Все вроде исправно исполнил. Дернул ременную уздечку и тронул к лесу.
Длинный путь да мерный, еле слышный шелест листвы в безветрие клонят ко сну, но не заснуть мне: я думаю о Зарипе и Миннигуль, о маленьком Сафе, о Миколе и Венке, о бригадире нашем Маркелове Василии Ивановиче. Такая маленькая совсем бригадка, а какой разный народ! Конечно, Василию Ивановичу легче всех, думаю я. Он хорошо прожил жизнь, ему уже далеко за пятьдесят, старый, если судить с моей колокольни. А впрочем, разве это старость в наш век? Именно их поколение, гнутое да ломанное суровым временем, осталось твердым, пусть не столько физически, сколь духовно, верующим осталось в лучшее...
Нет, ему легче не из-за прожитых лет, просто он основательнее других стоит на своей дороге, давно нашел ее и идет по ней размашисто, с чувством собственного достоинства, интуитивно сознавая место свое на земле. Он воевал, ходил в атаки, бил врага, ордена получал за это и медали. А потом, после войны, строил дома и клубы, коровники и амбары. Ему лишнего не надо от жизни, довольствуется тем, что есть. Познав голод и холод, повидав рядышком смерть, доволен сегодняшним мягким хлебом, который сам заработал, доволен теплотою своего дома и радуется участи детей, которые разошлись по свету пытать свою судьбу.
Мне гораздо труднее, чем ему. Зубрить учебники, ночами напролет копаться в книгах, сдавать, наконец, экзамены, то есть жить на одних нервах. И все-таки, думаю, труднее всех из нас Венке. Жена умерла, дочь воспитывать надо, хозяйство вести. Кажется, любит он Миннигуль, а вот обратной доброты нету. Ему трудно. Да тут еще эта зараза - водка. Пьет, не унимаясь.
А легче всего, наверное, Сафе. Пока и дум никаких в голове, и локоть отцовский рядом. Жаль, загонял Зарип сынишку на работе. Сам день и ночь коряжится и ему покоя не дает.
К вечеру, в жидких сумерках доехал я до делянки. Потрескивал костер, щедро разбрызгиваясь искрами. Первым, заслышав цоканье копыт, пулей выскочил из балагана Венка.
- Привез, старик? Знаю, знаю, что привез. Ты же - парень на ять! С такими только в разведку.
Венка, он добрый, бессермяжный. Тут же сковырнул пробку со стеклянного горлышка бутылки и пустил по кругу алюминиевую кружку, подливая каждому помаленьку. Выпили все, естественно, кроме маленького Сафы, один Мазит отказался. Он развязал свой мешок, отошел, как всегда, в сторонку, сумерничал один. А мы, малость разгоряченные, шумели, подсмеивались над Мазитом, над его неуместной единоличной жилкой. Миннигуль разливала нам по тарелкам наваристую шурпу, Венка хмуро, посматривал на нее, у него бугрился темной синевой левый глаз. Зарип пояснил мне:
- Это ему от Миннигуль досталось, половником огрела, чтоб не лез.
Я понял: в мое отсутствие была здесь небольшая перепалка.
- Ты прости меня дурака, извини, Миннигуль, - тянул он, чуточку захмелев.
- Отвяжись, шайтан. Прощать покуда не за что, а полезешь если, снова получишь, понял?
- Нет, не понял, - засмеялся Венка.
- Кончай перекур, ребята! - скомандовал Маркелов. - Седни довалим остаточный лес, завтра плоты сколачивать начнем, а там уж и домой да вдоль по реченьке... Хорошо!
- Хорошо-то как! - поддержала его разрумянившаяся, обычно молчаливая Миннигуль.
За все время заготовки леса самое легкое и самое приятное дело - это сплавлять плоты. Вот они, поскрипывая и покачиваясь, отрываются от берега, гонимые течением, выходят на стремнину.
Перед тем как отчалить, Маркелов распределил людей - кому с кем плыть. Все выходило нормально, одному Мазиту не повезло: ему досталось плыть с Венкой.
- Не поплыву с ним, - взбунтовался старик, - разобьемся. Ему бы только водку пить, а не плоты гонять.
Венка нервничал, ругался.
