Точка опоры - Афанасий Коптелов 5 стр.


А может, укрылся за другой тумбой?.. Двенадцатый год ходят по пятам, гоняют то в Тифлис, то назад в Нижний, садят за решетку!.. Черт бы всех побрал! Мешают работать. Вьются, как злые оводы вокруг коня, норовят укусить побольнее, запустить червяка под кожу… Дьяволы.

Улица пуста, дома темны. С двухэтажными кирпичными хоромами соседствуют деревянные избы. Разношерстна и неприглядна волжская столица! Кто как хотел, так и строился - по своему карману и разумению. Не до ансамблей тут! А вот поди ж ты - милый сердцу городок! Если бы не эти треклятые…

Подняв воротник и сутулясь больше прежнего, Горький пошел к площади. В нее вливаются девять улиц - почти как в Париже! Где-то читал: там площадь называется Этуаль - Звезда, значит. А у нас - Ново-Базарная! По-купечески, по-азиатски! Доброго названия и то не могли придумать хваленые отцы города. Мозги у них заржавели.

Ветер завывал в голых ветвях одинокого тополя, заплетал ноги обвисшими полами пальто.

Нечего сказать, выбрал погодку для прогулки! Если б не спала Катя, не выпустила бы за порог…

А что делать? Сидеть за столом - невмоготу. Вот и сейчас окаменел, налился тяжестью кулак.

Взвихрив снег, ветер налетел сбоку, столкнул с тротуара…

А каково сейчас в море?.. Возле Севастополя… Возле Ялты?..

Высокие волны черней одна другой; катятся с ревом и плеском, в тусклом луче маяка на молу взлетают пенистые гребни. И где-то далеко в пучине ночи вздымается девятый вал. Ночью он страшней, чем у Айвазовского, - все разломает, все сокрушит на своем пути.

Когда жил в Крыму, каждый день любовался морем. Иногда оно было ласковым, тихим и даже робким, то бирюзовым, то синим, как ясная августовская ночь, то - под луной - покрывалось серебристой чешуей, то пламенело, раскаленное закатными лучами огромного малинового солнца. Сколько ни смотри - не налюбуешься.

Бывало и так: поутру море отдыхало, не подозревая о близких переменах. Но вот откуда-то из неведомого далека появлялся альбатрос, беспокойно взмывал над бескрайним простором. Широко раскинутые узкие крылья, резкие на сгибах, напоминали черные молнии, и вскоре валом налетал ветер, вздымал белогривые волны, все выше и грознее. А альбатрос… Он летел в море, предвещая шторм людям на кораблях и шхунах. Вестник бури!..

В такие дни волны свирепо били в берега, рождали восторг своей титанической силой. Буря всегда будоражила сердца, добавляла энергии, побуждала к деятельности, к натиску на темные силы, тучей нависшие над страной.

За долгую нервную зиму устал до чертиков. Писал повесть, устраивал в манеже елку для пятисот детей, бледных и худосочных, как ростки картофеля в подвалах. Одетые в тятькины да мамкины обноски, они были до радостных слез ошеломлены и елкой, увешанной яркими игрушками, и мешочками гостинцев, и неожиданными подарками - сапогами, рубахами, кофтами, шапками да платками. Ситца для ребятишек удалось раздобыть бесплатно у Саввы Морозова, крупного фабриканта.

Потом занялся устройством Общества любителей художеств и Общества дешевых квартир для рабочих. А у самого холодище: пять печей - не напасешься дров! Простудился до боли в груди, во всю мочь кашлял ночи напролет. И, вдобавок ко всему, сегодня вдребезги разругался с Катей. Из-за каких-то пустяков. Чехову, помнится, написал: "Это хорошо - быть женатым, если жена не деревянная и не радикалка". Стыдно вспомнить…

В прошлом году Крым встретил теплом, солнышком. За Байдарскими воротами распахнулся изумительный простор, лазоревое море стелилось до горизонта, манило вдаль. Плыть бы по нему под парусами далеко далеко, написать что-то свежее, жгущее душу: о буре и Человеке с большой буквы. Настало время рождения в литературе героического. И самому ужасно захотелось жить как-то иначе, ярче, скорее. Нет, лучше сказать - устремленнее, полезнее. А как? И сам еще не знал.

