Точка опоры - Афанасий Коптелов 7 стр.


- Владимир Ильин. Самый непоколебимый из ортодоксальных марксистов. На редкость острый ум, отличный публицист. Печатался у меня в журнале. Даже трижды. Один раз - рядом с твоим рассказом "Двадцать шесть и одна". Может, помнишь? Это, понятно, псевдоним. Довольно прозрачный. Тебе могу назвать настоящую фамилию - Ульянов Владимир Ильич.

- Брат Александра Ульянова?! Да, да, да. Из Симбирска. Вот штука-то! Наша Волга-матушка каких людей дает!

4

Суворин спустил газетных волков: в "Новом времени" после каждого спектакля "художников" появлялись ругательные рецензии. Им хором вторили театральные критики всех мелких газет Петербурга.

И чем больше неистовствовала пресса, тем горячее встречала галерка полюбившихся актеров. Каждый вечер под безудержный разлив аплодисментов занавес взмывал десятки раз и на сцену валом катилось через весь партер многоголосое: "Спасибо вам", "Спасибо, дорогие!", "Браво!".

Горький зашел, когда играли пьесу Гауптмана "Одинокие". Хотел посмотреть Андрееву в роли Кете еще раз - не смог. Марии Федоровне, стискивая руку горячими пальцами, объяснил:

- Не сердитесь, голубушка!.. Не могу смотреть. Слезы льются от радости за вас! Ей-богу, правда. Чудесная вы Человечинка!..

- Это вы по знакомству. - Улыбнулась тепло и мило. - Перехваливаете.

- Перехвалить невозможно - слов таких нет. И не я один так-то. Мне рассказывали: Лев Толстой смотрел вас в этой роли. Говорит, не видал такой…

- Хватит вам… Не надо так громко, - почти шепотом попросила Мария Федоровна.

- И актриса, говорит Толстой, и красавица!.. Одним словом, влюбился старик! - не унимался Алексей Максимович.

- К счастью, меня ревновать некому…

В белом платье со шлейфом Мария Федоровна выглядела выше, чем обычно, и еще стройнее. Кисейная пелеринка отбрасывала на лицо мягкий свет. А в глазах все еще держалась задумчивость от пережитого на сцене. Казалось, сейчас у нее снова вырвется протест против семейной рутины: "Может быть, и я хотела бы читать книги".

Горький отошел на два шага, провел ладонью по щеке, смял усы:

- До чего же хорошо все в вашем театре! До чего же милые вы люди!..

- Алексей Максимович, родненький!.. Лучше расскажите о себе. Мы пьесу ждем и ждем.

- Не подвигается пьеса. - Покрутил головой так, что колыхнулись волосы вразлет. - В груди кипит. И нигде не найду ответа на мучительные вопросы. Хотел вас в Москве застать, думал - поможете.

- Ради бога. В любую минуту. Но чем?

Приставив ладони ребром к уголкам рта, Горький спросил об "Искре". Оказалось, что и Мария Федоровна тоже не видела второго номера. А вон "богатеи" уже успели изорвать…

- И еще хотел я попросить… - продолжал, озираясь на дверь. - Нужна одна штуковина. Вот так! - Черкнул пальцем по шее. - Нужнейшая. Для наших социал-демократов… Я обещал привезти…

Он так похлопал ладонью о ладонь, что стало ясно - речь идет о мимеографе.

Мария Федоровна заговорщически моргнула:

- Вернусь домой - "будет вам и белка, будет и свисток".

- Поскорее бы. Ждут наши парни… Попробую здесь поискать…

- Ну, а у вас, самого-то, что, кроме пьесы?.. По глазам вижу: есть новенькое. Как-нибудь прочтите мне, ладно?

- Непременно прочту. Звучат у меня в голове "Весенние мелодии". Птичьи голоса.

- Мне рассказывали о вашей страсти - щеглы, снегири, чечетки… И кто там у вас еще?

- Чижики!

- Ах, да… Конечно, помню… Опять что-нибудь напоет вам мечтатель-чиж?

- Расскажет правду о буревестнике. Знаете, в море перед штормом реет над простором, гордый и смелый. Этакая черная молния!