- Да у меня же и водки-то давным-давно нету, всю израсходовал!
- Ты в любой деревне отыщешь, - сопротивлялся Мазит. - Я бы, к слову сказать, даже с Миннигулькой согласен плыть, чем с тобой.
Спор укротил Маркелов.
- Ладно, базарить не будем. Коль так, плыви, Миннигуль, с Мазитом, а я с Венкой - мне все одно.
Мы отплыли с Акаваса рано по утру, окунувшись сразу в зоревую прохладу реки.
Когда встречались плесы, а их много в верховьях Белой, вся бригада чувствовала себя, как на отдыхе. Люди перекликаются между собой, поют песни, готовят прямо на плотах обед. А я балуюсь спиннингом. Попусту кидать блесну уже надоело, и потому я, приноровясь к щучьим повадкам, не столько занимаюсь ужением рыбы, а настоящим промыслом. Лишь плеснется где рыбина, побегут круги во все стороны - я тут же хватаю спиннинг и быстро кидаю блесну на всплеск. Упадет она на воду, несколько секунд даю ей времени, чтоб чуточку утопла, затем резко начинаю наматывать леску на катушку. Радостно ощутить сильный рывок в плече и звонкий упругий натяг лески.
- Есть! - обрадованно кричу я.
Эхо ударяется в скалистые берега, и, дробясь, катится вдоль реки переливчатая нота: э-э-э...
Плотогоны, как один, бросают свои дела и все внимательно следят за тем, как я подтягиваю рыбу к плоту. Особенно нетерпелив Микола, он начинает кричать мне с первого плота и поучает, как бы это не упустить мне щуку.
- Эх, ватола! Быстрей тяни! Не бачишь, что ль - она в коряги тянет. Уйтить могёт!
Все остальные, замерев, наблюдают, как я подвожу рыбину к плоту и ловко вытягиваю ее на бревна.
- Щука! - оповещаю плотогонов, и все подхватывают: "Щука!"
- Молоток! - кричит Микола с первого плота.
Но вот впереди послышался шум воды. Это очередной перекат. Их на Белой больше, чем плесов, особенно здесь, в горах. Границы между плесом и перекатом нет. Вода убыстряет свой бег незаметно. Скорость нарастает быстро, бревна под ногами начинают покачиваться и волноваться в предчувствии напора воды. Все быстрее и быстрее струя подхватывает плот и несет его прямо на скалы. Медлить на перекате опасно. Не успеешь отбиться "бабайкой" от стремительно набегающей скалы, разнесет все кошмаки вдребезги.
Я плыву с Зарипом. Он стоит на передней "бабайке", я - на подхвате, как говорится, сзади фланирую. На правом плоту вместо лоцмана плывет Микола, к нему, как к самому опытному, приставлен Сафа. А вдалеке, отбившись от общего каравана, плывут Мазит и Миннигуль.
Неуклюжий старик то и дело выкликает ей какие-то нужные и ненужные команды. На одном из перекатов плот их развернуло поперек реки, и Миннигуль по воле волн оказалась впереди.
- Студент! - кричит мне Зарип. - Крепче держись, следи за рекой. Скоро самый нехороший перекат начнется. Кунай называется.
Он, перемахивая через поперечные слеги плота, бежит ко мне. Проверяет крепления "бабайки", подтягивает лыко, которым счалены шаткие бревна.
Я знаю, что одолеть перекат Кунай - дело нешуточное. Не напрасно башкиры назвали его именно так. Кун - сиди, ай - месяц, то есть, если расшифровать, выходит: коль угодил на камни переката, то просидишь здесь и прокукуешь целый месяц.
Зарип, уходя к своему, переднему кошмаку, еще раз повторил лично для меня уже говоренное-переговоренное:
- Бревно идет туда, - махнул он рукой в сторону переката, - а выходит оттуда не бревно, мочало. Измелет так. Вот она какая речка наша. Мочало, говорю, выходит. Так что, гляди зорко...
- Ладно, ладно, Зарип-агай, справлюсь как-нибудь, - успокаиваю его.
Вижу, как залихорадило передний плот в узком проеме между скалистых берегов. Микола в одной майке и легких подштанниках ярым коршуном вцепился длинными сильными руками в рукоять "бабайки", орудует ею, забыв обо всем на свете.
