как будто бы не относится. Во всяком случае, ваша мануфактура и селедки, сами понимаете, слишком узкий плацдарм для каких-либо агрессивных действий.

"Ах, вот ты как... Ну, ладно же! Нипочем не сдамся!.."

- В отношении службы, Сергей Николаевич, я ничем вам полезен быть не могу. Ваша мать, насколько я знаю положение вещей, как жена заслуженного врача, имеет право на персональную пенсию. Или, во всяком случае, на социальное обеспечение и больничный уход. Если вы этого еще не добились или если на этом пути у вас будут препятствия, я готов сделать все, что нужно: написать записку, позвонить и вообще похлопотать. В любое время я на этот счет к вашим услугам. А больше я ничем не могу вам помочь.

- Не можете?.. Так, так... За добрые советы истинно русское спасибо. - Сергей хватает меня за рукав. Лицо его близко от моего. - Я все так Соньке и передам. Это ведь она мне нашептала, умолила меня - прибегнуть к вашему высокому покровительству... Вы думаете, я бы сам... когда-нибудь, хоть на одну секунду... допустил бы для себя эту возможность? Отправиться к вам на поклон... Да легче мне было удавиться! Я соврал, соврал, что на днях только о вас узнал, я два года знаю, где вы и в каких местах комиссарствуете. И если б не Сонькино сипенье - сходи да сходи! - в голову бы мне не пришло. Это она все распространялась - ах, Шура Журавлев, такое альтруистическое сердце, он тебя любил, он меня любил, не может быть, чтобы отказал...

- Я больше не имею возможности вас слушать. Прощайте.

Освобождаю рукав, ухожу. Теперь он остается сидеть. Я бегу к остановке трамвая, вскакиваю на ходу и, когда проезжаю мимо нашего подъезда, вижу в окно: Сергей выхрдит оттуда. Останавливается на тротуаре, потом медленно, сутулясь, идет, заворачивает за угол. Во мне запечатлевается старомодное пальто его с потертым бархатным воротничком. Кажется, отцовское. Карман с одного угла оборван и висит собачьим ухом.

Что же теперь делать? Или ничего не надо?... А Соня?.. Пожалуй, вот что: заодно поговорю с Палкиным. Они ведь в нашем районе. Может, что-нибудь и устроится.

III

Во дворе в темноте пронзительно кричит какой-то мальчишка, подражая громкоговорителю:

- Алло, алло, алло! Слушайте, слушайте, слушайте! Говорит Большой Коминтерн на волне одна тысяча четыреста пятьдесят метров. Алло, алло, алло! - Прокричит и опять: - Слушайте, слушайте, слушайте!..

Мешает. Я тянусь с кушетки к окну - захлопнуть. Вижу кусочек атласного нетемного неба. Крупные спокойные звезды. Золотой купол церкви слабо светится - не то от звезд, не то от месяца, но месяц за домами... Почему-то этот светящийся купол в вечернем небе всегда рождает во мне весеннее счастливое беспокойство. Кажется, потому, что в первый раз я увидел его таким в начале весны, в марте, когда однажды ночью вышел на хрусткий, подтаявший двор колоть дрова. Я посмотрел на него тогда и подумал: в последний раз колю дрова, весна, а жизнь еще неведома впереди и бездонна, как небо. И сейчас такое же шепчет во мне, а ведь странно - осень, и мне уже скоро тридцать девять. Я хочу закрыть раму, но Юрка говорит:

- Папа, погоди закрывать. Вот кончу мести, пыль улетит, тогда закроем.

Я подчиняюсь.

Палка швабры длиннее Юрки; кажется, что это она таскает его по комнате, а он только держится. Какие у него еще тонкие ноги! В его годы я уже носил длинные брюки и был толстым первоклассником; в гимназических брюках я казался себе почтенным, как дядя Ваня - чиновник архива министерства юстиции. На этих вообще меньше одежды; они легче; ноги загорелые, в синяках и комариных расчесах. Но красный галстук он носит с привычной гордостью. Мне вдруг становится совестно, что он метет, старается, а я лежу.