- Чудесно! Вы и меня ею зажгли…

Мигнул свет - в театре дали второй звонок, и Мария Федоровна, извинившись, протянула Горькому обе руки. Он мягко сжал их в своих ладонях, тряхнул и, поклонившись, вышел.

Поссе, пряча правую руку за спину, встретил его широкой улыбкой:

- Пляши, Алексеюшко!

- Письмо? От Кати?

- От "Феклы".

- Не имею чести знать.

- Зато с доченькой ее знаком, которую я тоже заждался. А сегодня она припожаловала! - И Поссе подал "Искру". - Прислали в пакете.

- Второй номер?! Вот ноне праздник так праздник! Долгожданный! Ей-богу. Даже и сказать невозможно.

Приткнувшись на первый же стул, Горький перекидывал глаза с заголовка на заголовок, в конце номера заметил статью "Отдача в солдаты 183-х студентов", под которой стояла сноска: "Номер был сверстан, когда появилось правит, сообщение".

- А все-таки успели сказать свое слово! Молодцы! - На секунду оторвал глаза от газеты. - Ты уже прочел?

- Как же. Это - передовая, их программная статья! И сейчас Питер, я чувствую, покажет себя в лучшем виде. Ну, не буду тебе мешать. Читай.

Горький прочитал статью одним махом, будто в жаркий день выпил залпом стакан воды. И тотчас же снова начал с первого абзаца; теперь читал уже не спеша, останавливаясь на отдельных строках и утвердительно встряхивая головой:

"Да, да. Правительство, в самом деле, переполошилось от студенческого возмущения. Да, чувствует себя непрочно, верит только в силу штыка и нагайки. Верно, правительство окружено горючим материалом. Мы это видим и чувствуем. Да, да, "достаточно малейшей искорки". Пожар загорится! Вот и злобствуют".

Поссе появился в дверях комнаты, и Горький, глядя поверх газеты, которую держал обеими руками, спросил:

- Как думаешь, кто писал? Он?

- Безусловно.

- Светлая голова! И гнева в сердце много! Хо-ро-шо! Вот: "Крестьянина отдавали в солдаты как в долголетнюю каторгу, где его ждали нечеловеческие пытки "зеленой улицы"… Сущая правда! Розги да палки из лозняка. Теперь вот - студентов. Моральная пытка. То же, что и прежде: "попирание человеческого достоинства, вымогательство, битье, битье и битье". Вот тут ты правильно подчеркнул: "Это - пощечина русскому общественному мнению". У меня сердце разрывалось, когда прочитал об отдаче студентов в солдаты. Право слово! Говорят, генерала Ванновского прочат в министры просвещения. Фельдфебеля - в Вольтеры! Ать, два; ать, два… Не выйдет, господа Романовы. Не подействует команда. Не покорятся студенты. Борьба их закалит.

- А в конце статьи - ты обратил внимание? - программа завтрашнего дня. В буквальном смысле слова. Для всех местных социал-демократических организаций и рабочих групп. Собрания, листовки. Все формы протеста. Открытый ответ со стороны народа.

- Золотые слова! - Горький достал из кармана карандаш, отчеркнул на полях: "Студент шел на помощь рабочему, - рабочий должен прийти на помощь студенту". - Верно! И рабочим надо помочь. Вот хотя бы нашим, сормовским.

Горький бережно свернул газету и, подойдя к Поссе, спросил:

- Домой поеду - отдашь?

- Какой разговор.

- И еще надобен мимеограф. Как бы раздобыть? Без своих листовок не обойдемся.

- Вот это труднее. Я, видишь ли, не связан…

- А я должен привезти. Обещал. Ждут, как подарок к празднику. - Вспомнив о разговоре с Марией Федоровной, улыбнулся. - Ладно, буду искать. И уверен - найду.

Поссе прошелся по комнате в каком-то петушином задоре и, остановившись возле нахмурившегося друга, сказал:

- У меня, Алексеюшко, есть для тебя еще новость: Суворин готовится отпраздновать двадцатипятилетие своей паскудной газетенки. И его редакцию забросают чернильницами.