- Не замай! - кричит он с бешеной яростью Сафе, что означает, по всей вероятности: ничего не делай, управлюсь сам.
И действительно, передний плот, где за лоцмана плывет Микола Петренко, извиваясь и скрипя, царапая лысые макушки валунов, торчащих из-под воды, стремительно одолел перекат, выпрямился стрелой и устало закачался на медленной волне плеса.
Вслед за ним устремился в бурлящий поток плот Василия Ивановича и. Венки. Оба они, всегда горячие в работе, беспрерывно орудуют "бабайками", лихо и ловко маневрируя между камней. И их плот вырвался из тисков переката, устало и довольно закачавшись на спокойной воде.
Под моими ногами бревна, как живые, заходили ходуном. Волны захлестнули весь кошмак. Зарип увлекся работой, что-то кричит мне, но междометия его тонут в бешеном грохоте воды. Я, признаться, и не заметил, как сама струя стремглав пронесла нас через грохот и шум переката. Бревна под ногами успокоились, плот выровнялся и тихо по течению заскользил вниз.
Вслед за нами, резко набирая скорость, летели в жерло скалистых берегов Мазит и Миннигуль. До Куная они не успели развернуть свой неказистый плотишко и сейчас, пока менялись местами, перебегали с кошмака на кошмак, упустили время, и передними комлями бревен плот их налетел на утес с неимоверным грохотом, развернулся вновь и другим концом ахнулся с силой о скалы противоположного берега. Плот тут же разорвало надвое. Неуправляемый, он то и дело стал стукаться о берега, о лысые камни, свирепо торчащие из воды. Бревна отваливались по одному и целыми кучами, подхваченные струей неслись с неимоверной скоростью вниз по течению, смешивались с государственным лесом, лежавшим в огромных лапах по берегам реки. На единственном кошмаке, еще не разбитом, неповоротливый Мазит еле-еле пристал к берегу ниже переката. А Миннигуль, соскользнув с качающихся бревен, схватила мешок с продуктами и кое-какой одежонкой, вплавь одолела быстрину.
Разорялся, исходил криком на переднем плоту Микола:
- Эх, раззявы, мать вашу так! Чего утворили!
Плоты медленно, неохотно один за другим стали причаливать вразброс вдоль берега - кто где смог. Все мы сознавали, что просидим здесь не день и не два, а поболее. Не сразу соберешь по бревнышку разбитый вдребезги плот, да и бревен-то всех не отыскать, их разметало по берегам, забило бурлящим потоком под лапы, унесло течение вниз - уже не поймать.
Испуганная Миннигуль, мокрая с ног до головы, сидела на пестром галечнике и плакала. Зарип подоспел к ней первым.
- Не ушиблась ли? - спросил он, задыхаясь от волнения.
Миннигуль всхлипывала, не могла произнести слова. Ниже переката с багром в руках ползал в воде Микола, вылавливая одинокие бревна, выброшенные перекатом в медленные воды большого плеса.
Весь день до позднего вечера отыскивали мы бревна, подтаскивали их к единственному уцелевшему кошмаку. Непредвиденная работа вымотала всех окончательно. При жидком свете луны наспех попили разогретый чай, уснули как убитые.
Я проснулся где-то заполночь. Тихо и мерно шумел лес. В верховье реки улавливался грозный гул переката. И над всем этим властвовала медлительная и грустная мелодия курая. Машинально протянув руку, я не нашел ею Зарипа. Значит, это он играет, не спит все, волнуется за этот несчастный разбитый плот.
Курай плакал надрывно и долго. Вдруг он замолк, и показалось, что все вокруг стихло: и лес, и перекат, и запоздалая полночная птица. Сколько длилась томительная тишина, не знаю, я, кажется, вновь засыпать стал, когда услышал чей-то невнятный красивый женский полушепот. Кто это мог говорить? Неужели Миннигуль? И почему же так изменился до неузнаваемости ее голос?
- Зарип, милый, - говорила она по-башкирски. - Я не люблю своего, он вечно таскается где-то, вечно дома его нет. Я тебя люблю, Зарип.
- Как же так, разве можно? У меня жена, два малая...
- А зачем же тогда живешь со мной, зачем ласкаешь так?