В апреле в Крым прибыл на гастроли Художественный театр, чтобы показать больному Чехову его "Чайку". Гора пришла к Магомету! В те дни драматургу чуточку полегчало, и он отправился на спектакли в Севастополь. Пригласил в компанию. В первый вечер "художники" играли "Эдду Габлер" Ибсена с Марией Андреевой в заглавной роли. После третьего акта премилый Антон Павлович повел знакомить с нею. Поцеловал актрисе руку, сказал с ласковой улыбкой: "Вот - Горький. Хочет наговорить вам кучу комплиментов". А сам исчез. Остались вдвоем. Помнится, тряс ей руку. От всей души. Она, смеясь, краснела, ойкнула от боли. Когда, оробев, выпустил ее руку, потрясла пальцами. Кажется, с губ ее готовы были сорваться слова: "Какая у вас ручища!.." Но она сдержалась, пригласила сесть. Ее не удивило, не шокировало, как других, что он пришел в театр в сапогах. Сказала просто, без иронии: "Да снимите вы свою шляпищу - здесь тепло". Было не только тепло - жарко. И черт знает, как он йог забыть про шляпу. Еще больше оробел. Первую минуту не знал, о чем и говорить. А она добродушно улыбалась, прощая ему неловкость. Спросила: "Вы очень любите море?" Пробудила у него улыбку. И продолжала: "Я тоже люблю. И когда оно штормит, и когда смеется, как в вашей "Мальве"…" А Чехов-то обещал, что он, Горький, наговорит актрисе… Да, он восхищен ее игрой. Но с языка срывались все какие-то угловатые слова…

Он привык при первом взгляде отмечать для себя, какие у человека глаза, какой нос, брови, подбородок… О ней в тот вечер мог бы сказать только: "Какая красивая!" Так и в газетах пишут: "Красавица Андреева…" Когда расставались, опять тряс ее руку, а она смотрела ему в глаза и просила: "Напишите нам пьесу. Правда, напишите. У вас получится". Это он уже слышал и от самого Станиславского, и от Немировича при первом знакомстве, и здесь от Книппер, невесты Чехова… Сговорились они, что ли?..

Тут же узнал, что в жизни Мария Федоровна не Андреева, а Желябужская. Потом, наезжая в Москву, стал запросто бывать у Желябужских в их роскошной девятикомнатной квартире, читал там свои новые рассказы, делился с Марией Федоровной замыслами. Она помогла ему раздобыть книги для сормовских рабочих. И какие книги! Даже "Коммунистический манифест", изданный в Женеве. Сама она, чудесная Человечинка, получала их от каких-то студентов. Вот так актерка! Огненной души женщина!..

После масленицы он по пути в Петербург непременно остановится в Москве, побывает у знакомых на вагоностроительном заводе в Мытищах. Какие-нибудь черточки пригодятся для пьесы, для машиниста Нила. Но первым делом - в Художественный. Правда, спектакли в начале великого поста не разрешают, но, может, на репетиции… А если не там… Опять - прямо на квартиру. К ней! К такой открытой с ним и все еще такой таинственной. У нее, несомненно, уже есть второй номер "Искры", и он с порога гостиной спросит Человечинку: "Что делать? Чем помочь студентам? Как? "Искра" не могла промолчать. Боевая подпольная газета, несомненно, уже сказала свое слово об ужасном варварстве".

…В раздумье Горький дошел до площади. Там на углу стоял лихач, появлявшийся на этом месте каждую ночь. Вороной рысак с белой лысиной от челки до ноздрей. У ряженого извозчика высокая шапка с бобровой опушкой, бородища в половину груди. Садиться в санки бесполезно - зыкнет нелюдимо: "Занятой". И смерит прилипчивым взглядом с головы до ног. Он тут - наготове! А где-то по улицам рыскают юркие филеры. Может, к кому-то уже вломились жандармы с обыском. Проклятые порядки!.. Дьявольски бесправная жизнь! И к нему могут снова заявиться. Разбудят маленького Максимку. Напугают Катю, а ей теперь нельзя волноваться: скоро подарит… Быть может, крошечную Катюшку.