- Похвально. Только мало. В чернильнице - капля. А ему надобно все ворота вымазать. Весь фасад - чернилами. Я куплю бутылку…

- Ни в коем случае. Без тебя найдутся забубенные головушки. Конечно, посмотреть издалека занятно бы… Но зачем рисковать? Сам не пойду и тебя не выпущу из дома. Так спокойнее. И мне, и тебе.

- Мне покой не нужен. Буря сердцу ближе.

В тот же вечер Алексей Максимович отправил письмо Кате:

"Настроение у меня скверное - я зол и со всеми ругаюсь… Говорят, что в Харькове 19 была огромная уличная демонстрация, войско стреляло, двое убитых. В Одессе - тоже".

В конце - конспиративная строчка: "…скажи, что я сам привезу все". Катя поймет и кому надо скажет: "Алеша привезет вам мимеограф".

Помимо "Трех сестер" Чехова, "художники" привезли еще одну свою новинку - ибсеновского "Доктора Штокмана". Публика с волнением ждала спектакль: должен же появиться на сцене человек, который скажет властям в лицо частицу правды! Штокман, гордый и в известной мере наивный одиночка, проповедовал духовный аристократизм, но располагал к себе смелостью, честностью и упорством в борьбе с алчными, постыдными и бесчеловечными заправилами города, снискавшими сторонников среди тупых обывателей. В обстановке нараставшей революционной борьбы в своей собственной стране молодежь, переполнившая галерку, на место норвежского полицмейстера ставила местных держиморд, в заводчике, прозванном Барсуком, видела русского Тита Титыча, в продажном редакторе газеты - Суворина.

Спектакль начался в обостренной атмосфере: в фойе торчали переодетые жандармы, в переднем ряду сидели цензоры с развернутыми рукописями и следили за каждой репликой - не сказал бы актер какой-нибудь отсебятины.

Но ничто не могло сдержать восторженного присоединения к протесту, звучавшему со сцены. Первый раз загрохотали аплодисменты, когда Штокман - а его играл сам Станиславский - бросил в зал:

- Я ненавижу предержащие власти… - Переждав шквал рукоплесканий, продолжал: - Немало насмотрелся я на них в свое время. Они подобны козлам, пущенным в молодую рощу. Они везде приносят вред, везде преграждают путь свободному человеку, куда он ни повернется. И как хорошо, если б можно было искоренить их, подобно другим животным.

Последнее слово потонуло в новом грохоте аплодисментов. Спектакль превращался в политический протест.

Одобрительная буря достигла особого накала, когда доктор, рассматривая свой изорванный сюртук, говорил: "Никогда не следует надевать свою лучшую пару, когда идешь сражаться за свободу и истину".

Кончился спектакль. На сцену выкатили на тележке подаренную кем-то корзину красных гвоздик. Немирович раздавал цветы актрисам, те кидали их неистовствовавшим зрителям, кричавшим: "Браво! Браво! Молодцы "художники"!"

А на сцену несли огромный венок из живых цветов, обвитых широкой красной лентой: "От журнала "Жизнь".

В ту ночь опасались арестов.

На улицах цокали копыта разъездов конной полиции, гарцевали чубатые казаки. По всему Литейному стояли городовые. Коротенький Эртелевский переулок был в обоих концах перекрыт нарядами жандармов: за надежной охраной Суворин пировал спокойно, окна остались целыми.

В столице ждали более крупных событий. Широко распространился слух, что уже заготовлен приказ о введении военного положения. И многие считали, что слух пущен преднамеренно.

5

4 марта с утра необычно для Петербурга звенела ранняя капель. Солнце грело по-весеннему. С Балтики дул свежий ветер. Нева вспучилась, с треском ломала лед.

В церквах отошла воскресная обедня, и над городом гремел торжественный перезвон колоколов. Был канун четвертой недели великого поста - времени покаяний, и чинные богомольцы растекались большими толпами.

А навстречу им - тоже толпами - шли студенты и курсистки. Шли бородатые профессора и литераторы. Кое-где среди них мелькали одинокие картузы мастеровых: шеренги солдат у Нарвской заставы и на Шлиссельбургском тракте помешали рабочим пройти в центр города. Гневно сдвинув брови, люди спешили к Казанскому собору, примечательному месту, где четверть века назад впервые взвилось красное знамя и демонстранты услышали речь молодого Плеханова. Тогда многих бросили за решетку. Что-то будет нынче? А что бы там ни было - молчать нельзя. И сидеть по углам невыносимо.