- Люблю тебя, ты молодая, сильная.
- А там, в лесу, ни разу не пришел ко мне в палатку, ни разу не приласкал.
- Сафа же рядом был. Больно глаз у малая острый. Это тебе не Мазит - брюхом тормозит, которому, кроме своего брюха, дела ни до чего нету. А Сафа смышленый, сразу понял бы все.
- Тогда ладно. А я испугалась. Думала, вдруг ты охладел ко мне, забыл свою Миннигуль.
- Как забыть тебя. Рад бы, да не могу. Может, время залечит все, не знаю. Запутался я что-то, первый раз в жизни запутался. Все ты виновата, - грустно и раздумчиво заключил Зарип.
- Ты же сам первый начал, - сказала Миннигуль.
- Наше дело мужичье. Это вам, бабам, отпор давать надо, чтоб не лезли кому не лень.
- А если люблю тебя, тогда что?
- И я ведь люблю, дурак. Может, все ж пройдет это?
- Дай-то бог! - грустно произнесла она.
Я слышу, как Зарип обнимает ее, нежно целует. И вновь оживают голоса птиц. Тихий беспечный ветерок колеблет листву, и вечным шорохом леса наполняется все окрест.
- Спой что-нибудь, Зарип, - просит Миннигуль. - Грустно больно, сердце болит.
- Спят ведь все, неловко тревожить, - отвечает Зарип.
- Курай не помешает, музыка помогает сну, - настаивает она.
Слышится шорох высохшей травы.
Вздрогнула тишина, прорезанная чистейшей мелодией. Над лесом, над горами, над притихшей рекой, тревожа спокойствие теплой летней ночи, разлился голос курая, и как он прекрасен, как чист этот голос! Какая же сила выплескивает из обычной лесной травы эти пленительные звуки, переворачивающие всю душу. В ней и тоска по чему-то светлому, вековая боль и извечная надежда на счастье.
"Возлюбленная, узкие брови твои - два легких крыла ласточки. Волосы твои, как ночной ветер, колеблются они густой теменью.
А глаза твои - две влажные смородины, но прекраснее во сто крат, ибо внутри их светится любовь.
Пройди мимо меня, возлюбленная, я коснусь губами травы, на которую ступили ноги твои, родная. Рано утром открой калитку и пройди мимо меня, я испью губами росу на луговых цветах, где только что прошла ты.
Длинные пальцы твои, как стрелы камыша на берегу нашего озера.
Скажи мне, и я достану с неба этот золотой полумесяц и выкую из него дорогие серьги для маленьких мочек ушей твоих.
Возлюбленная, ты слышишь печаль моего сердца? О, если бы было оно драгоценным камнем, я б расколол его на сотни жемчужин и повесил на грудь твою это сверкающее ожерелье.
Возлюбленная, услышь биение моей тоски..."
Послышались всхлипы. Вероятно, заплакала Миннигуль. Стихла мелодия. До меня еле внятно долетел хриплый голос Зарипа:
- Да не плачь ты, дуреха. Не жалей свои кошмаки. Я же не напрасно спину ломал за двоих, день и ночь работал. Приплывем в деревню - отделю тебе от своих бревен сколько надо. Не жалей, не плачь.
- Я не о дровах, Зарип, плачу, не о них дума, - сказала Миннигуль.
- О чем же тогда? - спросил он.
Долго-долго длилось молчание. Й, не дождавшись ответа, он снова с непонятной тревогой в голосе переспросил ее:
- О чем же слезы твои, родная?
- О нас с тобой, Зарип. Печально мне совсем стало. И с тобой рядом печально, а без тебя и вовсе грусть съедает.
- Не надо так убиваться, Миннигуль. Время пройдет - все залечит.
Она, чувствуется, обиделась на его слова. Зашуршала трава: отодвинулась от него, насмешливо сказала:
- Все вы мужики такие. Время залечит...Как бы не так! У женщин сердце другое, у меня тоже другое, Зарип. Я теперь никогда, никогда не забуду твоих ласковых рук, твои сладкие губы...
Опять воскресла мелодия. Она была еще тоскливее, чем минуту назад. Плакал и надрывался печальный курай. Плакал, но мелодия его была по-прежнему прекрасной и светлой.