- Ты что же, Юрка, каждый день подметаешь?

- Нет, не каждый. Я люблю, когда больше накопится мусору. Тогда лучше видно, что метешь. Но это надо днем, а сегодня мы с утра на экскурсии в ботанический сад, я вернулся поздно и все-таки, думаю, дай подмету, а то ведь скоро домоуправление придет. Да, я забыл сказать, управдом перед самым твоим приходом прибегал и велел, чтобы ты никуда не уходил, заседание.

- Это я знаю... Вот что я решил: надо, брат, нам дежурства завести, что ли. Один день я мету, другой ты, третий мама. Нехорошо тебя эксплуатировать.

- А что ж ты думаешь? Вот с пятнадцатого учение начнется, занятия в отряде, - меня целый день дома не будет. Придется дежурства...

Он торжественно везет перед собой большую груду мусора и исчезает в коридоре. Я принимаюсь за чтение, но мальчишка орет по-прежнему: "Алло, алло, алло!.." Вот далось ему!.. Юрка возвращается и закрывает окно.

- У тебя кружок завтра? - спрашивает он сочувственно.

- Не завтра, а в понедельник. Но у меня больше не будет вечеров, чтобы подготовиться.

- Ну, читай... Хотя постой, постой... - Он подбегает ко мне и становится коленями на кушетку, пристально смотрит на меня.

- Ты что, Юрка?

- Что? А вот ты мне скажи: ты обедал сегодня?

- Обедал ли? Д-да... Я закусывал...

Он трясет меня, схватившись за мой пояс:

- Нет, ты мне не заливай: ты обедал? с первым, со вторым, как полагается?

Я смеюсь.

- Ну ладно, признаюсь: не обедал. Очень, понимаешь, замотался сегодня и столовочпое время пропустил. Но мне есть не очень хочется.

Юрка с безнадежным видом садится на кушетку и руками обхватывает колено.

- Опять не обедал... Чудак, ведь ты же умрешь, - сколько раз я тебе говорил!

Это в нем Надино.

- Ну, не умру, авось еще поживу немножко... Хотя вот что: если хочешь, сбегай в магазин, купи чего-пибудь, мы с тобой ужин устроим. Авось и мама подойдет. Деньги вон там, в пиджаке, в боковом кармане.

- Денег не нддо. У меня еще остались из обеденных. Я сегодня угощаю.

Весело, вприпрыжку он убегает.

Сразу наступает хрупкая тишина. Слышно, как тикают часы на руке. Трамваи, проносящиеся под уклон с приглушенным грохотом и неистовым звоном, тихо сотрясают стены. Еще - прорезываются певучие автомобильные гудки. Улица мчится там, воспламененная желаниями людей, и подъезды кино на площадях сияют солнцами Индии.

Что-то плохо читается.

Потолок надо мной грязно-серый, в углах - Юрке не достать - паутина. Надо бы побелить. Чудно: денег вдвоем получаем столько, что стыдно сказать, а деваются черт знает куда. Просто подумать некогда о таких вещах, как потолок. Или это расхлябанность российская, студенческий нигилизм? Да нет, действительно некогда. И мне и Наде. Ведь раньше она за всем следила и такие разводила уюты, - не хуже, чем у Бурдовского. А теперь - тысячи детей на руках, десятки потолков в голове, снабжения, ремонты... Где уж тут о своем заботиться. Да еще этот ее пыл прозелитический, - совсем себя заездит... Беда с этими тридцатилетними новообращенными: то, что для нас давно примелькалось, для них - откровение, фейерверк восторгов. Вот и носятся с лихорадочно горящими глазами и, пожалуй, немного без толку. Ведь тогда, в двадцать первом, когда впервые профсоюзный билет получила, и то сколько было радости: приобщилась! - не гражданка уже, не сама по себе, а товарищ! И теперь уж далеко ушла, уже член бюро ячейки, заведующая детдомами, и все такие же чудесные открытия...