Горький смешался с толпой. Поссе, одетый в длинную енотовую шубу, остался в переулке по другую сторону Невского.

- Я лучше отсюда посмотрю…

Рядом с Горьким шел его старый знакомый по Нижнему Новгороду - белобородый статистик и публицист Николай Федорович Анненский.

- А вы не слышали о забастовках? - спросил, приложив руку ребром к щеке. - Странно. А я полагал, вам-то уж известно по вашей приверженности к марксизму. Как же, как же. Рассказывают, на Выборгской стороне. Две фабрики. Пять тысяч мастеровых!

- Очень даже возможно, - прогудел Горький в пушистые усы. - Всякому терпению есть предел.

Сквер перед собором и Невский уже были заполнены народом. И, как голуби, мелькали листовки, передаваемые из рук в руки. Люди читали: "Мы выступаем на защиту попранных прав человека". На широкой паперти что-то говорил, размахивая студенческой фуражкой, белесый парень. Его сосед развертывал красное полотнище с белыми буквами. Что там написано, издалека разобрать было не возможно. Горький стал протискиваться возле колонн. Перед ним было волнующееся людское море. С каждой секундой нарастал прибой. Недоставало только в небе альбатроса, предвестника бури.

Два студента подняли на плечи третьего, тот выхватил из кармана лист бумаги и, надрывая голос, стал читать. По обрывкам фраз Горький понял - студенты требуют отмены "Временных правил", по которым их однокашников отдали в солдаты, требуют уничтожения университетских карцеров и возвращения всех исключенных за "беспорядки скопом". Не просят - требуют. Вот-вот поднимется, как на море, грозный девятый вал и загремит в тысячу голосов: "Долой самодержавие!"

А с обеих сторон улицы бежали, поддерживая ножны шашек, городовые. За ними шеренгами наступали жандармы. На сером коне гарцевал сам градоначальник Клейгельс. В его сторону повернулись тысячи возмущенных людей, грозили кулаками, в наседавших городовых и жандармов полетели галоши, палки и обледеневшие комья снега.

Пытаясь оттеснить демонстрантов с мостовой, полицейские били их ножнами шашек, те не оставались в долгу - наносили ядреные оплеухи, пробовали вырывать шашки. Девушки-курсистки разгневанно плевали в усатые холеные морды жандармов и городовых.

"Вот они, наследницы Софьи Перовской! - отметил про себя Горький. - Эти пойдут дальше, смелее, постоят за себя, воздадут за все!"

Генерал Клейгельс был готов к худшему. Хотя закон не позволял ему командовать войсками, он на всякий случай приготовил в нескольких дворах засады. Теперь, видя, что полиции и жандармерии не управиться, он приподнялся на стременах, и по знаку его руки в белой перчатке с гиком вылетели на рыжих конях раскрасневшиеся от водки казаки. Командир сотни лейб-гвардии казачьего полка есаул Исеев гаркнул:

- В нагайки!

Но и это не остановило смельчаков. Сбегав в собор, они вооружились железными прутками от ковровых дорожек. Рабочие, разломав на части деревянную лестницу, стоявшую у фонаря, тоже вступили в рукопашную.

- Бей пьяных иродов! - прокатилось от одного крыла колонн до другого. - Покрепче! Покрепче! Вот так! Вот эдак!

Рухнул на землю городовой. Есаул кричал:

- Кроши бунтовщиков!

Казачья матерщина, свист нагаек, проклятья и крики девушек - все слилось в ужасный гвалт. У Горького горели стиснутые кулаки, он тоже ринулся бы в схватку, но курсистки с синяками на лицах, пытавшиеся укрыться в соборе, притиснули его к колонне.

В центре свалки вскрикнула девушка:

- Ой, ой, глазонек!..

Откуда-то появились три пеших офицера и врезались в самую гущу, выдергивали арестованных курсисток из рук полицейских, вытаскивали из-под копыт казачьих коней. Один артиллерийский офицер сорвал у кого-то шашку и, не обнажая ее, со всего размаха сбил жандарма с коня.

