Точка опоры - Афанасий Коптелов 22 стр.


А вот сад изменился. Все аллеи позаросли зеленой проволокой пырея, высокой крапивой да ползучей повиликой. Глаша шла и пинками разрывала цепкие нити, сбивала пух с одуванчиков.

Присела на покосившуюся скамью. Сколько приятнейших часов было проведено на ней в разговорах с друзьями-"политиками". Из села Тесинского приходили Кржижановский и Старков, Шаповалов и Барамзин, из Курагино - Курнатовский, самый частый гость. Виктор Константинович, чудесный кристальный человек, железный революционер, к огорчению Кати, засматривался на нее, Глашу. И бедняга Шаповалов засматривался. А она? Ну, что она могла сказать им? А огорчить не хотелось. Должны бы сами почувствовать, что у нее в сердце холодок. Чаще всего уходила, оставляя с Катей. Однажды на этой скамье весь окуловский "выводок" сфотографировался с друзьями. Катя - рядом с Курнатовским… Но, видно, не судьба…

Глаша брела по траве в глубину сада и там неожиданно для самой себя оказалась перед толстым стволом тополя, на котором когда-то Ошурков вырезал свою частушку. Буквы наполовину заросли свежей корой. Если бы приехал Иван, обязательно привела бы его сюда и сказала: "Читай". А сама бы тихонько посмеивалась: ведь не разберет ни слова. Медленно провела пальцами по буквам, как слепец по своей книге. Время залечило тополь. Вот так же и на сердце зарастают душевные раны. Виктор Константинович, истомившийся в тифлисской тюрьме, постепенно забудет о здешних встречах. И Катино сердце с годами успокоится…

Затявкал лохматый Казыр. Глаша выбежала на крыльцо. Сивобородый конюх, успев спешиться, открыл ворота. Во двор въехала на взмыленном чубаром иноходце небольшая женщина в плисовых шароварах и легкой жакетке. На голове у нее была простенькая фетровая шляпа, на шее белый шелковый шарф, завязанный пышным бантом. В ушах блестели серьги - бирюзовые капельки. Ей было под шестьдесят. В уголках сухо очерченных губ прорезались складки, меж строгих бровей - две глубокие морщины. В седле она, с детства привыкшая к верховой езде, держалась прямо и свободно, как наездница.

Девушка метнулась навстречу матери. Екатерина Никифоровна, забыв снять с руки темляк плетки, ловко спрыгнула на землю, будто проехала по горам не шесть десятков верст, а какую-нибудь одну версту, и обняла дочь:

- Глашурочка!.. Драго… ценность моя! - И вдруг, чтобы не расплакаться от радости, стиснула зубы и уткнулась лбом в грудь дочери.

- Мамуша! - Девушка приподняла голову матери и сдержанно поцеловала ее. - Только без дождика, мамуша. Я же приехала на целый месяц!

- Откуда ты взяла, что я плачу? Просто - неожиданность. Я ведь уже потеряла надежду… - Екатерина Никифоровна сорвала с руки темляк плетки и повесила ее на луку седла. - На месяц, говоришь? Ну, об этом мы еще потолкуем.

- Меня будут ждать.

- Кто же? Интересно бы узнать, хотя бы имечко.

- Друзья.

- Ах, эти!.. А я-то думала… Тебе ведь, Глашенька, двадцать три годка!

- Я помню, мама. И твою поздравительную открытку храню.

- Хотя что я?.. Так вырвалось, нечаянно. Пойдем в дом. - Подымаясь на крыльцо не по-женски твердым шагом, Екатерина Никифоровна позвала: - Агапеюшка!.. Самоварчик бы нам.

Спустя полчаса мать, успевшая умыться и переодеться, разливала чай. Глаше полчашки налила из заварника:

- Ты всегда любила крепкий. А вот Катенька - наоборот… Ты давно ли виделась с сестрой-то? Как она там, одинокая горлинка? Будто в Киеве нет парубков.

- Не до парубков, мама. Время такое…

- Время, сама знаю, неспокойное. А годы-то девичьи идут. И не повторятся. - Екатерина Никифоровна откусила уголок от кусочка сахара, отпила чай из блюдца. - Я не осуждаю, - делайте что надо. Только не забывайте прислушиваться к сердцу.