Юрка возвращается, начинает готовить ужин. Аккуратными кружочками режет огурцы, помидоры, колбасу, достает уксус.

- Где это ты так научился?

- В лагерях, - деловито отвечает он, что-то уже жуя.

Мы принимаемся есть. Юрка доволен и потому, несмотря на хозяйственную важность, начинает баловаться с вилкой и качаться на стуле. А я уже не знаю, можно ли мпе его остановить или нельзя. Так я редко его вижу и для меня такими скачками он растет, что боюсь сказать невпопад. Иной раз, по рассеянности, скажешь ему что-нибудь как маленькому, а он посмотрит с недоумением: прямо неловко станет.

- Может быть, чай поставить? - спрашивает он, от прекраснодушия готовый сегодня на все.

- Нет, не стоит, не успеем, сейчас ведь придут.

Однако надо же поддерживать разговор.

- Ну как, ты Жюль-Верна прочитал, что я тебе принес?

- Еще не дочитал. Да и не хочется. По-моему, ерунда. Я спрашивал в военном музее, может ли быть такая пушка, чтобы до луны. Объясняющий сказал, что это фантазия. Фантазия - значит, враки. Неинтересно. Вот Майн Рида "Жилище в пустыне" еще ничего. Хотя там какие-то офицеры, но устраивают вроде совхоза, сами все добывают, и все у них хорошо растет... Ты мне все-таки приноси еще, может, мне что-нибудь и поправится, - утешает он.

Удивительно, как ои все-таки мало читает... Он совсем не ведает этой сладости, этого жадного восторга - бросить все, удрать в угол с книжкой, как собака с костью, и, скорчившись, чуть не урча от наслаждения, рывком переворачивать страницы. Я помню: чтобы уложить меня спать, когда уже истекли все сроки и самые последние "ну, еще пять минуточек, только до главы", матери нужно было силой отнять у меня книжку и запереть к себе в комод. А я, одуревший, отуманенный, только что плывший на лодке вместе с самим Сагайдачным или скитавшийся по безлюдным верескам Шотландия, забывший о том, что завтра опять неприютное темное утро и ледовитые коридоры гимназии, - я бегу к комоду, пытаюсь выцарапать ногтями запертый ящик, чуть не плачу. Ну, а Юрка... Юрка, кажется, читать не очень любит, и как-то не читает, а... прорабатывает. Читать же он не любит оттого, что не терпит одиночества. Тоже странно: как же так, без одиночества, без сладчайшей тоски непричастности, без блужданий по сырому весеннему полю, когда машешь руками и кричишь ветру: "О, великая даль, о, пронзительный зов твоей флейты!" Или, может быть, это ни не понадобится, прибавится много другого, чего у пас не было? Нет, напрасно это: пусть прибавится, но зачем же терять старые богатства и радости?

Юрка убирает со стола, носит в кухню тарелки и моет их там прямо под крапом. Кончив дело, он чинно садится возле стола.

- Вот что, папа. Я опять хочу тебе сказать. По-моему, нужно все-таки выставить Чистова из квартиры. Вчера он опять напакостил в коридоре, перед нашей дверью. Когда я стал его ругать, зачем он здесь уборную устраивает, он на меня бросился и кричал, что придушит, как котенка. Я насилу вывернулся. И все говорят, что он самый поганый старичишка и его давно надо выселить. Подать в суд и выселить. Больше терпеть нельзя.

- Терпеть и не надо, а надо попробовать еще раз его пристыдить, послать ему бумажку от домоуправления.

- Ты, значит, не хочешь выселять?

- Не хочу, я тебе это всегда говорил.