Горький резко повернулся и, прикрывая воротником щеку, пошел назад к дому, шагал широко, сердито отдуваясь в пушистые усы.

Окно в его комнате по-прежнему светится тускло, - Катя не добавила фитиля в горелке. Спит спокойно. Никто ему не помешает дописать письмо. Злость в сердце не только не улеглась - закипела с новой силой.

Скинул пальто, отряхнул снег с шапки и, ступая на носки, прошел к столу; опустил ноги на белую медвежью шкуру, прибавил огня в лампе, подергал себя за мокрые усы, подул на пальцы и взялся за перо:

"Настроение у меня - как у злого пса, избитого, посаженного на цепь. Если Вас, сударь, интересуют не одни Ассаргадоновы надписи да Клеопатры и прочие старые вещи, если Вы любите человека - Вы меня, надо думать, поймете".

Покашляв в широкую ладонь, продолжал:

"Я, видите ли, чувствую, что отдавать студентов в солдаты - мерзость, наглое преступление против свободы личности, идиотская мера обожравшихся властью прохвостов. У меня кипит сердце, и я бы был рад плюнуть им в нахальные рожи человеконенавистников… Это возмутительно и противно до невыразимой злобы на все - на "цветы" "Скорпионов" и даже на Бунина, которого люблю, но не понимаю - как талант свой, красивый, как матовое серебро, он не отточит в нож и не ткнет им куда надо?"

Запечатав в конверт, быстро разделся, дунул в лампу, отчего на минуту резко запахло гарью, и в темноте лег в постель.

Но заснуть не мог.

Скорей бы в Москву… Да застать бы дома Человечинку… И, может быть, вместе в Петербург… У них же, слышно, будут гастроли там…

Перед отъездом жена, чего доброго, опять начнет свое. "Зря ты, Алеша, отдалился от "Русского богатства", от Михайловского. Они к тебе все так хорошо относятся…" Прошлый раз грубовато перебил ее: "Не надо, Катя, об этом". Она, однако, продолжала:

- Даже в юбилейный сборник отказался написать о Николае Константиновиче. Они обиделись.

- Я не мог кривить душой… Говоришь, хорошо относятся "богатеи". А сколько они шишек мне наставили. И на лоб, и на затылок. Даже не изволили дождаться конца новой повести, принялись дудеть в народническую дуду: "затронутый марксизмом", "сбитый с толку", "трудно разобраться в его "философии". В кавычках, конечно. А я в их разборе не нуждаюсь. И своей философии не выдумывал. Мне советуют…

- Твои-то новые советчики, Алеша, и сбивают тебя с толку.

- Не повторяй, Катя, неправды. Я теперь знаю, куда надобно идти, куда поворачивать.

- Ты не будешь оспаривать - в "Русском богатстве" все лучшие писатели Руси.

- Святой Руси! И ни одного украинца, татарина, киргиза…

- У киргизов нет литературы.

- Есть фольклор. Эпос. Говорят, богатый. И настоящее богатство, Катя, общероссийское, общепролетарское. Так-то вот.

"Русские богатеи" нашли сторонницу! А ему, мастеровому, душно в их хоромах…

Протянул руку за папиросами и спичками, лежавшими на стуле. Закурил.

А ветер все кидал и кидал на оконное стекло снежную крупу.

2

Мария Федоровна укладывала чемоданы, - Художественный театр отправлялся на первые гастроли в Петербург. И все актеры волновались. Как отнесутся высшие чиновничьи круги и что скажут театральные снобы - дело десятое: не для них они создали театр - для народа. Потому и добавили к названию - Общедоступный. А как примут их зрители на невских берегах? Что напишет либеральная пресса? И Мария Федоровна волновалась не меньше других: не забыть бы что-нибудь необходимое.