- Не надо, мама. Лучше расскажи, как тут зиму коротала.

- Как медведица в берлоге. Политики, кончив срок, разъехались. Навещать меня было некому. Только отец Митродор приходил: помог с елкой для деревенских ребятишек. Пришли с родителями. Больше ста человек. Песни с ними пела, чаем поила. А потом опять как в берлоге. Летом мне легче: в заботах дни мелькают, как гуси перелетные. То на Сисим еду, то - на Чибижек. Правда, везде одно огорчение: золото истощилось. Денег едва хватает с рабочими рассчитываться… Пей чай-то. Не студи. И ни о чем не думай. Пусть у тебя голова отдохнет, проветрится за лето.

- За месяц, - напомнила Глаша. - Я не могу…

- А как я тебя отправлю, если золото не намоется? Хоть бы золотник со ста пудов, и то я ожила бы. Всем бы вам помогла. Но не получаем золотника-то, - развела руками мать. - Проживешь до осени, там будет виднее.

- Ой!.. - Глаше снова вспомнился Иван: уже сейчас сердце ноет… Вспомнилось последнее письмо Надежды Константиновны: "Искру" собираются сделать ежемесячной, а финансы у них плохи, нельзя поставить дело так широко, как хотелось бы. Им там нужны деньги, деньги и деньги. Надо хоть чем-нибудь помочь, а она тут, похоже, застрянет. - Я, мамуша, не могу. Понимаешь, не могу, чтобы обо мне худо думали. Денег не будет, так я пешком…

- Пешком ты не пойдешь, - твердо сказала мать. - И загадывать пока не станем. Пей чай.

И вечером, в постели, опять вспомнился Иван: "Не могу иначе…" Какие неотступные слова!..

"Ой, да ведь это же, в самом деле, у Толстого! - Глаша, отпрянув от подушки, села в кровати и приложила пальцы к щекам, вмиг налившимся жаром. - Вронский говорит Анне… В морозную вьюгу… На какой-то станции… Теперь ясно помню: "Я не могу иначе". Неужели Ивану вспомнились эти слова? И он любит… Ой, даже сердце замирает… А вдруг это только совпадение слов? Простое внимание… И больше ничего?.."

Глаша спрыгнула, зажгла свечу и на цыпочках пошла в соседнюю комнату, где одна полка в книжном шкафу была отведена Льву Толстому.

Приехал Алеша, старший сын Окуловых.

Сибирь он покинул шесть лет назад: обострившийся туберкулез заставил его красноярскую гимназию сменить на киевскую. Там он почувствовал себя здоровым и вскоре стал одним из самых деятельных участников гимназического социал-демократического кружка. К той поре все города юга уже клокотали гневом. В Киев слетелись делегаты юношеских кружков из двух десятков городов, и Алешу Окулова избрали председателем съезда. Через день начались провалы. Ему, к счастью, удалось избегнуть ареста. Окончив гимназию, он уехал в Швейцарию: Женева манила его как центр свободной русской политической мысли. Там он прижился, вошел в клуб русской молодежи, учившейся в университете. И в Россию не вернулся бы, если бы не приближался срок выполнения воинской повинности. Он, страдавший близорукостью, надеялся, что его не забреют, и он, сохранив легальность, уедет в Москву. Там попытается поступить в школу Художественного театра.

По вечерам мать и сестра расспрашивали о Швейцарии. Алеша восторженно рассказывал о прогулках на пароходе по Женевскому озеру, о пеших походах по горам, об альпийских лугах, так похожих на полюбившиеся с детства Саянские высокогорья, но случалось как-то так, что всякий раз его рассказ склонялся к знаменитому женевскому россиянину Георгию Плеханову.

- Ты бывал у самого Плеханова?! - всплеснула руками Глаша, когда впервые услышала об этом. - Как тебе, Алеха, повезло!

- А я от политиков слыхала, - заговорила мать, - что Плеханов сильно гордый и высокомерный.