- Странно очень. Ведь он же буржуй, бывший домовладелец, чего ж ты с ним церемонишься? Это соглашательство называется.

- Ну, ты пустяки говоришь. Во-первых, он хотя бывший домовладелец, но сейчас работает, петрушек выпиливает и этим только и кормится. Затем, никого у него нет, ни родных, ни приятелей, значит, деваться ему некуда. Нельзя же человека на улицу выбрасывать.

- Прямо чудно тебя слушать! Ты же сам говорил, что к буржуазии не может быть никакой пощады. Л теперь сам дрейфишь...

Ну, как ему растолковать?

- Я говорил, что буржуазии нет пощады, когда она вредит революции, государству или даже вообще какой-нибудь группе людей - рабочих или крестьян. Понимаешь? А Чистов никому, кроме нас, не вредит. Он только на меня злится да на маму, что мы коммунисты, и что мы первые его уплотнили, и что я председатель жилтоварищества. Вот он и безобразничает. Он хочет как-нибудь свой протест заявить, что вот его, прежнего богача, с поварами и рысаками, заставили жить в убожестве. И больше никак не может протестовать, кроме как перед дверью гадить. Больше ведь он никого не трогает?

- Никого.

- Ну вот. А мы - я, ты, мама - не должны губить человека, даже и скверного, только потому, что нам троим от него неловко. Надо попробовать его утихомирить, и я эго постараюсь сделать.

- Он говорил Агафье Васильевне, дворничихе, что электрические провода перережет, которые к пашей комнате.

- Так ведь еще не перерезал?

- Агафья Васильевна говорит, - оп может дом поджечь.

- Не подожжет. Ему самому плохо придется.

Юрка молчит, потом говорит решительно:

- Ты как хочешь, а я домоуправлению сегодня заявлю, чтобы выселяли. Я тоже жилец, имею право. Я не хочу за буржуем пол подтирать. Если бы в отряде узнали, меня бы задразнили, исключили бы, пожалуй. Суд присудит, и пусть он убирается к черту со всеми петрушками своими, иконами и карточками.

- С какими карточками?

- У него много карточек, он их иногда на столе расставляет и любуется. А на карточках все голые монашки, с которыми он жил. Он только с монашками жил. И позади каждой карточки полное описание этой монашки, год и число.

- Кто это тебе сказал?

- Агафья Васильевна при мне рассказывала тете Груше.

- Передай Агафье Васильевне, что она дура и напрасно рассказывает при тебе такую чепуху. Хотя я это ей и сам скажу. А заявлять что-нибудь домоуправлению...

Стук в дверь. Это домоуправленцы. Здороваются, я приглашаю садиться. Самсонов и Птицын, как всегда, робко передвигаются по комнате, осторожно берут стулья, будто они стеклянные. Чудаки! все еще стесняются меня, моей комнаты, хотя в ней беднее, чем у них: у Самсонова - маляра и Птицына - сапожника. Это потому, что для них я все-таки интеллигент и, следовательно, барин. Потом им еще нова и страшна общественная работа, обрушившаяся на них после свержения буржуазного домоуправления. Один только Серафим Петрович деловит, чинен и полон сознания своего достоинства. Ему что! Он при всех правлениях казначей, незаменимый и щепетильный. Строго оглядев нас поверх очков, из-под своей огромной багровой шишки на лбу, он сообщает, что Степанюка не будет. Степанюк опять запил. Значит, можно начинать.

Мы обсуждаем вопросы о перемощении двора и ремонте дровяных сараев. Самсопов понемногу расходится. В другой обстановке он, я знаю, словоохотлив, говорит кудряво и с подмигиванием, - маляр маляр и есть; тут его еще пригнетает все-таки государственная важность дел. А у маленького Птицына, у того уж совсем слова не вытянешь: молчит, и лицо виноватое. К тому же я чувствую, что хозяйственное их сегодня мало интересует. Но вот Серафим Петрович вынимает из своей папки бумажку и протягивает ее мне:

- Я полагаю, что можно перейти к текущим делам.