Волновало и то, что она надолго покинет дом. Дети остаются без материнского присмотра. Хотя и не маленькие уже. Юре - двенадцать, Кате - седьмой годок. А все же тревожно за них. К счастью, сегодня приехала сестра, обещала писать каждый день; ненароком добавила горчинки: "Отец-то, как бы там ни было, в доме". Отец!.. К сожалению, отец… Лучше бы сестра не напоминала о нем… Воспоминания о былом, если их не отогнать вовремя, обожгут сердце, как крапива руки…

…Машенька Юрковская, старшая дочь актрисы Александринки и главного режиссера того же театра, с детских лет мечтала о сцене. Едва дождавшись окончания гимназии, поступила в драматическую школу. Была согрета светом рампы Казанского театра и обласкана вниманием зрителей. Но на двадцатом году жизни, к несчастью, выпорхнула замуж за бородатого чиновника, который через два года уже "разменял" пятый десяток. Они уехали в очаровательный Тифлис. Но, кроме города, южного солнца да гор, теперь и вспомнить нечего. Единственным утешением было увлечение мужа тем же театром: иногда они оба выступали на любительской сцене. Только иногда. А ей хотелось каждый день дышать воздухом театра, жить его волнениями, мечтами о все новых и новых ролях. Там их зрители знали под фамилией Андреевых. Теперь она, слава богу, одна Андреева. В Москве ей многие завидуют. К ее горести, завидуют не столько актрисе, сколько жене тайного советника. Как же - генеральша! Вхожа во дворец генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича! Сама великая княгиня Елизавета Федоровна, сестра царицы, пишет ее портрет. Тоже нашлась художница! Но ведь не откажешься позировать. И для дела полезно - никто не подозревает в "неблагонадежности".

Противнее всего, когда в высшем свете называют ее "мадам Желябужская". Провалились бы они все в тартарары!

Сегодня утром, когда пила кофе у себя в комнате, муж вошел, разглаживая бороду на обе стороны:

- Я решил…

- Не утруждайте себя, - прервала его.

- Вы же еще не знаете, что я хочу сказать.

- Знаю. Вам лестно поехать в одном поезде с труппой Художественного театра!

- С вами… Вас проводить…

- Оставьте меня. Мне надо уложить все в дорогу. Собраться с мыслями. Умоляю: оставьте. И никогда не оказывайте мне без присутствия посторонних никаких знаков внимания.

- Но я же… Я искренне…

- Вы, Андрей Алексеевич… - Встала, выпрямилась перед ним. - Вы очень порядочный человек. Во всем. Кроме ваших отношений с другими женщинами. И вы былого не вернете. Я вам сказала пять лет назад: буду жить под одной крышей только ради детей. Скрепя сердце буду играть роль хозяйки дома. Зачем вы понуждаете меня всякий раз повторять это? Кажется, я пока что исправно играю свою роль…

- Пока что… Пока… - У Желябужского покривился рот. - Вы, что же, кого-нибудь присмотрели… Успели?.. Но на роль Анны Карениной вы не годитесь.

- Я, к вашему сведению, никого не присматриваю. Но вы от меня уже слышали… Могу еще повторить: "Если полюблю кого-нибудь - вам первому скажу об этом". Вам этого недостаточно?

- Сверх всяких мер! Осчастливлен откровенностью! - Желябужский манерно поклонился. - Но, так или иначе, я еду в Петербург. Приказ о прицепке моего служебного вагона отдан. И будет весьма неудобно, если вы…

- "Ах, боже мой! Что станет говорить княгиня Марья Алексевна!"

- Хотя бы и так. Я дорожу мнением общества. И я решил пригласить в свой вагон Станиславского и Немировича. Вас это устраивает?

- Да. При наличии отдельного купе.

После затянувшегося объяснения у Марии Федоровны все валилось из рук. Клала в чемодан то, что совсем не нужно, и забывала самое необходимое. Приходилось выбрасывать и начинать все сначала.

А ведь ее могли оторвать. С минуты на минуту. В последний день непременно придут званые и незваные. И Мария Федоровна настороженно прислушивалась - не донесется ли из передней звонок. Желанных посетителей из числа тех, кому позволено входить без доклада, она узнала бы по звонку.

Но в доме было тихо. Юра - в гимназии, Катюшу занимает гувернантка. Старый лакей Захар, похоже, дремлет в кресле.

Наконец послышались звонки. Три коротких. Это - Дядя Миша, студент из ставропольских казаков, участник одного тайного кружка, куда ей доводилось хаживать с ним. Его все в доме знают как репетитора, нанятого для Юры.