- Может, с гордыми и он гордый. Не знаю. А нас, молодых, принимал просто и приветливо. Часами расспрашивал о родине, о настроении народа. Чувствовалось: натосковался там, в оторванности от революционного движения. И о России ему было интересно знать елико возможно больше. Он даже согласился председательствовать в нашем клубе молодых россиян. Беседовал с нами запросто. Выступал у нас с рефератами. И я бывал у него как свой человек, - рассказывал Алексей без хвастовства. - Часами рылся в его богатейшей библиотеке. Некоторые книги читал тут же у него, а некоторые он позволял брать к себе на квартиру. Советовал, что мне необходимо прочесть. Это было лучше всякого университета.

- Хорошо, что пожил возле таких людей, - сказала мать. - В жизни все может пригодиться.

По утрам заседлывали коней. Первый раз Алексей хотел было помочь Глаше, но она оттолкнула брата:

- Не мешай. Я умею не хуже тебя… - Подтягивая подпругу, прикрикнула на оскалившегося Гнедого: - Не балуй! - Поставив ногу в стремя, легко взметнулась в седло и с гиком понеслась по равнине. - Догоняй, Алеха!..

Иногда они переезжали вброд Тубу и, выбирая пологие склоны, подымались на Ойку. Там Алеша срывал с себя фуражку и, взмахнув руками над простором, кричал:

- Эге-еге-ей!.. У меня, Глашура, на горах душа поет!.. Хочется лететь по-орлиному.

Глаша собирала цветы. Домой всякий раз привозила чуть ли не целый сноп. Сушила в книгах, в горячем песке. Потом раскладывала на картонки, прикрывала стеклом и вешала на стену. Брат любовался ее композициями, а она думала: "Если бы Иван…"

Всем сердцем Глаша рвалась в Москву. Кате в Киев написала:

"У меня настроение такое, такое тяжелое, что ни писать, ни читать, ни вообще что-нибудь делать не хочется. Жизнь наполнена, как выражается Алеша, ароматной пустотой. Одна отрада - поездки на Ойку.

По вечерам долго лежу с закрытыми глазами. Все думаю и думаю. Всякий человек может быть большим на своем месте. Если я вообще могу быть большой, то только там, в той области, где мое прошлое и где будет мое будущее, - у меня одна дорога.

Как бы я хотела уехать в Германию. Может, там была бы более полезной нашим общим друзьям. Но жена Старика пишет, что ждут от меня работы в России. И я чувствую: могла бы развернуться. Да вот застряла здесь…

На Ойке деревья уже одеваются в багрянец. Слов нет, красиво! Но здешняя красота уже набила мне оскомину. Алеша собирается в дорогу, а я, наверно, прокукую до санного пути…"

В последний вечер перед расставанием сидела с братом на скамейке у Тубы. На воде колыхались золотистые отблески зари. Алеша хлопнул сестру по плечу:

- Счастливая ты, Глаха! Твой путь определился. Хоть немножко, да причастна к "Искре". Теперь у них, вероятно, вышел уже шестой номер. Зря ты пятый для меня не сохранила. Мне Георгий Валентинович давал читать только первых два. Я спрашивал, где печатают ее, он помедлил с ответом: "В одном городе… России". Я понял: всем интересующимся без особой надобности нужно отвечать так. А оказывается…

- Ты не проговорись кому-нибудь недоброму.

- Не учи, Глашура, ученого. Я хотел сказать: оказывается, там твои знакомые. Расскажи о них.

И Глаша рассказала брату о встречах с Владимиром Ильичем, о своей поездке к Надежде Константиновне в Уфу и о ее письмах из редакции "Искры".

- Счастливая! - повторил Алексей.

Отец Окуловых был приписан к Екатеринбургу, и Алексею по воинской повинности надлежало явиться туда на призыв. Мать с трудом наскребла ему денег на дорогу, сказала:

- Не обессудь… Там уж, сынок, как-нибудь…

- Не тревожься, мама, - сказал Алексей. - Если не забреют, пойду в редакцию газеты. Что-нибудь заработаю. И махну в Москву.

- А тебе, Глафира, придется подождать. Завтра поеду на Чибижек. Что намоется - твое.

И Глаше пришлось скрепя сердце остаться в Шошино до глубокой осени.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

1

Побелели Альпийские предгорья, дни шли на ущерб, и Ульяновы все реже и реже выходили на загородные прогулки. Послеобеденные часы Владимир Ильич отдавал своей брошюре. Она разрасталась в книгу. Надежда Константиновна была занята письмами - доктор Леман приносил их целыми пачками. С каждой неделей у "Искры" появлялись в России все новые и новые агенты. Они развозили газету по промышленным районам, создавали уже не кружки - партийные комитеты.