- Не надо, Зарип, не надо. Плакать хочется, - тихо, покорно сказала Миннигуль.
За горами, за кромкой зубчатого леса прорезалась заря. Предрассветный холодок вместе с белой пеленой тумана опустился с гор к берегу реки. Курай замолк, и тишина разлилась по речной долине.
ТЕЛЕФОНИСТКА ЗИНА
В палисаднике в тесном окружении колючего шиповника и мягкой сирени стояла березка. Весной она самой первой рвалась к солнцу, разбрызгиваясь крохотными пятнышками нежно-зеленых листьев. Весело шумела под окном все лето. А осенью опадала самой последней. Уже голые ветви тополей и черемух грустно покачивали на себе продрогших воробьев, а она, нарядная, все еще пылала оранжевым костром листвы.
Мать говорила, что посадил эту березку отец, когда на фронт уходил. Взяли его весной в сорок третьем, в том же году родилась и она, Зинка. Отца своего она не видела и не знает совсем, пропал он без вести в самом конце войны.
Загустели осенние сумерки. Упавший с клена лист медленно прочертил синее стекло и приземлился, планируя. Сентябрь стоял необычно ведренный, теплый. Почтовая контора вечером опустела, одна дежурная телефонистка осталась за коммутатором. Ночью работы почти никакой, и Зина то книгу какую читает, то несвязно думает о разном. "Пропал без вести - слова-то какие. Как можно пропасть, затеряться на земле, когда ты еще и родиться не успеешь, а за твоей спиной уже десятки справок всяких и документов".
Зина глядит в темноту осенних сумерек и смутно рисует перед собой картину своего житья-бытья в том случае, если б отец жив был. Может быть, она не сидела б сейчас в конторе связи, надоевшей до чертиков, может быть, училась в институте и жила в городе? Кто его знает.
Зина не помнит даже, спрашивала ли она когда про отца у матери. Сиротство ее въелось в кровь с самых первых дней жизни. Постепенно, исподволь. Казалось, что отца не было никогда. И детства тоже не было. Оно проходило бесцветно и безлико. Из всех воспоминаний о детстве только одно, пожалуй, навек врезалось в память - это дикая тоска о хлебе.
Село Красный Ключ большое, крепкое. Стоит оно в глухих башкирских урманах. А потому избы здесь добротные, все под тесом. Глиной их, как где-нибудь в степных районах, никто и никогда не обмазывает. Обнаженные ребра сосновых бревен дышат все лето густым настоем смолы. Хлеба здесь сеют мало. Картошка и та плохо родится. Долго еще в послевоенные годы деревня на обе ноги хромала от недостатка обычного хлеба. В тех домах, где хозяин был, пусть даже безрукий или хромой, достаток, хотя и медленно, но приходил.
Зинке пришлось хуже, чем другим. Мать с утра до ночи работала в колхозе. Приходила домой поздно, тут же хваталась за лопату и бежала на свой огородишко...
Замигал глазок коммутатора. Звонили из города.
- А, это ты, Вера... Чего делаешь?
- Да ничего, скучаю. Работы почти никакой, вот и звоню тебе.
По ночам телефонистки из разных мест часто звонят друг другу. Знакомятся. У некоторых завязывается своеобразная заочная дружба. Не знакомые в лицо, они искренне делятся между собой сердечными тайнами. Вместе думают и мечтают. Зина познакомилась с Верой давно, еще в самые первые дни работы на почте. Сначала телефонные разговоры. Потом Вера пригласила ее в воскресенье приехать к ней в город. Они вместе сходили в кино. Уничтожили добрый десяток пломбира. Вера тоже приезжала в Красный Ключ. На старых вырубках собирали малину и грибы, купались в холодных водах Караидели.
- Красотища-то здесь какая! - ахала изумленная Вера. - Век бы жила здесь...
- Вот и оставайся, никто не, гонит, - улыбалась Зина. - А то все вы так. Красотища, красотища, а чуть что, так сразу в город. Там легче, конечно. Отработал свое - и беги куда хочешь.
- Ну, до свидания. Светать скоро будет.
- Пока...
- На субботу не приедешь?
- Не знаю, сама лучше приезжай. Грибов нынче уйма...