Вон уже слышны широкие, твердые и уверенные шаги. Его? Есть еще один человек с такой же походкой, но… Взглянула на часы: нижегородский поезд еще не пришел. Это - Дядя Миша. Ну и хорошо. Он, конечно, с новостями. Перед отъездом важно знать, что происходит в мире подлинных друзей, имена которых пока что остаются для нее неведомыми. Быстрым движением руки проверила, на все ли пуговицы застегнут халат, накинула на плечи пуховый платок и встретила студента в гостиной. Он, сутуловатый, курчавый, вошел не раздеваясь. Явно мимоходом. Хотела распорядиться, чтобы подали кофе, - отказался:

- Я завтракал.

- Студенту и второй завтрак никогда не лишний. - Понизила голос до полушепота: - Принесли?

Дядя Миша пожал плечами:

- Юре - книгу.

- А мне? - Взяла книгу, перелистала, заглянула под корешок. - Пусто. Ни листочка нет? А я жду второй номер "Искры".

- Был у Грача*. Говорит, о втором номере пока ничего не слышно.

></emphasis>

* Николай Эрнестович Бауман, один из первых агентов "Искры".

- А что в университете?

- Бурлит, как проснувшийся вулкан. Вот-вот лава выльется на улицу.

- Если понадобится помощь, как-нибудь сообщите.

Задребезжал звонок, долгий, незнакомый.

Мария Федоровна вернула книгу, сказала громко:

- Отнесите к Юре в комнату. - Многозначительно прищурила глаза: - Переждите или… На всякий случай до свиданья.

Дядя Миша знал: можно проскользнуть в пустой домашний кабинет Андрея Алексеевича, оттуда есть выход в его служебную половину дома. Там - парадная дверь на другую улицу.

Едва он успел скрыться, как Захар внес на серебряном блюдечке визитную карточку и поспешил добавить:

- Их превосходительство!.. Дмитрий Федорович!.. Не прикажете ли позвать Андрея Алексеевича?

- Не надо беспокоить тайного советника, - донесся знакомый голос обер-полицмейстера Трепова, и между бархатных портьер блеснули генеральские эполеты. - Я только засвидетельствовать мое почтение.

- Ах, извините, Дмитрий Федорович! - Андреева поплотнее запахнула платок, наброшенный на плечи. - Я по-домашнему… Сейчас оденусь.

- Мне положено извиняться за такой ранний визит Не мог проехать мимо. Счел своим долгом.

Когда Мария Федоровна снова вышла в гостиную, Тренов щелкнул каблуками, поцеловал протянутую руку:

- Очень рад, что застал вас, прелестная, дома. У вас перед отъездом хлопоты и хлопоты. Я, как вы знаете, большой поклонник вашего дарования, искренне желаю вам в стольном граде самого блестящего успеха. Верю в него. Не преминул бы приехать и насладиться чародейством вашего артистического таланта…

- Что вы, что вы, Дмитрий Федорович!.. Даже заставили покраснеть.

- Вы заслужили, прелестнейшая! Любимица публики! И я, как говорится, рад бы в рай… Но все дела, дела… - Трепов снова щелкнул каблуками и на прощание еще раз поцеловал руку. - Счастливых дней.

Оставшись одна, Мария Федоровна опустилась в кресло, шумно выдохнула:

- Подкинул черт гостя!.. Хорошо, хоть ненадолго.

Спохватилась, вспомнила о Дяде Мише: удалось ли ему ускользнуть никем не замеченным? Хотела было пройти в комнату сына, но в передней снова всполошился звонок, и Захар встретил гостя поклонами:

- Пожалуйте, почтеннейший. Сию минуту доложу.

- Не беспокойтесь. Я моложе вас, - остановил старика мягкий, как шелест бархата, голос, и шевельнулась портьера в дверях. - Мария Федоровна, можно к вам? Не помешаю?

- Савва Тимофеевич! Всегда вам рада! Входите, входите!

- У вас, как в двунадесятый праздник, визитер за визитером. А ведь еще только сочельник. Вам - хлопоты, заботы, тревоги. И я тревожусь за вас. Поверьте, ночь не спал.

Назад Дальше