Огорчало и тревожило лишь то, что из старых друзей, коротавших вместе ссылку, по-прежнему подает голос только Лепешинский. Даже Глеб молчит. И Зинаида Павловна не пишет. А ведь всегда была деятельной, непоседливой. Где они? Если в Тайге, могли бы там двинуть "Искру" по всей великой Сибирской магистрали.

И Степан Радченко будто притаился в Питере. Вероятно, по своей обычной сверхосторожности. Решили напомнить ему о себе.

"Как поживаете? - спросила Надежда Константиновна в очередном письме. - Видали ли последние новинки? На днях выйдет 6-й номер "Искры", печатается 2-й номер "Зари". Наши дела двигаются понемногу… - Упрекнула за то, что не ответил на последнее письмо, и попросила писать чаще. А в конце - о Кржижановских: - Была ли у Вас Булка? Чего это они ни словечка? Что с ними? Дайте их адреса, если знаете".

Попросили младшую Окулову связать их с Сусликом, как звали Глеба Максимилиановича, но и от нее ответа не дождались: не знали, что Глаша сама на время укрылась в родных местах.

Теперь уже приходили корреспонденции из всех промышленных городов, даже из далекой Сибири, и Владимир Ильич мечтал о превращении "Искры" в двухнедельник. Только при этом она будет в подлинном смысле газетой. Но во многих городах России подпольщики были одержимы кустарничеством: затевали выпуск своих газет. А газеты их, как и следовало ожидать, оказывались недолговечными: чаще всего после второго или третьего номера зубатовские ищейки выслеживали подпольные типографии.

- Какая узость! Вопиющее местничество! - возмущался Владимир Ильич. - Питерец забывает о Москве, москвич - о Питере, киевлянин - о всех, кроме своих земляков. Вместо общерусского дела и общероссийской социал-демократии пытаются развивать какую-то пошехонскую социал-демократию. Забывают, что в местном органе всегда будет страдать общеполитический отдел.

О необходимости борьбы с таким кустарничеством он писал в многочисленных письмах, которые Надежда каждый день отправляла по условным адресам. Но урезонить было нелегко. Особенно поражали своим безрассудным упрямством вильненцы. Там Сергей Цедербаум, младший брат Мартова, и еще двое таких же увлекающихся молодцов задумали выпускать свой местный печатный орган! Что-то невероятное! Ради чего? В лучшем случае ради каких-нибудь убогих и ограниченных двух-трех номеров в год для одного города!

Талантов у младшего брата пока незаметно, а самомнения еще больше, чем у старшего. С молодым зазнайкой нечего церемониться. Хотя вначале и не мешает извиниться за слишком резкие слова, если они проскользнут в письме. И резкие слова не могли не вырваться:

"Нелепо и преступно дробить силы и средства, - "Искра" сидит без денег, и ни один русский агент не доставляет ей ни гроша, а между тем каждый затевает новое предприятие, требующее новых средств. Все это свидетельствует о недостатке выдержанности".

А подействуют ли эти слова на горячую голову? Покажутся ли убедительными? Пожалуй, полезно будет сослаться на Плеханова. И Владимир Ильич приписал в конце:

"Это письмо выражает мнение не только нашей группы, но и группы "Освобождение труда".

К бесчисленным заботам о газете добавлялись беспокойные думы о родных. Не проходило дня без того, чтобы не сверлили мозг тревожные вопросы о Маняше и Марке. Что там с ними? Неужели все еще не водят на допрос? Похоже, долгонько продержат их в темницах, как называет зять одиночки Таганской тюрьмы.

Судя по письмам матери, Марк исхудал, начал кашлять. Анюте об этом не сообщают, и он, брат, тоже промолчит, а то она, чего доброго, рискнет поехать домой. Там ее сразу упрячут в кутузку. Матери придется носить по три узелка к тюремному окошку.

Нет, нет. Ни в коем случае не сообщать. Пусть Анюта по-прежнему живет в Берлине. Понятно, тревожится за судьбу мужа и сестры. И за здоровье матери. Но что делать? В Германии для нее все же безопаснее. Если не выследят шпики да царская полиция не потребует выдать "преступницу".