Автор этого заявления - из моей квартиры гражданин Брюхоногов, весьма выдержанный инвалид третьей категории.

Лица оживляются. Вероятно, об этом они без меня успели наспориться до хрипоты. Я уже вижу, в чем дело, улыбаюсь.

- Опять об Угрюмовой. Вы со своими союзниками скоро ее совсем заклюете, Серафим Петрович. Вот ополчились все на бедную женщину!

Серафим Петрович разводит руками:

- Ну, уж и сказанули, Александр Михайлович, - бедная женщина! Да разве это женщина! Это фашист кровожадный, а не женщина. Вы спросите вое соседние квартиры, кому она только не насолила. Да вот читайте об ее новых упражнениях, читайте вслух.

Я начинаю читать. Почерк каллиграфический.

"Во избежание дальнейших недоразумений и порядка нашего жилтоварищества я вынужден довести до сведения нижеследующее.

Первое: за последнее время, в особенности июнь, июль, август месяцы, со стороны гр-ки Угрюмовой из квартиры 26 наблюдается целый ряд антисанитарных условий по отношению проживающих в нижнем этаже членов жилтоварищества:

а) Трясут подстилки из-под собаки через окно второго этажа, все волосы и пыль летит прямо проживающим в первом этаже, где вдыхается в легкие и попадает в питание. На мое заявление прекратить это безобразие гр-ка Угрюмова мне ответила: "Трясу и буду тресть, ничего ты мне не сделаешь" (присутствовал т. Хрящик).

б) Неоднократно получающие эксцессы с собакой владельца, гр-ки Угрюмовой, которая приносит большие неудобства и алчно щелкает не только на детей, которых может сделать совершенно уродами, а также нарушает вход в квартиру и взрослым. Примеры:

1) 12 августа собака, выскочив из квартиры, набросилась на детей Пирогова, которые забавлялись в песок. От ужаса дети с криком безумия бросились бежать. Не представляю себе возможности, как они не попали в яму (поглощающую).

2) 13 августа ребенок товарища Хрящик в возрасте 4 - 5 лет, гуляя на пороге двери, был настолько перепуган выскоком собаки из двери, что за испуг не берусь отвечать".

Глаза мои уже прочитали начало следующего абзаца.

"А посему во избежание судебных процессов..." Я хону произнести эти слова. И вот - опять! - я слышу, как мое сердце на мгновение замедляет ход, потом вырывается из своего мешка и начинает колотиться поспешно, не в лад, как попало. А, черт! Этого не было с весны. Я думал, что прошло совсем... Но жить уже и в эту минуту нельзя. Оно отскочило от жизни, оно трепыхается только рядом. Я знаю, что делать: нужно лечь на спину - и голова вровень с телом. Я встаю, и все медленно подымаются вместе со мной, не сводя с меня испуганных глаз. Губы Птицына что-то шепчут. Должно быть, я бледен.

- Александр Михайлыч, что с вами?

Серафим Петрович старается поддержать меня за локоть. Ах, они не понимают! - как всегда, мучительное раздражение охватывает меня. Я вырываю руку. Иду к кушетке, откидываю валик, ложусь. Ну, теперь влезай обратно, я жду... Странные люди, чего они суетятся? Распахивают окно, суют стакан с водой... Я отмахиваюсь. Одни Юрка спокоен, он знает. Я слежу за ним, осторожно повернув голову. Ага, тише, тише... сейчас влезет. Юрка что-то чертил с линейкой, теперь бросил, смотрит на меня. Нет, опять сорвалось... Что это, как долго в этот раз?.. Не могу больше!..

- Да что с вами? Александр Михайлыч, голубчик? - Птицын чуть не плачет.

Я морщусь: нужно же, чтобы не мешали. Тихо говорю:

- Юрка, объясни им...

Назад Дальше