- Честное офицерство с нами! - гремел над схваткой раскатистый бас. - Бей по харям!

Кто-то изловчился и запустил железный молоток в голову есаулу Исееву. Тот, охнув, схватился за висок - по белой перчатке потекли кровяные струйки - и уткнулся в гриву коня.

Возле колонн девушки приводили в чувство студента, натирая ему грудь и виски снегом. Какая-то женщина истошно кричала:

- Старуху затоптали!.. Гады проклятые!.. Насмерть!..

У памятника Барклаю де Толли жандармы сбили с ног Пешехонова, пальто на нем распластали от воротника до подола. Анненский бросился на выручку и, потрясая старческой рукой, кричал что-то Клейгельсу, оказавшемуся неподалеку на своем сером коне. Но дюжий жандарм свалил Николая Федоровича ударом кулака в лицо, наклонился и, крякнув, добавил в подбородок.

К Клейгельсу пробился неизвестно как очутившийся тут член Государственного совета князь Вяземский:

- Прекратите, генерал!.. Побойтесь бога!.. Что вы делаете?.. Что скажет Европа?..

- Выполняю приказ! - козырнул градоначальник. - Поберегитесь, князь.

В соборе еще продолжалась служба. Раскрылись царские врата, и священник вынес золотой сосуд со святыми дарами. Но богомольцы, перепуганные нараставшим гвалтом на паперти, уже теснились у распахнутых боковых дверей.

Курсистки в поисках укрытия хлынули ко входу, над которым золотом горели слова: "Грядый во имя господне". Вслед за ними в собор вломились жандармы, городовые и пешие казаки, едва успевшие сдернуть с чубатых голов меховые шапки с красной тульей. Певчие поперхнулись на полуноте и врассыпную кинулись к боковым дверям.

Схватка не утихала и здесь. Городовые хватали курсисток за волосы и ударяли затылками о стены. Студенты защищали девушек с возрастающим ожесточением. Светловолосый юноша с проломленным черепом, распластав руки, лежал посреди собора в луже крови.

Перепуганный настоятель вышел на амвон, дрожащей рукой поднял крест:

- Смиритесь, заблудшие!.. Не противьтесь властям поставленным от господа бога! Смири-и…

Два студента помешали ему договорить, поддерживая под руки курсистку с окровавленным лицом, потребовали:

- Воды!.. Дайте ей воды!

Настоятель воздел руки к небу:

- Не помогаю бунтовщикам. Смиритесь!

Вспотевшие казаки, окружив остатки демонстрантов, стали "выжимать" их к выходу, где ждали тюремные кареты. Окруженные, торопливо вытаскивая из карманов и муфт, рвали прокламации, чтобы жандармам не попали в руки "вещественные доказательства".

Затерявшись среди бородатых и длинноволосых певчих, Горький вырвался из жандармского невода.

"Жаль, рабочие не подоспели, - думал он, удаляясь от места схватки. - Не настала пора. Гребень девятого вала еще где-то за горизонтом. А студиозы молодцы!.."

6

В тот же день Союз взаимопомощи писателей давал обед "художникам" в лучшем ресторане столицы - у француза Контана. После побоища настроение было далеко не праздничным, но отложить было уже невозможно. И хозяева, и гости были возбуждены до крайности, говорили о том, что полиция чувствует себя бессильной, если кликнула на помощь казаков и солдат. А лейб-гвардия, участвуя в избиении безоружных, покрыла себя позором.

Столы были накрыты на полтораста кувертов. На каждом приборе лежали цветы от книгоиздательницы Поповой и золотые жетоны в форме лиры. Мария Федоровна, заранее предупрежденная, что ее куверт на почетном месте - в середине главного стола, взяла жетон, на котором с одной стороны было оттиснуто ее имя, число, месяц и год, на другой: "Спасибо за правду!" По соседству с ней - Станиславский, премьер императорской Александринки Сазонов, Немирович-Данченко, Михайловский… А где же Горький? Почему не на почетном месте? Какая несправедливость!..

А может, не пришел? Попал в это гнусное побоище?.. Вон же много пустых стульев. Говорят, арестовано больше восьмисот человек! Может, и он… И его, раненного, увезли в больницу?! Может, нужна помощь?..

Назад Дальше