Анюта осмотрительная. Сумеет вовремя скрыться, скажем, в Швейцарию… А подбодрить сестру необходимо. Но, первым делом, мать. Она всех с детских лет приучала к пунктуальности и отсюда так же, как, бывало, из сибирской ссылки, ждет от него писем в определенные дни. Считает часы, оставшиеся до прихода почтальона…

И на листок почтовой бумаги ложилась строка за строкой:

"Дорогая мамочка!.. Ужасно грустно было узнать, что дела наших так печальны! Милая моя, я не знаю уже, что тут и посоветовать. Не волнуйся, пожалуйста, чересчур, - вероятно, придирки к нашим со стороны прокуратуры представляют из себя последние попытки раздуть "дело" из ничего, и после неудачи этих попыток они должны будут их выпустить. Может быть, не бесполезно было бы тебе съездить в Петербург, если только здоровье позволяет, и пожаловаться там на такую невиданную вещь, как отсутствие допроса в течение шести месяцев. Это представляет из себя такой точно определенный и явно незаконный факт, что именно на него всего удобнее направить жалобу… Но есть, конечно, и соображения против поездки, результаты которой сомнительны, а волнения она причинит очень и очень немало. Тебе на месте виднее, стоит ли предпринимать что-нибудь подобное… Вот на отказ в свидании Маняши с Митей тоже следовало бы пожаловаться, потому что это, в самом деле, нечто из ряда вон выходящее.

Крепко, крепко обнимаю тебя, моя дорогая, и желаю быть бодрой и здоровой. Помнишь, когда меня держали, ты тоже представляла себе дело гораздо более серьезным и опасным, чем оно оказалось, а ведь по отношению к Маняше и Марку не может быть и сравнения никакого с моим делом! Что держат их столько, - это отчасти зависит, вероятно, от того, что арестованных масса и в деле все еще не могут хорошенько разобраться…

Еще раз целую тебя. Твой В. У л.".

2

- Володя, смотри в окно! Вон, вон переходят улицу Сюда направляются. Определенно - наши!

- Они!.. Грызуны!..

И Владимир Ильич так же, как когда-то в Шушенском, не успев надеть пиджак, бросился навстречу. За ним застучали по лестнице тонкие каблуки Надежды.

- Булку я сразу приметила… И по сердцу… будто электрическим током!

Гости уже успели войти в подъезд. Впереди полной, круглолицей и краснощекой, пышущей здоровьем дамы шел невысокий худощавый мужчина с маленькой, аккуратно подстриженной бородкой и крупными выпуклыми темно-карими глазами. По его смугловатому лицу разлилась безудержная улыбка, и он широко раскинул руки. Владимир Ильич, тоже с раскинутыми руками, метнулся к нему.

- Глебася!.. Дружище!..

- Володя!.. Здравствуй!..

Они обнялись и, похлопывая друг друга по спине, расцеловались.

А Зинаида Павловна, обняв подругу, закружилась с ней, словно в вихревом танце. Остановившись, они стали осыпать одна другую поцелуями, захлебываясь от горячего хохота.

- Зинушка, как я рада… Миленькая моя!.. Волжаночка!..

- И у меня сердце поет!.. Надюшенька!..

Они опять обнялись и закружились в тесном подъезде.

- Наконец-то, приехали… Позволь, Наденька, и мне поздороваться, - Владимир Ильич обеими руками схватил полную, сильную руку гостьи. - А мы заждались… Тревожились… Думали: здоровы ли?

- Всякое было… - вздохнула Зинаида. - Глебушка в Тайге прихварывал…

- Извините, мы по-русски называем, - спохватился Кржижановский, выпуская руку Надежды Константиновны и снова повертываясь к Владимиру Ильичу. - И так громко… Это от радости. А у вас, вижу, и тут конспирация. Ты даже бороду подстриг, усы подкрутил.

- Так потребовалось для паспорта, - объяснил Владимир Ильич.

- Мы с трудом, с трудом вас отыскали, - звенела Зинаида Павловна. - Хорошо, что в Берлине раздобыли адрес в Штутгарт к издателю "Зари", тот встретил не особенно любезно, с какой-то настороженностью. Но все же направил сюда, к доктору Леману…

Назад Дальше